В один миг я увидел себя поставленным в роль защитника печатных текстов.
— Но все же …. Это же Новый завет. Это плохая книга? — такой же вопрос задавал мне Квазимодо.
— Да! — в сердцах выпалил Фролло. — Это плохая книга, потому что напечатана. Благодаря изобретению Гутенберга книг стало так же много как капель воды внизу, в Сене. Их масса ведет к падению цен. Знаете ли вы, что итальянский епископ только спустя три года после того как искусство Гутенберга распространилось в Италии, сообщил о низкой продажной цене книг, которая составляла меньше, чем та, что раньше должны были отдать только за обложку? Вы сами на своем примере узнали, как трудно найти писцу в эти дни постоянный заработок. Но даже самим печатникам это невыгодно — падение цен и их довело до нищенского посоха. Поэтому они вынуждены печатать все, пока требует народ. Так самые дерзкие и глупые мысли находят себе распространение и забивают головы, лишают людей не только способности ушей и силы глаз, но и, прежде всего, взгляда на правдивость!
— И что же нужно? — спросил с нетерпением я. Фролло говорил все возбужденнее, и я надеялся вырвать у него пару необдуманных слов. Слов, которые помогли бы мне в моем поиске оуробороса.
— Слово Божье — вот и все, что нужно человеку. Его нужно придерживаться, ничего иначе, — ответ звучал разочарованно кратко и, к тому же, невероятно — из уст человека, который занимается даже герметическими искусствами, чтобы расширить свои знания.
— Здесь написано Слово Божье. Что же тогда говорит против того, чтобы распространять книгу среди народа?
— Глупость и любопытство, ограниченность и гордыня мешают людям правильно понять слова Господа. Если каждый сможет читать Святое Писание, то когда-нибудь каждый решит, что он один знает правильное прочтение слов Бога. Не приведет ли это к тому, что каждый создаст своего собственного Бога? При этом существуег здесь это каменное письмо, — он повернулся вокруг себя и хотел обнять с распростертыми руками весь Нотр-Дам. — Соборы показывают народу правильный путь. Они — изображение небесного Иерусалима на земле. Вырезанные в камне и помещенные в стекле истории достаточно просты, чтобы не запутать ограниченный ум. Камень и свет заставляют людей танцевать и ликовать. Что они должны знать, им говорят осведомленные в Святом Писании.
— Вы имеете в виду свое сословие, клир.
— Разумеется! — задыхаясь от возмущения ответил архидьякон. — Кто же иначе, если не те, кто посвятили изучению Библии свою жизнь, должны уметь понимать ее?
— Но именно это и есть! — теперь и я говорил полный рвения. — Именно изучение заостряет ум. Заберите у людей книги — тогда вы заберете у них и возможность понимать, думать!
— Именно этого я и хочу. Что может дать размышление человеку — кроме жадности, зависти и убийства? Кто думает, чувствует себя чем-то особенным, уникальным, смотрит на других свысока.
— Как служитель веры я научился усмирять свою алчность.
— Я не служитель веры, но сведущ в чтении, в этом заслуга набожных братьев.
— У вас было правильное наставление, Арман. И все же, вы не чувствуете себя порой сбитым с толку многими книгами в библиотеках, которые все больше — одна за другой — противоречат друг другу? Вы не верили во время учебы письму, что потеряли равновесие и окунулись из действительности в мир чужых мыслей? Да, то, что дает вам уверенность — это все здесь: Париж и Нотр-Дам и наш диалог с глазу на глаз, является реальностью, а не только одна из тех ненужных мыслей, которые бедные души печатают на дешевой, плохой бумаге, чтобы предоставить другим бедным душам ненужное чтиво за их тяжело заработанные деньги…
— Да если бы не чужие мысли, то я бы не мог думать самостоятельно.
— Другой, ваш убогий творец и Бог, думал бы за вас. Новый приступ головокружения заставил меня опуститься на треногую скамейку. Догадывался, даже знал архидьякон, как глубоко он задел меня? С тех пор как я пришел в Париж, меня подхватил и швырял в стороны поток странных, невероятных событий, неуклонно, как избежавшая человеческого влияния мыслящая машина Раймонда Луллия. Было ли это объяснение для всех странностей очень простым: они — только игра воображения? Тогда и Фролло был всего лишь порождением больного сознания — только чужого или моего? Но если я думал о нем или себе самом, то, значит, я был моим собственным богом?..
