В бывшей столовой, оклеенной старыми обоями с букетами, узкой и длинной, как пенал, перед каждым сеансом возле маленького экрана стал появляться любимец публики Зингерталь. Это был высокий, тощий еврей в сюртуке до пят, в пожелтевшем пикейном жилете, штучных полосатых брюках, белых гетрах и траурном цилиндре, надвинутом на большие уши. С мефистофельской улыбкой на длинном бритом лице, с двумя глубокими морщинами во впалых щеках, он исполнял, аккомпанируя себе на крошечной скрипке, злободневные куплеты "Одесситка — вот она какая", "Солдаты, солдаты по улицам идут" и, наконец, свой коронный номер — "Зингерталь, мой цыпочка, сыграй ты мне на скрипочка". Затем мадам Валиадис в шляпке со страусовыми перьями, в длинных перчатках с отрезанными пальцами, чтобы люди могли видеть ее кольца, садилась за ободранное пианино, и под звуки матчиша и "Ой-ра, ой-ра!" начинался сеанс.
Шипела спиртово-калильная лампа проекционного аппарата, стрекотала лента, на экране появлялись красные или синие надписи, маленькие и убористые, как будто напечатанные на пишущей машинке. Потом одна за другой без перерыва шли коротенькие картины: видовая, где как бы с усилием, скачками двигалась панорама какого-то пасмурного швейцарского озера; за видовой — патэ-журнал, с поездом, подходящим к станции, и военным парадом, где, суетливо выбрасывая ноги, очень быстро, почти бегом мелькали роты каких-то иностранных солдат в касках, — и все это как бы сквозь мелькающую сетку крупного дождя или снега. Потом среди облаков на миг появлялся биплан авиатора Блерио, совершающего свой знаменитый перелет через Ла-Манш — из Кале в Дувр. Наконец, начиналась комическая. Это был подлинный триумф мадам Валиадис. Все в той же мелькающей сетке крупного дождя неумело ехал на велосипеде маленький, обезьяноподобный человек — Глупышкин, сбивая на своем пути разные предметы, причем публика не только все это видела, но и слышала. Со звоном сыпались стекла уличных фонарей. Громыхая ведрами, падали на тротуар вместе со своей лестницей какие-то маляры в блузах. Из витрины посудной лавки с неописуемыми звуками вываливались десятки обеденных сервизов. Отчаянным голосом мяукала кошка, попавшая под велосипед. Разгневанная толпа, потрясая кулаками, с топотом бежала за улепетывающим Глупышкиным. Раздавались свистки ажанов. Лаяли собаки. Со звоном скакала пожарная команда. Взрывы хохота потрясали темную комнату иллюзиона. А в это время за экраном, не видимый никем, в поте лица трудился Гаврик, зарабатывая себе на жизнь пятьдесят копеек в день. Это он в нужный момент бил тарелки, дул в свисток, лаял, мяукал, звонил в колокол, кричал балаганным голосом: "Держи, лови, хватай!" — топал ногами, изображая толпу, и со всего размаха бросал на пол ящик с битым стеклом, заглушая лающие звуки "Ой-ра, ой-ра!", которую, не жалея клавишей, наяривала мадам Валиадис по сю сторону экрана.
Несколько раз помогать Гаврику приходил Петя. Тогда они вдвоем поднимали за экраном такой кавардак, что на улице собиралась толпа, еще больше увеличивая популярность электрического театра.
Но жадной вдове этого показалось мало. Зная, что публика любит политику, она приказала Зингерталю подновить свой репертуар чем-нибудь политическим и подняла цены на билеты. Зингерталь сделал мефистофельскую улыбку, пожал одним плечом, сказал "хорошо" и на следующий день вместо устаревших куплетов "Солдаты, солдаты по улицам идут" исполнил совершенно новые, под названием "Галстуки, галстучки".
