Но она напрасно старалась: Петя не выразил никакого неудовольствия. Он понимал, что другой обуви нет и взять ее неоткуда. Не идти же босиком! А то, что предстояло куда-то идти, — в этом мальчик уже не сомневался. Затем девочка подала ему короткий старый полушубок, от которого кисло пахло овчиной. Мальчик молча надел его. Полушубок тоже оказался велик, гораздо ниже колен. Рукава пришлось подвернуть, так как они закрывали кисти рук. Московская новая кепка утонула. Валентина дала Пете другую. Он надел ее. Ему было неприятно: он еще никогда не надевал чужих, ношеных вещей. По он ничего не сказал.
Вдруг он вспомнил о своем рюкзаке, в котором лежало все его имущество: мыло, рубашки, зубная щетка, сто рублей, его бумаги, письменные принадлежности, мамина фотография. Рюкзака не было — он остался на горящем теплоходе. Теперь у Пети не было больше никакого имущества.
Пока мальчик переодевался с помощью Валентины, Матрена Терентьевна несколько раз входила в комнату. Один раз она вошла и завернула в простыню какие-то заранее отобранные бумаги, тетради, папки. Она туго связала сверток рушником и отложила в угол, на табурет, на видное место, чтобы в любой момент можно было его захватить. В другой раз она вошла, тяжело дыша (как видно, бегом взбиралась по обрыву), с остановившимися глазами и грозно сжатым ртом, пошарила по углам, нашла топор, стукнула топорищем в порог и, не переставая трудно дышать, выбежала вон. Через несколько минут издалека, снизу, послышался ее крик, перебиваемый шумом прибоя и залпами: она звала Валентину.
— Я ж сказала, что она одна не управится! — пробормотала Валентина, глядя на мальчика насторожившимися, невидящими глазами. — Сиди здесь. Никуда не уходи. Жди нас. Мы сейчас вернемся. Живо вдвоем управимся и вернемся.
В это время с моря ударил очередной залп главного калибра. Багровый свет мелькнул в окошках. Стекла задребезжали. Мальчик съежился. Его тряс озноб. Он делал усилия, чтобы не стучать зубами.
— Не бойся, — сказала девочка. — Пока они бьют из главного калибра, значит, еще ничего. А вот когда они перестанут бить из главного калибра…
— Тогда что?
— Тогда… другое дело. Тогда плохо. Сиди и жди.
Валентина, так же как и ее мать, пошарила по углам, но другого топора не нашла. Она схватила кухонную секачку, висевшую на гвоздике возле двери, и, решительно согнувшись, шагнула за порог, в сумрак быстро наступающего вечера.
8. ФЛАГ КОРАБЛЯ
Мальчик остался один.
Он сел на табурет посреди комнаты, где, как ему казалось, было менее опасно, дрожа и прижимая к груди руки в чересчур длинных рукавах полушубка. Теперь он жадно прислушивался к залпам. В промежутках между залпами он озирался по углам, где с угрожающей быстротой сгущалась и накапливалась темнота. Ему было страшно, так страшно, что в другое время он, может быть, выскочил бы из дому и закричал. Но сейчас, кроме страха, его душой мало-помалу овладело другое, новое чувство — чувство ответственности за свои поступки перед лицом того грозного, смертельно опасного и неотвратимого, что окружало его со всех сторон и требовало от него душевной собранности, твердости, мужества, требовало от него действий. Но он не знал, что надо делать. Он должен был сидеть и дожидаться. Это вынужденное бездействие усиливало страх. Мальчику казалось, что он окружен невидимыми опасностями. Каждая тень, каждое изменение света за окошками казались крайне зловещими.
Вдруг окно снаружи заслонил какой-то предмет, и тотчас этот большой предмет сполз вниз; что-то снаружи мягко стукнулось в глиняную стенку. Некоторое время Петя неподвижно смотрел в окно, но ничего не увидел, кроме розовых, водянистых отражений какого-то отдаленного степного пожара. Петя затаил дыхание, не смея пошевелиться. Было удивительно тихо. Несколько минут он с таким напряжением вслушивался в эту опасную, подавляющую тишину, что у него потемнело в глазах. Сначала он не понимал, почему эта тишина его так пугает. Но вдруг он понял: больше уже не стреляли из главного калибра.