— Мои слова ввели вас в сомнение, — с триумфом продолжил архидьякон. — Так подумайте, как велико должно быть замешательство среди людей, которые не учились обращаться с множеством чужих мыслей. Кто владеет книгопечатаньем, может владеть народом, может посеять переполох и летаргию — как ему будет угодно. Слово Бога станет лишь пустой материей, напечатанное грязными машинами, преходяще, как тонкая бумага, на которой оно написано. Как стая птиц мысли будут порхать в воздухе и весело распевать ложные песни, а им будет вторить народ — и забудет об истинных заветах Бога.
— Многие говорят, что с Гутенбергом началась новая эпоха.
— Не новое время, а конец времени! — Фролло прижал руки к стене. — Конец Собора, истинного благовещения. Малое побеждает большое, неважное — главное. Больной зуб разъедает всего человека. Крыса из Нила убивает крокодила, рыба-меч — кита, а книга убьет Собор, веру!
— Вера должна быть слабой, если ее может победить изобретение человека.
Глаза Фролло, которые и в самом деле все еще искали в камне Собора вечность, повернулись ко мне — печальные, прибитые.
— Вы не понимаете, о чем идет речь, мой друг. Вы хвалите изобретение, которое однажды лишит вас постоянного заработка. Разве это не пагубно? Давайте молиться, чтоб настал день Страшного суда, прежде чем мир веры превратится в мир проклятых и ложных мыслей, прежде чем материя одержит свою окончательную победу над душой!
Он говорил так горячо, что чуть было не упал на колени для молитвы. Вовремя я понял, что он имел в виду не буквально. И я понял, что никогда прежде не был так близко к истинному Клоду Фролло и тому, что он понимал под истинной верой. К сожалению, он не сказал более ничего. Шаркающие шаги, раздавшиеся в башне, привлекли наше внимание. Лишь теперь мне стало ясно, что колокол Северной башни давно больше не звонит.
Когда Квазимодо увидел нас, свой открытый сундук, Новый Завет и рассыпанные листы бумаги на полу, он издал нечеловеческий крик — достаточно громкий, чтобы поспорить с Большой Марией. Его глаз расширился, лицо задрожало, и губы обнажили большие желтые зубы. В лесу вдоль Сарты, когда я искал грибы для монахов, я однажды столкнулся с волком. Когда волк обнажил с угрожающим рычанием свои резцы, он выглядел подобно теперешнему звонарю. Тогда, просто застыв от ужаса, я только смотрел на моего противника, пока волк не успокоился и не убежал прочь. Я сомневался, что с Квазимодо все обойдется так же легко.
Неуклюжей походкой он пошел на меня и схватил бы, если бы Фролло не встал между нами. Архидьякон сделал пару быстрых движений руки, которые я едва рассмотрел, и которые сказали звонарю больше, чем слова. Издавая строптивое рычание, он удалился в клеть с колоколами — пес, раб, подчиняющийся беззвучным приказаниям своего господина.
— Теперь вам лучше уйти, Арман, сержанты ждут вас.
— Сержанты? — повторил я, не предвкушая ничего хорошего.
— О, да, поэтому я искал вас. Этот лейтенант Фальконе снова велел позвать вас, его сержанты ждут на площади перед Собором.
Когда я покидал каморку, Квазимодо припал к бронзовому телу Марии и ласково похлопывал его, как верного пса или дорогого друга. При моем виде его лицо помрачнело, и взгляд стал злым, отчего у меня на спине выступил обжигающий ледяной пот.
Глава 2
Сваренный и повешенный
На ступенях, которые вели от портала к площади перед Собором, меня встретили двое сержантов. Это были те же самые сержанты, которые раньше отвели меня в покойницкую Гран-Шатле. И точно так же несловоохотливы. Да и я не потребовал никаких объяснений, а просто последовал за ними. Но лишь когда мы не пошли в направлении Шатле, а взяли курс прямо на мост Нотр-Дама, во мне зародилось недоверие, и я спросил о цели нашего пути.
— Идти на казнь! — пролаял один из сержантов и снова замолчал, словно все объяснил этим.
Беспокойство охватило меня, хотя, или потому что по ту сторону моста меня ждала Гревская площадь с виселицей и, возможно, даже с ответом. Я подумал об Эсмеральде, которая уже недели томилась в темнице Гран-Шатле. Ее отец и Вийон отвергли все планы вооруженного проникновения в крепость. После неудавшейся попытки освободить Марка Сенена, местопребывание которого нам до сих пор было не известно, охрану в парижских тюрьмах удвоили и ужесточили меры предосторожности. Нам предстояло не менее кровавое фиаско, чем в Консьержери, и исход был далеко не ясен.