Прижав к плечу своим синим лошадиным подбородком крошечную, игрушечную скрипку, он взмахнул смычком, подмигнул почечным глазом публике и, намекая на Столыпина, вкрадчиво запел:
У нашего премьера
Ужасная манера
На шею людям галстуки цеплять,
после чего сам Зингерталь в двадцать четыре часа вылетел из города, мадам Валиадис совершенно разорилась на взятки полиции и была принуждена ликвидировать свой иллюзион, а Гаврик получил лишь четвертую часть того, что он заработал.
8. МЕЧТА ГАВРИКА
Теперь Гаврик предстал перед Петей в синем засаленном сатиновом халате поверх старенького пальто с полысевшим каракулевым воротником и в такой же шапке из числа тех, что носили пожилые рабочие интеллигентных профессий: переплетчики, наборщики, официанты.
Петя сразу понял, что его друг опять переменил работу и теперь "зарабатывает на жизнь" в каком-то новом месте.
Гаврику шел уже пятнадцатый год. У него появился юношеский басок. Он не слишком заметно прибавил в росте, но плечи его расширились, окрепли. Веснушек на носу стало меньше. Черты лица определились, и глаза твердо обрезались. Но все же в нем еще сохранилось много детского: валкая черноморская походочка, манера озабоченно морщить круглый лоб и ловко стрелять слюной сквозь тесно сжатые зубы.
— Ну, и где же ты теперь зарабатываешь на жизнь? — спросил Петя, с любопытством осматривая странную одежду Гаврика.
— В типографии "Одесского листка".
— Брешешь!
— Побей меня кицкины лапки!
— Что же ты там делаешь?
— Пока разношу по заказчикам оттиски объявлений.
— Оттиски? — неуверенно переспросил Петя.
— Оттиски. А что?
— Ничего.
— Может быть, ты не знаешь, что такое оттиски? Так я тебе могу показать. Видал?
С этими словами Гаврик вынул из нагрудного кармана своего халата свертки сырой бумаги, остро пахнущей керосином.
— А ну, покажи, покажи! — воскликнул Петя, хватая сверток.
— Не лапай, не купишь, — сказал Гаврик, но не зло, а добродушно, скорее по привычке, чем желая обидеть Петю. — Иди сюда, я тебе сейчас сам покажу.
Мальчики отошли в сторону, к чугунной тумбе возле ворот, и Гаврик развернул сырую бумагу, сплошь покрытую жирными, как вакса, глубокими оттисками газетных объявлений, преимущественно с рисунками, хорошо знакомыми Пете по "Одесскому листку", который выписывала семья Бачей. Здесь были изображения ботинок "Скороход" и калош "Проводник", непромокаемые макинтоши с треугольными капюшонами фирмы "Братья Лурье", брильянты торгового дома Фаберже в открытых футлярах, окруженные сиянием в виде черных палочек, бутылки рябиновки Шустова, лиры театров, тигры меховщиков, рысаки шорников, черные кошки гадалок и хиромантов, коньки, экипажи, игрушки, костюмы, шубы, рояли и балалайки, кренделя булочников, пышные, как клумбы, торты кондитеров, пароходы трансатлантических ллойдов, паровозы железнодорожных компаний… Наконец, здесь были — солидные, без рисунков — балансы акционерных обществ и банков, представленные колонками цифр основных капиталов и баснословных дивидентов.
Небольшие, крепкие, запачканные типографской краской руки Гаврика держали сырой лист газетной бумаги, на котором как бы магически отпечатались в миниатюре все богатства большого торгово-промышленного города, недоступные для Гаврика и для многих тысяч подобных ему простых рабочих людей.
— Вот, брат! — сказал Гаврик и, заметив в глазах Пети отражение той же мысли о природе человеческого богатства, которая не раз приходила и ему самому при виде газетных объявлений, вывесок и афиш, со вздохом прибавил: Оттиски! — и посмотрел на свои заплатанные парусиновые, не по сезону и не по ноге, туфли. — Ну, а ты как живешь?
— Хорошо, — сказал Петя, опустив глаза.
— Брешешь! — сказал Гаврик.
— Честное благородное!