Огненные отражения в окне становились все ярче, все тревожнее. Горело где-то совсем недалеко, позади хатки, как будто бы сбоку, внизу, на берегу. Горело порывами. Внезапно снаружи опять мягко ударило в стенку, и в нижние стекла окошка слабо, но отчетливо постучала чья-то рука. То была несомненно рука, слабая человеческая рука. На фоне неспокойного, яркого зарева Петя увидел тени согнутых пальцев, которые перебирали по стеклу. И тотчас рука упала вниз, пропала.
Мальчик попятился к кровати и взялся похолодевшими руками за ее грубую спинку. Но сейчас же какая-то могущественная сила, та самая сила, которая иногда неудержимо толкает человека навстречу опасности, потянула его к окну. С неподвижным лицом Петя приблизился и прильнул к стеклу, но ничего не увидел, кроме летней глиняной печурки, сложенной перед хатой, стены, растрепанного бурьяна, полыни, перезревшего укропа и живорыбного садка маленькой закрытой лодочки с круглыми отверстиями, — поставленного боком.
Тогда, осторожно ступая большими, тяжелыми башмаками и придерживая дрожащими пальцами ворот полушубка, Петя подошел к двери, открыл ее и выглянул наружу. Первое, что он увидел при свете беспокойного огня, был человек, лежавший совсем недалеко от порога, под окошком. Он лежал на спине, неудобно прислонив голову к стенке. Одна рука его была откинута. Полусогнутые пальцы медленно механически перебирали по утрамбованной возле стены глине, как по клавишам. Это был краснофлотец в солдатском обмундировании, но в матросской бескозырке с черными лентами, прилипшими к окровавленному лбу. Под разорванной гимнастеркой тяжело поднималась и опускалась грудь, обтянутая полосатой тельняшкой, темной от пота и крови. Смерть уже начала класть свои глубокие, резкие тени на незрячее, сырое лицо, словно вылепленное из серой замазки. Это неподвижное, напряженное, с закатившимися глазами лицо, безразличное, как маска, уже не определяло возраста. Оно в равной мере могло быть и лицом юноши, и лицом старика. На нем еще продолжали жить одни только губы — широкие и растянутые, пепельно-сизые, совсем светлые, почти белые, гораздо более белые, чем лицо. Они с трудом шевелились, в их уголках слабо кипела розоватая пена.
Петя застыл, не в силах отвести глаза от этого страшного, еще ни разу в жизни не виданного им зрелища человеческой кончины. Матрос застонал.
— Дядя, что с вами? — бессмысленно закричал мальчик. — Вам больно?
И в тот же миг закатившиеся глаза умирающего медленно вернулись на свое место и посмотрели на мальчика; посмотрели просто и сознательно, выражая муку и вместе с тем какую-то громадную тревогу, которая пересиливала страдание. Матрос смотрел на Петю, как бы желая понять, что это за мальчик, откуда он взялся и можно ли ему верить. И с Петей произошло то же самое, что случилось нынче с Матреной Терентьевной, когда она увидела атаку краснофлотцев. Пете вдруг все стало поразительно ясно. Не прилагая никакого умственного усилия, мальчик сокровенным, таинственным движением сердца все теперь понял и все мог объяснить. Он понял, что хотели сказать глаза умирающего матроса. Они говорили Пете: "Понимаешь ли ты, что я умираю и что ты последний человек, которого я вижу в жизни? Могу ли я довериться тебе? Враг ты или друг?" В ответ на это Петя бросился в хату и принес кружку воды. Он сел возле матроса на корточки и приставил кружку к его твердым губам. "Выпейте воды, я друг", — сказали глаза мальчика.