В начале мая должны были судить цыганку, и мы надеялись, что ее невиновность будет установлена. Но если казнят не Эсмеральду, то кого тогда палач лишит жизни?
Когда мы подошли к большой площади на правом берегу реки, мое замешательство возросло еще сильнее. Виселица устало и одиноко возвышалась над головами людей, которые не обращали на нее ни малейшего внимания. Они окружили лотки с товаром или прислушивались к шуму пестрой толпы фокусников, чья сколоченная из хлипких досок сцена стояла на восточной стороне перед ратушей. Возле набережной разгружали три только что прибывших торговых корабля со съестными продуктами для крытых рынков, и портовые грузчики, радостные, что нашли работу хоть на пару часов, низко сгибались под тяжелыми тюками. Мы оставили позади Гревскую площадь, и скоро нас обдал запах Свиного рынка. С каждой минутой прибывающий народ толпился возле еще пустой виселицы, которая возвышалась над крышами крытых рынков.
— Кто будет здесь болтаться? — спросил я, когда сержанты остановились.
— Мертвец, — ответ исходил не от обоих стражей в фиолетовой форме, а от Пьеро Фальконе, чья узкая фигура вынырнула из-за пары взволнованных крестьянок, спешащих к месту казни.
— С каких это пор вешают мертвых? — спросил я лейтенанта сыска.
— И мертвые тоже могут висеть. Здесь, на Свином рынке, это старый обычай.
— Я думал, толпа хочет увидеть, как умрет человек. Такое возбуждение из-за одного трупа?
— О, человек еще не умер. Пойдемте, месье, я покажу вам. Оба сержанта расчистили нам дорогу криками и грубыми толчками к маленькой деревянной трибуне, которая была предназначена для особенных гостей. Отсюда я четко видел странный помост рядом с виселицей. Огромный чан, в котором могли бы сварить суп для целой роты солдат, стоял на большой железной решетке, под которой как раз раздували огонь двое мужчин, во всю работающими деревянными мехами. Над чаном возвышалась лебедка, похожая на ту, которую я видел в клети Большой Марии.
— Вот что ожидает доброго Николя, — ошибся ли я или действительно услышал оттенок сочувствия в словах Фальконе? — Я вам не говорил, месье Арман, что фальшивомонетчиков окунают в кипящее масло?
— Что-то припоминаю, — я окинул взглядом наполняющуюся площадь. — Настоящий спектакль с соответствующим количеством зрителей. У вас есть на то особая причина, чтобы меня пригласить сюда?
— Ах, да, вы же, конечно, еще не знаете! — лейтенант улыбнулся и захлопал в ладоши. — Николя Маншо признался, что он жнец Нотр-Дама. И теперь, посмотрите, вот его ведут! Мессир Нуаре и мэтр Тортерю руководят процессией. Фальшивомонетчики должны медленно умереть, это случай для мастера пыток.
Это была похожая церемония, как тогда на Гревской площади, когда Квазимодо поставили к позорному столбу. Приговоренный, похоже, сидел даже в той же самой повозке, запряженной мулом — худой, изможденный мужчина около тридцати лет, скрюченный и с потухшими, уже мертвыми глазами.
— Но значит не только Маншо, у этого же только одна рука! — вырвалось у меня, когда я обнаружил измятую культю под правым плечом.
— Его повсюду зовут так. Он работал в одной из типографий и совал свой нос больше в вино, нежели в типографскую черную краску. Так однажды, пять или шесть месяцев, может статься, он положил не только бумагу, но и свою руку под пресс. Осталось немного, как вы видите. С тех пор он с грехом пополам сводит концы с концами, и нужно признать, что он добросовестно заботится о своей супруге и шестерых детях.
— Вы это серьезно? — набросился я на Фальконе. — Вы называете человека, который режет другим глотки, добросовестным? И вообще, как однорукому это могло оказаться под силу? С сестрой Викторией, возможно, ему сил и хватило, но Одон не был слабаком!
— Вы распознали дилемму, месье Арман. Но рассмотрим спокойно несчастного вблизи, это будет последний раз.
Мы спустились с трибуны и подошли к повозке, которая теперь стояла между котлом и виселицей. Поленья под решеткой уже горели, они трещали и вспыхивали, и мне показалось, я услышал доносившееся из котла тихое бульканье. Запах масла ударил мне в нос. Двое стражников стянули Николя Маншо с повозки. Однорукий опустил голову, пока Фальконе не сунул свою руку под щетинистый подбородок и не поднял голову Маншо. Безучастные глаза заморгали, и приговоренный встретился со взглядом стражника.