— А зачем же вы тогда стали давать домашние обеды?
Петя густо покраснел.
— Что? Скажешь — неправда? — настойчиво спросил Гаврик.
— Ну и что ж из этого? — пробормотал Петя.
— Значит, нуждаетесь.
— Мы не нуждаемся.
— Нет, нуждаетесь. У вас не хватает на жизнь.
— Еще чего!
— Брось, Петя! Не пой мне ласточку. Я же знаю, что твоего фатера поперли со службы и вы теперь не имеете на жизнь.
Первый раз Петя услышал правду о положении своей семьи, выраженную так просто и грубо.
— Откуда ты знаешь? — упавшим голосом спросил он.
— А кто этого не знает? Вся Одесса знает. Но ты, Петька, не пугайся. Его не заберут.
— Кого… не заберут?
— Батьку твоего.
— Как… не заберут?.. Что это такое — заберут?
Гаврик знал, что Петя наивен, но не до такой же степени! Гаврик засмеялся:
— Чудак человек, он не знает, что такое "заберут"! "Заберут" — значит посадят.
— Куда посадят?
— В тюрьму! — рассердился Гаврик. — Знаешь, как людей сажают в тюрьму?
Петя посмотрел в серьезные глаза Гаврика, и ему в первый раз стало по-настоящему страшно.
— Но ты не дрейфь, — сказал Гаврик поспешно, — твоего батьку не посадят. Сейчас за Льва Толстого редко кого сажают. Можешь мне поверить… И, приблизив к Пете лицо, прибавил шепотом: — Сейчас почем зря хватают за нелегальщину. За "Рабочую газету" и за "Социал-демократа" хватают. А Лев Толстой — это их уже не интересует.
Петя смотрел на Гаврика, с трудом понимая, что он говорит.
— Э, брат, с тобой разговаривать… — с досадой сказал Гаврик.
Он только было собрался поделиться со своим другом разными интересными новостями — о том, например, что недавно, после многих лет, вернулся из ссылки брат Терентий и опять поступил на работу в железнодорожные мастерские, что вместе с ним возвратился кое-кто из комитетчиков, что "дела идут, контора пишет" и что в типографию Гаврик нанялся не сам по себе, а его туда "впихнули" по знакомству всё те же комитетчики для специальных целей. Гаврик даже чуть было не начал объяснять, в чем заключаются эти цели, но вдруг по лицу Пети увидел, что его друг мало во всем этом разбирается и лучше всего пока помолчать.
— Ну так как же ваши домашние обеды? — спросил он, чтобы переменить разговор. — Есть чудаки, которые ходят к вам обедать?
Петя грустно махнул рукой.
— Понятно, — заметил Гаврик. — Значит, горите?
— Горим, — сказал Петя.
— Что же вы думаете делать?
— Вот, может быть, кто-нибудь комнаты наймет…
— Как? Вы уже и комнаты отдаете?! Так это последнее дело! — И Гаврик сочувственно свистнул.
— Ничего, как-нибудь выкрутимся. Я буду уроки давать, — сказал Петя, делая мужественное лицо.
Он давно уже решил сделаться репетитором и давать уроки отстающим ученикам, но только не знал, как взяться за дело. Правда, репетиторами бывают главным образом студенты или, в крайнем случае, гимназисты старших классов. Но в конце концов возможны исключения. Важно только, чтобы повезло найти ученика.
— Как же ты будешь давать уроки, когда ты, наверно, сам ни черта не знаешь? — со свойственной ему грубой прямотой сказал Гаврик и добродушно ухмыльнулся.
Петя обиделся. Было время, когда он действительно лентяйничал, но теперь он изо всех сил старался учиться как можно лучше.
— Я шутю, — сказал Гаврик и вдруг, осененный счастливой мыслью, быстро спросил: — Слышь, а по латинскому языку можешь учить?
— Спрашиваешь!
— Вот это здорово! — воскликнул Гаврик. — Сколько возьмешь подготовить человека по латинскому за третий класс?
— Как это — сколько?