Лоб матроса страдальчески сморщился гармоникой, и матрос сделал усилие, чтобы отрицательно покачать головой; при этом его глаза нетерпеливо сказали: "Ах, нет, нет! Не надо воды. Поздно. Моему телу уже ничего не нужно. Но ты понимаешь, мальчик, что враг наступает и тебе как можно скорее надо бежать, спасаться. Но погоди на миг. Мне надо сказать тебе нечто очень важное".
— Что? Что вы хотите? — прошептал Петя, наклоняясь к твердому, белому уху матроса.
В груди у краснофлотца тяжело заклокотало. Он сделал страшное усилие, передвинулся всем своим холодеющим телом и неловкой рукой стал вытаскивать из-под себя какую-то вещь. Его глаза говорили мальчику с мольбой: "Помоги же мне! Неужели ты не понимаешь?" Петя понял и, преодолевая страх перед смертью, которая свершалась на его глазах, с усилием приподнял одеревеневшее тело матроса и вытащил какое-то смятое, окровавленное полотнище. Ему показалось сначала, что это кусок простыни со странной голубой каймой. Но тут же он заметил, кроме голубой полосы, красную звезду, серп и молот и понял, что это военно-морской флаг.
— Знамя? — проговорил мальчик.
"Да, это наше боевое знамя — флаг корабля, — сказали глаза матроса. Возьми его. Я тебе верю".
Петя обеими руками взял полотнище. Он понял все, что произошло. Понял, что был страшный, последний бой на подступах к городу, что матросы держались до последнего человека, что этот матрос был смертельно ранен и, спасая флаг корабля, полз по степи до тех пор, пока не дополз до хаты. Собрав последние силы, он постучал в окошко, а теперь умирал и, умирая, передавал флаг корабля ему, Пете, с тем чтобы он сохранил его. И в то же время Петя уловил в глазах матроса мелькнувшее сомнение. Кровь прилила к щекам мальчика, на ресницах закипели слезы обиды.
— Я… — сказал Петя с усилием, чувствуя, как у него сжимается горло. И я вам даю… — Голос его дрогнул совсем по-детски и оборвался. — И я клянусь… Честное пионерское, честное под салютом…
Петя косо поднял над головой задрожавшую руку. От смятого, продранного осколками флага пахло пороховой гарью, жженым гребнем, потом и еще чем-то душным, железистым. Слезы хлынули из глаз мальчика. Он плакал порывисто, злобно, не стесняясь своих слез, и вытирал мокрое лицо флагом, чувствуя на губах тот солоноватый железистый вкус и понимая, что это вкус высыхающей крови. Сквозь слезы он увидел, что матрос с нечеловеческим усилием сделал какое-то движение. Петя сейчас же понял, что матрос тянется лицом к флагу. Мальчик обеими руками протянул ему полотнище, и матрос припал к нему губами. Его грудь высоко поднялась и уже больше не опустилась. Она так и осталась навсегда, туго обтянутая тельником под рваной гимнастеркой с оттопыренным застегнутым нагрудным карманчиком. Остановившиеся глаза матроса были полузакрыты и как будто немного искоса смотрели на этот карманчик.
И Петя понял значение этого остекленевшего взгляда. Он с трудом отстегнул ледяными пальцами латунную пуговичку с пятиконечной звездой и вынул из кармана небольшую книжечку в пропотевшем картонном переплете комсомольский билет, из которого выглядывала бумажка. Петя вытащил ее и прочитал при свете все того же непонятного зарева слова, крупно и поспешно написанные химическим карандашом:
"Умираю за честь и славу Родины. К сожалению, не успел перейти в партию. Прошу считать меня членом великой Коммунистической партии. Смерть фашистским захватчикам! Да здравствует коммунизм! Комсомолец Лавров Николай".
Петя посмотрел на краснофлотца Николая Лаврова и понял, что он мертв. Но мальчик не испугался этого. Он быстро, но без суетливости, со странным спокойствием положил комсомольский билет и записку в карман, отвинтил с гимнастерки краснофлотца Лаврова комсомольский значок и тоже спрятал его в карман, затем распахнул полушубок, расстегнул пиджачок и, подсунув под него флаг корабля, аккуратно обернул его вокруг своего туловища. Петя тщательно застегнулся, оглядел себя со всех сторон и решительно вытер рукавом ветхого полушубка мокрое лицо.