— Ну, Николя, даю тебе последнюю возможность. Откажись от своего признания, и я отменю казнь.
— Вы велели меня пытать, лейтенант, — возразил однорукий хриплым голосом привыкшего к выпивке. — Почему вы думаете, что теперь я еще должен отрекаться?
— Потому, что при виде этого чана и виселицы до тебя, возможно, еще дойдет осознание, что твоим детям придется по душе пусть даже бестолковый отец, чем вовсе никакой. И твоя жена предпочтет жизнь с одноруким супругом положению вдовы. Внизу, между твоих бедер еще все в порядке. Кстати, куда запропастилась твоя семья?
— Я же сказал, что не знаю. Шарлотта покинула Париж с детьми. Больше я ничего не могу сказать.
— Не можешь или не хочешь?
Маншо молчал со сжатыми губами. Я рассмотрел его разбитое тело, которое было прикрыто белой рубахой и отмечено следами пыток. Ноги были раздроблены в бесформенные мясные сгустки испанским сапогом, а тиски для пальцев сделали подобное же из пальцев. На бедрах зияли кровавые раны, откуда железные щипцы вырвали куски мяса.
Пожав плечами, Фальконе отвернулся и потянул меня обратно на трибуну, пока Мишель Нуаре читал приговор:
— Николя Маншо, ранее подмастерье в типографии мэтра Гаспара Глэра, а теперь — поденщик, обвиняется в следующих преступлениях и признан виновным: primo — поддержка опасной банды фальшивомонетчиков; secundo — коварное и подлое убийство достопочтенной сестры Виктории из ордена Августинцев; tertio — повторение того же поступка по отношению к мэтру Одону, причетнику собора Парижской Богоматери. Для устрашения всех фальшивомонетчиков, представляющих большую опасность для государственной казны и, тем самым, для нашего доброго короля Людовика, приговоренный должен быть опущен в полдень на Свином рынке в кипящее масло, пока смерть медленно не заберет его. Потом он будет повешен на виселице, где останется его труп, пока не истлеет. Так взвесил и решил двадцать первого апреля 1483 года от рождества Христова в суде Гран-Шатле достопочтенный господин Жак д'Эстутвиль, королевский прево города Парижа.
Маншо без посторонней помощи поднялся на деревянный помост высотой в три сажени, который наполовину возвышался над котлом. Мэтр Тортерю и его помощники, сопровождаемые барабанной дробью, завязали крепкую веревку под мышками приговоренного. Веревка была привязана к лебедке. Покорно Маншо подчинился им. Палач отдавал ему приказания, и он тут же слушался и ковылял один-два шага вперед или в сторону на своих кровавых изуродованных ступнях.
Я повернулся к Фальконе и сказал с явной робостью:
— Вы велели его пытать, чтобы выбить у него признание?
— О, нет, я велел пытать Николя, чтобы он отказался от своего признания. К сожалению напрасно.
— Чтобы он отказался? — недоверчиво прохрипел я. — Но зачем?
— Потому что я считаю его невиновным. Как вы уже сказали, однорукий, еще к тому же пьяница — вряд ли подходящий человек для работы жнеца.
— Вы считаете его невиновным и равнодушно смотрите, как его жестоко убьют?
— Вы же только что слышали, наш прево приговорил его. Я никогда не имел права спасти Николя от масла, даже если бы он теперь отказался, но все же, Бог мне свидетель, я это сделал бы! Но слишком поздно: он лучше даст себя сварить.
Действительно было уже слишком поздно. Медленно, следуя указаниям Тортерю, помощники палача принялись за лебедку и опускали подвешенного над дымящимся котлом все ниже и ниже. Прежде разорвали власяницу и стянули с его тела. Каждая пядь его измученной кожи должна быть видна. Сопровождаемые криком толпы, ступни опустились в бурлящее масло, потом голени, колени. Было жутко, потому что Николя Маншо не издал ни звука жалобы.
— Он не чувствует боли! — сказал я растерянно, когда предполагаемый жнец Нотр-Дама был опущен по икры в масло.
— Он не хочет ее чувствовать, — сообщил мне Фальконе. — Но долго он не выдержит.
По приказанию Тортерю лебедку завертели в другом направлении и подняли храброго Николя снова вверх. Его ноги были красными как раки и должны были чудовищно болеть. Но он молчал, словно его губы были зашиты. Помощник палача облил его ноги ведром холодной воды, которое он зачерпнул из низкого корыта на помосте. Охлаждение должно было предотвратить скорый обморок и так же быструю смерть, оно могло продлить мучения и спектакль.