— Ну, сколько грошей?
— Я не знаю… — смущенно пробормотал Петя. — Другие репетиторы берут по рублю за урок.
— Ну, это ты сильно перебрал. Хватит с тебя и полтинника.
— А что? — спросил Петя.
— Ничего.
Некоторое время Гаврик стоял с опущенной головой, шевеля пальцами, как бы что-то подсчитывая.
— А что? Что? — нетерпеливо повторял Петя.
— Ничего особенного, — сказал Гаврик. — Слушай сюда… — Он взял Петю под руку и, заглядывая сбоку в его лицо, повел по улице.
Гаврик не любил говорить о себе и распространяться относительно своих планов. Жизнь научила его быть скрытным. Поэтому сейчас, решив открыть Пете свою самую заветную мечту, он все-таки еще колебался и некоторое время шел молча.
— Понимаешь, какое дело… — произнес он. — Только дай честное благородное, что никому не скажешь.
— Святой истинный! — воскликнул Петя и по детской привычке быстро, с готовностью перекрестился на купола Пантелеймоновского подворья, синевшие за Куликовым полем.
Гаврик округлил глаза и сказал шепотом:
— Имею думку: сдать экстерном за три класса казенной гимназии. По другим предметам мне разные чудаки помогают, а по латинскому не знаю, что делать.
Это было так неожиданно, что Петя даже остановился:
— Что ты говоришь?!
— То, что ты слышишь.
— Зачем это тебе надо? — невольно вырвалось у Пети.
— А зачем тебе? — сказал Гаврик, с силой нажимая на слово "тебе", и глаза его зло и упрямо заблестели. — Тебе надо, а мне не надо? А может быть, мне это надо еще больше, чем тебе, откуда ты знаешь?
И он уже приготовился рассказать Пете, как вернувшийся из ссылки Терентий сокрушался о том, что мало среди рабочих образованных людей, говорил, что наступает время новых революционных боев, а потом — видимо посоветовавшись кое с кем из комитетчиков — прямо заявил Гаврику, что хочешь не хочешь, а надо экстерном кончать гимназию: сначала сдать за три класса, потом за шесть, а там, смотришь, и на аттестат зрелости. Но ничего этого Гаврик Пете не рассказал.
— Ну как, берешься? — лишь коротко спросил он. — Даю полтинник за урок.
Хотя Петя в первую минуту и растерялся, но все же почувствовал себя весьма польщенным и нежно покраснел от удовольствия.
— Ну что ж… пожалуй, я возьмусь, — сказал он, покашляв. — Только, конечно, не за деньги, а даром.
— Почему это даром? Что я, нищий? Славу богу, зарабатываю. Полтинник за урок, четыре раза в месяц. Итого два дублона. Это для меня не составляет.
— Нет, только даром.
— С какой радости? Бери, чудак! Денежки на земле не валяются. Тем более что вы теперь нуждаетесь. По крайней мере, сможешь кое-что давать тете на базар.
Это подействовало на Петю. Он ясно представил себе, как в один прекрасный день он протягивает тете деньги и равнодушно говорит: "Да, я совсем забыл, тетечка… тут я заработал уроками немного денег, так, пожалуйста, возьмите их. Может быть, они вам пригодятся на базар".
— Ладно, — сказал Петя. — Буду с тобой заниматься. Только имей в виду: станешь лодырничать — тогда до свидания. Я даром денег брать не привык.
— А я их тоже не в дровах нашел, — сумрачно сказал Гаврик, и друзья расстались до воскресенья, когда был назначен первый урок.