9. КРУГЛОЕ ЗЕРКАЛЬЦЕ
Только теперь мальчик обратил внимание на странное зарево. Оно то опадало, то поднималось высоко вверх, беспокойно отражаясь в низко бегущих ночных тучах. Что-то горело на берегу, под обрывами. Петя подошел к спуску и посмотрел вниз. Он увидел несколько дымных багровых костров, пылавших в ряд, близко друг от друга, быстро и яростно. В этих кострах светились ребристые скелеты горящих лодок. Трескучие искры снопами вылетали из черного дыма, который, крутясь, боролся с угрюмыми вихрями пламени, красными, как стручковый перец. То одолевал дым, то одолевало чистое пламя, то они смешивались. Тогда мальчику представлялось, что они валят и шатают друг друга из стороны в сторону, как два враждебных существа — одно красное, другое черное. Но вот наконец красное одолело. Чистый огонь поглотил дым и сильно вырвался вверх. Он ярко осветил прибрежный песок, волны с гривами пены и глинистую стену обрывов со всеми их подробностями: с черными следами старых рыбачьих костров, с пещерами, с гнездами морских птиц. Петя увидел Матрену Терентьевну и Валентину, которые, заслоняясь локтями от огня и дыма, бегали вокруг пылающей ребристой груды.
Было что-то мрачное, зловещее в этих двух маленьких, великолепно освещенных фигурках, которые на фоне непроглядно черной ночи быстро, но неторопливо делали какое-то нелегкое дело. И мальчик в тот же миг понял, что они делают. Они уничтожали имущество "Буревестника". Они рубили лодки, ломали мачты, весла, рвали сети, обливали керосином и жгли…
Петя бросился к ним. Но они уже кончили свое дело и бежали ему навстречу, прыгая вверх по обвалившимся ступеням, вырезанным в глинистом обрыве.
— Ну, ты уже готов? — крикнула Валентина осипшим голосом, увидев мальчика.
— Готов!
— Так чего ж ты здесь путаешься под ногами? Беги обратно, надо собираться.
Она говорила с ним, как с маленьким, — повелительно и властно. Но Петя принял это как должное, не обиделся. Валентина и ее мать напряженно дышали. Их лица, покрытые копотью, блестели от пота. От них едко пахло керосином. Их одежда была прожжена искрами. Слезы, смешанные с потом, катились по черному лицу Матрены Терентьевны. На нем было написано такое отчаяние, такое глубокое горе, что у мальчика невольно сжалось горло…
— Такое несчастье, такое несчастье… — бормотала она про себя, утирая рукавом морщинистые щеки и сморкаясь. — Господи боже, вы только подумайте, сколько погибает колхозного имущества! Люди работали, наживали… Едва-едва колхоз стал как следует на ноги, как — на тебе!.. Ничего!.. Все сгорело в один час…
Она протянула руки, посмотрела на них с горестным изумлением, как бы не в силах понять, что это она сама, этими самыми руками, уничтожила бесценное колхозное имущество, гордость ее мужа, гордость всех рыбаков, гордость всего района. Ее обессилевшие руки тяжело упали вдоль тела. Она села на глиняную ступеньку спуска, опустила голову и зарыдала.
— Мама, не смейте плакать! — со злобным отчаянием крикнула Валентина, делая усилие, чтобы не зарыдать самой. — Вы что — маленький ребенок, дитя? Перестаньте себя расстраивать. Неподходящее время.
Она замолчала, переводя дух, страшная, бледная, с большими глазами и раздувающимися ноздрями.
— Слышите, мама? — сказала она вдруг нежно и обняла мать за поникшие плечи. — Слышите, что я вам говорю? Вставайте. Надо идти.
Матрена Терентьевна не поднимала головы. Видимо, она собиралась с силами. Потом она устало поднялась на ноги, отряхнула юбку, махнула рукой и, не оглядываясь, быстро пошла к хате. Петя и Валентина едва поспевали за ней.
Краснофлотец Лавров Николай с поднятой грудью лежал у стены между порогом двери и окошком. Из-под него уже натекла большая темная лужа. Мать тревожно посмотрела на Валентину и Петю.
Мальчик рассказал все, но умолчал о флаге корабля. Он чувствовал себя связанным страшной молчаливой клятвой, нарушить которую было все равно что изменить родине. Это была священная и нерушимая клятва пионера. Нелепо и смешно было бы предположить, что Петя не доверял Валентине и ее матери. Он верил им всей душой. Они были сейчас для него самые близкие, родные люди. И все-таки могучая сила воинской присяги, которую пионер Петя молчаливо принял под салютом перед лицом умирающего бойца-комсомольца Николая Лаврова, охватила душу мальчика и властно приказала молчать.
Матрена Терентьевна опустилась на колени перед матросом и прижалась ухом к его высокой груди. Она долго слушала, надеясь уловить хотя бы слабое биение его сердца. Но сердце краснофлотца молчало. Не доверяя своему слуху, она сбегала в хату и принесла зеркальце. Она приложила его к сизым губам матроса. Она с жадностью всматривалась в поверхность стекла — не замутится ли оно, не появится ли на нем хотя бы самый маленький след дыхания. Но поверхность зеркала оставалась совершенно холодной и чистой. Тогда она осторожно, немного надавив большими пальцами, закрыла матросу веки и поцеловала его в лоб. Это роковое движение большими пальцами и это до отчаяния чистое зеркальце, холодно повторявшее беспокойно бегущее по тучам отражение догорающего огня, вдруг с необыкновенной силой подействовали на мальчика. Лишь сейчас, впервые, он не только понял умом, а все его существо безжалостно пронзило подлинное чувство смерти, ее потрясающей простоты.
Матроса похоронили тут же, недалеко от хатки, выкопав могилу лопатами, которые почему-то доставали с крыши, и Петя тоже копал. После того как матроса похоронили, он с Валентиной еще некоторое время ждал Матрену Терентьевну, собиравшую в комнате какие-то необходимые документы рыбоколхоза. Наконец Матрена Терентьевна вышла из хаты, держа под мышкой громадный сверток бумаг. Петя даже заметил, что они были завернуты в порыжевшие листы газеты "Черноморская коммуна". Это было все, что осталось от колхоза "Буревестник". Когда они отошли на несколько десятков шагов от дома, Матрена Терентьевна вспомнила, что забыла что-то важное. Она положила сверток в бурьян, пошла в хатку и скоро вернулась с картонной коробочкой, оклеенной ракушками. Потом все трое в полной тьме, к которой еще не успели привыкнуть, пошли по степи.
Каким образом за их спиной загорелась хатка, Петя не помнил. Он только помнил, что хатка пылала, как костер, и опять в дыму и пламени боролись два существа — черное и красное.
Они шли через степь. Петя не знал, куда они идут. Они шли долго, торопились, и мальчик натер себе ноги большими башмаками, но он молчал и продолжал идти, неуклюже ковыляя. Потом они увидели несколько далеких пожаров. Это горели окраины Одессы: нефтесклады, лакокрасочный завод имени Ворошилова, элеваторы. Они пошли в направлении этих пожаров, мимо какой-то мелкой воды, в которой отражались зарево и искры, бушующие вверху.
10. СВИДАНИЕ С СИНИЧКИНЫМ-ЖЕЛЕЗНЫМ
В здание обкома попала авиационная бомба. Левое крыло обрушилось. Но самое здание — прекрасное старинное здание работы архитектора Боффо — хотя и дало во многих местах трещины, но все еще крепко держалось. Пострадал также и кабинет секретаря обкома. Его пришлось перевести в другую комнату, окнами на площадь Коммуны.
Не снимая пальто, в сапогах и противогазе, товарищ Черноиваненко, или, как мы его привыкли называть раньше, Гаврик, быстро вошел в этот новый кабинет за инструкциями и вышел из него часа через два.