9. БАНКА ВАРЕНЬЯ
Никогда еще Петя не готовился к своим собственным урокам в гимназии так тщательно, как к этому уроку с Гавриком, где ему впервые предстояло выступить в роли педагога. Полный гордости и сознания своей ответственности перед наукой, Петя сделал все возможное, чтобы не ударить лицом в грязь. Он замучил отца бесконечными вопросами из области сравнительной лингвистики. Он сделал кое-какие весьма важные выписки из энциклопедического словаря Брокгауза и Ефрона. В гимназии он неоднократно обращался к латинисту за разъяснениями по поводу некоторых параграфов латинского синтаксиса, что весьма удивило латиниста, который был не слишком высокого мнения о Петином прилежании. Петя очинил несколько карандашей, приготовил перья и чернила, вытер тряпкой папин письменный стол и поставил на него Павликин глобус, а также свой двадцатипятикратный микроскоп и небрежно разложил несколько толстых книг, что должно было придать обстановке строго академический характер и внушить Гаврику уважение к науке.
Василий Петрович после обеда поехал на кладбище. Тетя с Павликом пошли на выставку. Дуняша отпросилась к родственникам. Все благоприятствовало Пете. Оставшись один, он стал расхаживать по комнатам, как заправский педагог, заложив руки за спину и повторяя про себя вступительную часть своего первого урока. Нельзя сказать, чтобы он волновался, но он испытывал острое чувство уверенного в себе конькобежца перед выходом на лед.
Гаврик не заставил себя ожидать. Он появился точно в назначенное время. Было знаменательно, что он пришел не с черного хода, через кухню, как обычно хаживал в детстве, предварительно посвистев со двора в четыре пальца. Гаврик позвонил с парадного хода, сдержанно поздоровался и, сняв свое старенькое пальто в передней, пригладил перед зеркалом волосы маленькой костяной расческой. У него были чистые руки, и, прежде чем войти в комнаты, он аккуратно заправил под узкий ремешок сатиновую косоворотку с перламутровыми пуговичками. В обеих руках он держал, как бы торжественно нес перед собой, новую пятикопеечную тетрадь с выглядывающей розовой промокашкой и заложенным в нее новеньким карандашом. Петя молча провел приятеля в комнату и усадил за письменный стол как раз между микроскопом и глобусом, на которые Гаврик тревожно покосился.
— Значит, так, — сказал Петя очень строго, но вдруг сконфузился.
Он мужественно переждал припадок застенчивости и бодро начал снова:
— Значит, так. Латинский язык есть один из богатейших и могущественнейших в семье индоевропейских языков. Первоначально, подобно умбрскому и оскскому, он раньше принадлежал к группе главных наречий неэтрусского населения Средней Италии, как диалект жителей равнины Лациума, из среды которых выделились римляне. Понятно?
— Не, — сказал Гаврик, отрицательно качнув головой.
— Что же тебе непонятно?
— Которые главные наречия неэтрусского населения, — тщательно выговорил Гаврик, жалобно глядя на Петю.
— Ага. Хорошо. Потом поймешь. Это потому, что ты еще не привык. А пока пойдем дальше. Значит, так. В то время как языки остальных народов Италии ну, там этрусков, япигов, лигуров… понятное дело, кроме родственных с латинянами умбров и сабеллов, — остались, так сказать, замкнутыми в пределах более или менее тесных областей, народными диалектами, — Петя сделал руками по воздуху очень красивый профессорский жест, обозначавший, что языки остальных народов Италии остались замкнутыми, — латинский язык благодаря римлянам не только превратился из диалекта в господствующий язык Италии, но и развился до степени языка литературного. — Петя многозначительно поднял вверх указательный палец. — Понятно тебе?
— Не! — повторил удрученно Гаврик и снова отрицательно потряс головой. — Ты мне, Петя, лучше сразу покажи ихний алфавит.
— Я сам знаю, что лучше, — сухо заметил Петя.
— А может быть, — сказал Гаврик, — которые эти самые этруски и япиги, то мы их потом будем проходить, а пока что ударим по самым латинским буквам, как их писать. Нет?
— Кто репетитор: я или ты?
— Допустим, ты.
— Так и слушайся меня.
— Я же слушаюсь, — покорно сказал Гаврик.
— В таком случае пойдем дальше, — сказал Петя, расхаживая по комнате, заложив за спину руки и наслаждаясь своим превосходством перед Гавриком и своей властью учителя. — Значит, так. Ну там, в общем, потом этот самый классический литературный латинский язык приблизительно через триста лет утратил свое господство и уступил, понимаешь ты, место народному латинскому языку, и так далее, и так далее, и тому подобное — одним словом, это все не так важно. (Гаврик одобрительно кивнул головой.) А важно, братец мой, то, что в конечном счете в этом самом латинском языке оказалось сначала двадцать букв, а потом прибавилось еще три буквы.
— Стало быть, двадцать три! — быстро и радостно подсказал Гаврик.
— Совершенно верно. Всего двадцать три буквы. Потом…
— А какие? — нетерпеливо спросил Гаврик.
— Не лезь поперед батьки в пекло! — сказал Петя традиционную поговорку гимназического учителя латинского языка, которому он все время незаметно для себя подражал. — Буквы латинского алфавита суть следующие. Записывай: A, B, C, D…
Гаврик встрепенулся и, послюнив карандаш, стал красиво выводить в тетрадке латинские буквы.
— Постой, чудак человек, что же ты пишешь? Надо писать не русское "Б", а латинское.
— А какое латинское?
— Такое самое, как русское "В". Понял?
— Чего ж тут не понять!
— Сотри и напиши, как надо.
Гаврик вынул из кармана своих широких бобриковых штанов кусочек аккуратно завернутой в бумажку полустертой резинки "Слон" с оставшейся задней половинкой слона, стер русское "Б" и на его месте написал латинское "В".
— Впрочем, — сказал Петя, которому уже изрядно надоело преподавать, ты пока тут переписывай латинский алфавит прямо из книжки, а я немножко разомнусь.
Гаврик стал покорно переписывать, а Петя стал разминаться, то есть гулять, заложив руки за спину, по квартире, и гулял до тех пор, пока не остановился в столовой перед буфетом. Как известно, все буфеты имеют для мальчиков особую притягательную силу. Редкий мальчик в состоянии пройти мимо буфета, не посмотрев, что там находится. Петя не составлял исключения, тем более что, уходя, тетя имела неосторожность сказать:
— …и, пожалуйста, не лазь в буфет.
Петя отлично понимал, что тетя имеет в виду ту большую банку клубничного варенья, которую прислала бабушка из Екатеринослава к рождеству. Варенье еще не начинали, хотя оно предназначалось к праздникам, а праздники уже прошли, и это слегка раздражало Петю. Вообще трудно было понять тетю. Обычно очень добрая и щедрая, она становилась безумно, а главное, совершенно непонятно, скупой, как только дело касалось варенья. При ней страшно было даже заикнуться о варенье. У нее сейчас же делались испуганные глаза, и она быстро говорила, дрожа от беспокойства:
— Нет, нет! Ни в коем случае! Даже не подходи близко. Когда будет надо, я сама дам.
Но когда будет надо, этого решительно никто не знал, а она не говорила и только испуганно махала руками. В конце концов это было просто глупо: ведь варенье варилось и посылалось специально для того, чтобы его ели!
Петя, разминаясь, открыл буфет, подставил стул и заглянул на самую верхнюю полку, где стояла тяжелая, как снаряд, полная банка екатеринрславского варенья. Полюбовавшись банкой, Петя закрыл буфет и пошел посмотреть, как идут дела у его ученика. Гаврик прилежно выводил латинские буквы и уже дошел до "N", не зная, как ее надо писать. Петя показал, как пишется латинское "N", похвалил Гаврика за аккуратность и вскользь заметил:
— Между прочим, нам бабушка прислала на рождество банку клубничного варенья. Шесть фунтов банка.
— Заливаешь!
— Святой истинный!
— Таких даже и банок не бывает.
— Не бывает? — едко улыбнулся Петя.
— Не бывает.
— Много ты понимаешь в банках! — пробормотал Петя, прошел в столовую и, вернувшись назад, бережно поставил на стол между глобусом и микроскопом тяжелую банку. — Ну, скажешь, не шесть фунтов?
— Ладно. Твоя взяла.