Он прошел по бульвару, на минуту остановившись возле памятника Пушкину, на том самом месте, где некогда, во время боев с гайдамаками, у него был отрыт окопчик.
Только что поднявшееся над горизонтом темно-красное солнце угрюмо светило в узкую щель между грядой темных туч и еще более темным морем.
Оттуда порывами дул холодный, неприятный ветер. Несколько военных кораблей, окутанных плывущим туманом дымовой завесы, вели с рейда огонь через Жевахову гору по немецким и румынским молам.
Полотнища огня вылетали из орудийных стволов, отрывались и пропадали в дыму.
Тяжелое эхо катилось по воде, потрясенной залпами.
Трудно было отвести глаза от этой грозной, мрачной и все же чем-то прекрасной картины, которая напоминала Черноиваненко броненосец "Потемкин" и "Синоп", ведущий огонь по гайдамацким казармам, и французский военный корабль "Протей" с красным флагом восстания на мачте.
Теперь, стоя здесь и глядя в море на удаляющиеся к горизонту транспорты, Черноиваненко испытывал все сильнее и сильнее разгорающееся в его душе желание бороться.
Угрюмое, как раскаленный уголь, солнце медленно вошло в синюю низкую тучу, и море стало черным, как антрацит. Ветер стал еще порывистей, еще холодней. Пепельная тень подернула противоположный берег залива Крыжановку, Дофиновку, Жевахову гору. Низкая полоса Пересыпи, едва возвышавшаяся над уровнем моря, была затянута дымом горящей нефти. Сквозь дым слабо проступали очертания заводов, эллингов, доков, а за ними, далеко в степи, за лиманами, над передним краем обороны, то там, то здесь вспухали черные шапки взрывов. Черноиваненко некоторое время молча смотрел в эту сторону. Там находились село Усатово и ход в катакомбы, куда ему вечером предстояло спуститься со своей группой.
Машина стояла в дальнем углу небольшого пустынного дворика с фонтаном посредине. Очевидно, в дворик недавно обвалился кусок стены соседнего дома. В воздухе еще стояла тонкая пыль известки. Упавшие камни почти докатились до автомобиля. Один из них даже сделал вмятину в крыле. На пилотке и на плечах водителя лежал густой слой желтой ракушечной пыли. Этот автомобиль был той самой машиной, на которой Колесничук привез отца и сына Бачей с аэродрома на свою "виллу". Каким образом автомобиль попал к Черноиваненко, понять нетрудно. После того как машину вместе с ее водителем и конструктором Святославом мобилизовали в армию, она несколько раз переходила из рук в руки, пока, наконец, не попала в автобазу военного отдела обкома, откуда ее и получил в свое распоряжение Черноиваненко.
Конечно, он мог бы выбрать себе что-нибудь более приличное. Но он выбрал именно эту машину. Решающую роль в выборе сыграла не машина, а человек. И в этом проявилась одна очень важная черта Черноиваненко постоянная уверенность в преимуществе человека над вещью, хотя бы даже такой умной, как автомобиль. Ему с первого взгляда понравился Святослав. Черноиваненко проникся доверием к этому молодому человеку с невозмутимым, даже несколько высокомерным выражением мальчишеского лица. Он сразу почувствовал в нем что-то неуловимо родственное, почти сыновнее. Черноиваненко, разумеется, ничем не выразил своего чувства. Внешне он остался равнодушен, как и подобало настоящему черноморцу. Он только отпустил несколько иронических замечаний по поводу машины, и она вместе со своим водителем Святославом поступила в полное распоряжение Черноиваненко, который не ошибся в выборе. В умных руках Святослава машина работала в те критические дни замечательно. А сам Святослав превзошел все ожидания. Он оказался не только превосходным водителем и механиком, но главное неутомимым, преданным помощником Черноиваненко.
В эти дни все рабочие и служащие перешли на казарменное положение, то есть жили при своих предприятиях и учреждениях, неся круглосуточное дежурство каждый на своем посту. Святослав жил в машине. Он всегда был молчалив, подтянут, несколько сух и, как это ни странно, всегда чисто вымыт, выбрит "с одеколоном" и причесан. Он был в военной форме, с противогазом, и его винтовка была аккуратно приторочена к внутренней стороне брезентовой крыши автомобиля. На нем была летняя, всегда чисто выстиранная пилотка, выгоревшая добела, но очень аккуратная и надетая на правую сторону, но не ухарски, а ровно настолько, насколько это предписывалось правилами. Его грудь теперь скромно украшал лишь один маленький комсомольский значок. В общем, он имел вид аккуратного и старательного молодого солдата, каковым он на самом деле и был.
Что касается самой машины, то она имела подчеркнуто военный вид. Она была закамуфлирована под цвет окружающей местности. Святослав сам раскрашивал ее, проявляя при этом необыкновенную изобретательность и недюжинный талант пейзажиста. Первый раз, летом, он расписал ее кудрявой зеленью акаций и резкими тенями домов. На брезентовой крыше он изобразил в ракурсе щели улиц, чешуйчатые площади, памятник Воронцову, черепичные крыши, синие куски моря. Осенью он внес соответствующие поправки; появились охра и киноварь листопада. Святослав готовился к зиме, приготовляя белила, бирюзу и жженую кость для изображения оголенных деревьев, но это было уже не нужно.
Когда Черноиваненко вошел во двор, Святослав сидел в машине и читал книжку, развернутую на баранке руля. Резким движением подобрав под себя пальто, Черноиваненко уселся рядом со Святославом и с силой захлопнул дверцу. Он некоторое время молчал, поглощенный какими-то расчетами. Он раскладывал в уме в строгом порядке, но степени важности, все вопросы и дела, которые предстояло решить и сделать в ближайшие же часы. Наконец он очнулся и сказал:
— Поехали.
Среди множества больших и малых дел, которые Черноиваненко предстояло переделать, было два очень серьезных дела, отмеченных в записной книжке: одно фамилией "Синичкин", другое — "Колесничук".
Товарищ Синичкин, или, как он теперь назывался, Синичкин-Железный, один из первых подал заявление о своем желании в случае необходимости перейти в подполье. Обком включил его в группу Черноиваненко. Для Черноиваненко это был золотой, незаменимый человек. У него был громадный революционный подпольный опыт. Черноиваненко должен был решить вопрос, брать ли с собой Синичкина-Железного в катакомбы или оставить его наверху, в городе, для связи с населением района… Откладывать решение этого вопроса Черноиваненко больше не мог.
Другой вопрос касался Колесничука, при помощи которого Черноиваненко предполагал устроить в центре города явку под видом комиссионного магазина. План этот, одобренный и утвержденный обкомом, Черноиваненко разработал уже довольно давно. За последние дни он несколько раз встречался с Колесничуком, и тот в принципе дал свое согласие. Но дело осложнялось тем, что до сих пор еще не эвакуировалась жена Колесничука, а в ее присутствии трудно было что-нибудь предпринять. Теперь, по расчетам Черноиваненко, она уже, вероятно, уехала. Нужно было не откладывая повидаться с Колесничуком, окончательно договориться.
Черноиваненко велел Святославу сперва ехать к Синичкину-Железному, на судоремонтный завод.
Проезжая по Пролетарскому бульвару, Черноиваненко увидел дом, где находилась его квартира, в которую он не заглядывал уже месяца полтора. Нужно было непременно зайти, взять кой-какие необходимые вещи и уничтожить ряд документов. Но в последнюю минуту он передумал. Это можно сделать потом, на обратном пути. И он проехал мимо, заметив, что на его балконе в ящике еще цветут запоздалые настурции и что одно из окон распахнуто, сломанная рама косо висит на одной петле и ветер треплет вылетевшую наружу полотняную портьеру.