Гаврик придвинул к себе тетрадь и написал еще три латинские буквы: "О", которая писалась так же точно, как и русское "О", "П", которая писалась, как русское "Р", и довольно-таки странную букву "Q", над хвостиком которой пришлось потрудиться.
— Молодец! — сказал Петя и, немного поколебавшись, прибавил: — Между прочим, давай попробуем варенья… хочешь?
— Можно, — согласился Гаврик. — А от тети не нагорит?
— Мы попробуем только по одной чайной ложечке, она даже не заметит.
Петя сходил за чайной ложечкой, а затем терпеливо развязал бантик туго затянутого шпагата. Он осторожно снял верхнюю бумажку, которая уже приобрела форму шляпки, а потом еще более осторожно снял пергаментный кружок. Под этим кружком, пропитанным ромом, для того чтобы варенье могло сохраняться возможно дольше, уже была непосредственно поверхность самого варенья, глянцевито и тяжело блестевшая в уровень с краями банки. С величайшей осторожностью Петя и Гаврик съели по полной ложке.
Екатеринославская бабушка вообще славилась как великая мастерица варить варенье, причем клубничное удавалось ей особенно хорошо. Но это варенье было поистине неслыханное. Никогда еще Петя, а тем более Гаврик не пробовали ничего подобного. Оно было душистое, тяжелое и вместе с тем какое-то воздушное, с цельными прозрачными ягодами, нежными, отборными, аппетитно усеянными желтенькими семечками, и елось на редкость легко.
Друзья по очереди начисто вылизали ложку и с радостью заметили, что варенья в банке, в сущности, совсем не убавилось: его поверхность была по-прежнему вровень с краями. Несомненно, здесь действовал какой-то закон больших и малых чисел — большого объема банки и малого объема чайной ложечки, — но так как Петя и Гаврик еще не имели понятия об этом законе, то им показалось почти чудом, что варенье не иссякает.
— Как было, — сказал Гаврик.
— Я же тебе говорил, что она не заметит.
С этими словами Петя положил на поверхность варенья пергаментный кружок, прикрыл банку шляпкой бумажки, крепко завязал шпагатом, сделал точно такой же бантик, как раньше, отнес банку в буфет и поставил на прежнее место.
За это время Гаврик успел написать еще две латинские буквы: "R", вызвавшую у него насмешливую улыбку, так как она представляла собой не что иное, как по-детски перевернутое русское "Я", и двуличное латинское "S".
— Хорошо! — похвалил Петя Гаврика. — Между прочим, я считаю, что мы можем совершенно свободно попробовать еще по одной ложечке.
— Кого?
— Варенья.
— А тетя?
— Чудак, ты же видел сам, что его осталось ровно столько, сколько было. Значит, если мы попробуем еще по одной ложечке, то его опять-таки останется столько, сколько было. Верно?
Гаврик подумал и согласился: нельзя же было идти против очевидности.
Петя принес банку, так же терпеливо развязал бантик тугого шпагата, осторожно снял верхнюю бумажку, затем еще более осторожно — пергаментный кружок, полюбовался литой поверхностью варенья, по-прежнему тяжело блестевшего вровень с краями, после чего друзья съели еще по ложечке, начисто ее вылизали, и Петя завязал банку шпагатом и сделал точно такой же бантик, как было раньше.
На этот раз варенье показалось еще вкуснее, а испытанное блаженство еще короче.
— Вот видишь, и опять все как было! — самодовольно сказал Петя, поднимая по-прежнему тяжелую банку.
— Ну, нет, — сказал Гаврик. — Теперь, положим, самую чуточку, но не хватает. Я нарочно посмотрел.
Петя поднял банку и стал ее рассматривать.
— Где ты видишь? Ничего подобного. Варенье как было. Абсолютно как было.
— А вот и не абсолютно, — сказал Гаврик. — Это потому, что недостачу закрывают края бумажки. Ты отогни края, тогда сам увидишь.