Воздух по-прежнему все время содрогался от звуков артиллерийской пальбы. По небу гряда за грядой шли серые, низкие тучи; летели желтые листья; на перекрестках стояли пикеты. Но прибавилось еще что-то новое, грозное. Черноиваненко не сразу понял, что это такое. Неуловимая подробность, которая все время тревожила напоминанием о наступающей беде. И вдруг он понял: это были новые белые, только что расклеенные по городу листки последнего воззвания обкома к населению.
Все вокруг носило следы обороны: разрушенные дома, обгорелые стропила, согнутые взрывами трамвайные столбы, заросшие бурьяном скверы и палисадники, наконец, баррикады поперек улиц, сложенные из мешков с землей, из брусчатки разобранных мостовых, из опрокинутых трамвайных вагонов. На Дерибасовской улице баррикада из наваленной конторской мебели — тяжелых столов, диванов, книжных шкафов, кожаных массивных кресел. Витрины угловых магазинов были наскоро заложены кирпичом, с узкими амбразурами для пулеметов. В иных местах высокие насыпи баррикад поросли бурьяном, и наверху были уже протоптаны пешеходные тропинки. Всюду блестели кучи битого стекла и черепицы. Требовалась большая сноровка, чтобы проехать через город. То и дело Святославу приходилось объезжать траншеи, прыгать по ухабам развороченной мостовой, вести машину через проходные дворы с высохшими фонтанами, поломанными внутренними галереями, кадками фикусов и цветущих нежно-розовых олеандров с рядами пустых ведер, бидонов, банок и бутылок возле сухих водосточных труб, в которые население собирало дождевую воду, так как Беляевская водопроводная станция давно уже была захвачена врагом. И все это в соединении с резким ветром, темным, низким небом, как бы движущимся над обгорелыми крышами беспрерывной утомительной канонадой, сотрясавшей в домах остатки стекол, — все это имело для Черноиваненко уже совсем другой, новый смысл.
Черноиваненко знал, что именно сейчас, в эти последние часы, во всех районах города незаметно совершается переход на подпольное положение множества групп и отдельных людей, которые, по законам конспирации, ничего не знают и не должны знать друг о друге, но которые призваны делать одно и то же благородное дело.
Машина въехала во двор — громадный, пустынный, заваленный ржавой заводской рухлядью, обрезками металла и старыми станками, не вывезенными во время эвакуации. В это время в самом отдаленном углу двора, за инструментальным цехом, раздался не слишком сильный взрыв, вылетело желто-белое облако дыма. Из-за угла цеха выбежали несколько человек, среди которых Черноиваненко узнал нескладную, длинную фигуру старика Синичкина-Железного. Его лицо было запачкано копотью, рукав старого черного пальто разорвался по шву, люстриновая кепка с пуговичкой покрыта кирпичной пылью. Покрасневшие, опухшие глаза сухо блестели.
— Поразительное головотяпство! — сказал он глухим, как из бочки, голосом и тяжело, неодобрительно откашлялся. — Оборудование вывезли, а всю электропроводку и трубы компрессорной установки оставили. Вторые сутки режем в цехах провода и подрываем ручными гранатами сеть для подачи сжатого воздуха… Вы ко мне?
— Да. Сегодня ночью состоялось решение обкома по нашему вопросу. Группа утверждена как подпольный райком. Что касается персонально вас, то я, как первый секретарь райкома, должен безотлагательно решить, как вас использовать наиболее толково. Хочу с вами посоветоваться.
— А именно? — подозрительно нахмурился Синичкин-Железный. — Неясно.
— Имеется два предложения: либо вы сегодня ночью переходите с нами в Усатовские катакомбы, либо временно остаетесь в городе для связи с населением и сбора информаций. И то и другое очень важно. Ваше мнение?
Синичкин-Железный еще более нахмурился, испытующе исподлобья посмотрел в глаза Черноиваненко, спросил:
— А ваше?
— Буду говорить с вами совершенно прямо, — решительно сказал Черноиваненко.
— Думаю, что никакого другого разговора между коммунистами в данной обстановке и быть не может, — поспешно сказал Синичкин-Железный.