Петя приподнял сборчатые края верхней бумажки и посмотрел банку на свет. Банка была почти так же полна, как и раньше. Но именно почти, а не совсем. Образовался просвет не толще волоса, но все же просвет. И это было крайне неприятно, хотя трудно было представить, чтобы тетя могла что-нибудь заметить. Петя понес банку в столовую и поставил в буфет на прежнее место.
— Ну, покажи, что ты там нацарапал? — сказал он с наигранной бодростью.
Вместо ответа Гаврик молчаливо почесал затылок и вздохнул.
— Что? Устал?
— Не. Не в этом. Я думаю, что хотя его и не хватает самую чуточку, а она все-таки заметит.
— Не заметит.
— Бьюсь на пари, что заметит. И тогда ты будешь иметь вид.
Петя вспыхнул:
— А хоть и заметит! Подумаешь! Ну и что из этого? В конце концов бабушка прислала варенье для всех, и я имею полное право. Ко мне пришел человек заниматься, так что, я не могу угостить человека клубничным вареньем? Вот еще новости! Давай я сейчас принесу, и мы его съедим по блюдечку. Я уверен, тетя ничего не скажет. Даже будет довольна, что мы поступили честно и открыто, а не исподтишка.
— Может быть, не стоит? — робко сказал Гаврик.
— Нет, именно стоит! — с жаром воскликнул Петя.
Он принес банку и, чувствуя, что совершает честный, благородный поступок, наложил два полных блюдечка варенья.
— И хватит! — решительно сказал он, завязал банку и отнес ее в буфет.
Но как раз и не хватило. Только теперь, съев по полному блюдечку, друзья по-настоящему распробовали дивное варенье и почувствовали такое страстное, такое неудержимое желание съесть хотя бы еще по одной ложке, что Петя с суровым лицом принес банку и, не глядя на Гаврика, наложил еще по одному полному блюдцу. Петя никак не предполагал, что блюдце такая вместительная вещь. Посмотрев банку на свет, он увидел, что варенье уменьшилось, по крайней мере, на треть.
Мальчики съели каждый свою порцию и облизали ложки.
— Знаменитое варенье! — сказал Гаврик и принялся за латинские буквы: "Т", "U", "V", "X", продолжая испытывать острейшее желание съесть хотя бы еще самую малость волшебного варенья.
— Ладно, — решительно сказал Петя, — съедим уж ровно до половины банки, и баста.
Когда в банке осталось ровно половина, Петя в последний раз завязал банку и отнес в буфет с твердым намерением больше к ней не прикасаться. О тете он старался не думать.
— Ну, ты сыт? — спросил он Гаврика с бледной улыбкой.
— Даже чересчур, — ответил Гаврик, чувствуя во рту густую сладость, которая уже стала переходить в кислоту.
Петю тоже стало слегка поташнивать. Блаженство начало незаметно превращаться в свою противоположность. О варенье уже не хотелось думать, но, как это ни странно, о нем невозможно было не думать. Оно как бы мстило за себя, вызывая вместе с легкой тошнотой безумное, противоестественное желание снова положить его в рот по полной ложке. С этим желанием невозможно было бороться. Петя, как лунатик, пошел в столовую, и друзья стали есть тошнотворное лакомство полными ложками, прямо из банки, потеряв уже всякое представление о том, что они делают. Это была ненависть, дошедшая до обожания, и обожание, дошедшее до ненависти. Челюсти сводило от сладостной кислоты. На лбу выступил пот. Варенье с трудом проходило в судорожно сжимавшееся горло. А они его всё ели и ели, словно кашу. Они его даже не ели, а боролись с вареньем, скорее уничтожая его, как врага. Они очнулись, когда глубоко на дне банки остался тонкий слой, который уже невозможно было достать ложками.
Только тогда Петя понял весь ужас того, что совершилось. Как преступники, желающие поскорее скрыть следы своего преступления, мальчики побежали на кухню и стали лихорадочно полоскать липкую банку под краном, не забывая, впрочем, по очереди из последних сил пить из банки мутную, сладкую воду.