Горожанки, которых я заметил раньше, напирали ближе к котлу, начали ссориться и чуть было не вцепились друг другу в глотки, если бы происходящее на месте казни не обещало большее удовольствие. Они поправили свои шляпы и жадно вновь уставились на опускаемого в котел Маншо.
На этот раз его опустили по грудь. Он начал жалобно стонать, потом кричать, как на вертеле Сатаны. Лишь когда его снова облили водой на помосте, крик перешел в тихий плач. Против его воли губы разжались, он потерял самообладание.
При третьем опускании он исчез по плечи в кипящем, покрывшемся пузырями бульоне. И снова он закричал, заглушая возбужденные крики толпы. Каждое новое опускание сопровождалось ударом в барабан и визгом свиней, которые продавались в некотором отдалении, но никто не обращал на них внимания, потому что глаза всех были прикованы к месту казни. И мои тоже. Я испытывал ужас, отвращение, однако не мог оторваться от ужасного спектакля, как при наказании Квазимодо. Если Маншо действительно был жнецом, то он без сомнения, заслужил наказание. Но невинный?
Ужасная мысль преследовала меня, подобно хищной птице, чьи острые когти не выпускают больше ничего: вероятно, единственной причиной тому, почему я не мог отвести взгляд от Николя Маншо, было то, что мне нравился этот спектакль. Муки однорукого доставляли мне удовольствие?! Отвращение, которое, как я думал, испытывал — это только отговорка, защитная стена, которую я воздвиг глубоко в своем сознании?!
Если это так, то катары правы. Тогда человек был плох, он греховен с головы до ног. От мяса на костях, да вплоть до самой глубины души, он был пронизан злом. И потом было бы хорошо освободить человечество от самого себя. Разве это были дреговиты, которые всегда имели преимущество? Боролся ли я с человеком, настраивая себя против отца Фролло, который хотел справедливости?
Голос Тортерю перекрыл крики страдающего и мрачное видение моих мыслей. Оба помощника палача повернули лебедку, подняли наверх превратившееся в покрытую пузырями красную массу мяса сваренного и в очередной раз полили его холодной водой. Потом они опять схватили деревянные рукоятки пускового механизма и опустили Маншо сантиметр за сантиметром в котел.
Адская боль прогнала все самообладание. Маншо закричал и задергался, словно так мог спасти свое тело. Лебедка заскрипела, когда он раскачивался над котлом из стороны в сторону. По приказу Тортерю его слуги прекратили опускание. Слишком поздно…
Что для невредимого было бы бесполезной попыткой, Маншо удалось по причине его увечья. Веревка соскочила из-под культи его правой руки, так что теперь он криво висел на веревке только с левой стороны и опустился ниже на полсажени. Помощники палача испуганно вытягивали его наверх рывками. Слишком порывисто! Маншо развернулся вокруг оси, закачался еще сильнее, чем прежде и соскользнул уже со второй петли. Он упал вниз, в котел.
Кипящее масло брызнуло во все стороны, когда оно сомкнулось над человеком. Зеваки в первых рядах вокруг котла закричали, словно масло обожгло их кожу. Они подались назад — безуспешно, настолько плотно стояли люди, а в задних рядах напирали еще сильнее вперед из-за неожиданного поворота событий, желая получше рассмотреть, что случилось с Маншо в котле. Одна из горожанок, молодая красивая женщина, уже без шляпы, согнулась и закрыла руками лицо. Когда с громким плачем она, наконец, снова отняла руки прочь, ее гладкие щеки покрылись пузырчатой свиной кожей. На нее явно вылилось полведра масла.
В это время Тортерю и его люди разыгрывали гротескную пьесу на помосте. Со сжатыми кулаками палач прыгал туда-сюда, так что уже испугались, как бы он не проломил доски и не упал в котел, как Маншо. Его голос срывался, когда он осыпал своих слуг проклятиями, которые отдавались в улицах Парижа. Бедные парни вовсю орудовали двумя длинными шестами с крюками, какие используют рыбаки, чтобы оттолкнуть свои лодки от берега. Они мешали в котле как повара, которые варили огромный горшок супа. Время от времени они доставали кусок Маншо из кипящего масла — иногда ступню, потом его руку или даже голову. Но приговоренный все глубже опускался в бурлящем бульоне, словно черти, обитающие в жидком аду, не хотели его больше возвращать.
Между тем мессиру Нуаре пришла в голову идея потушить огонь. Солдаты из королевской стражи, сопровождавшие приговоренного к месту казни, образовали цепочку к плоскому корыту, в котором выставленные на продажу свиньи утоляли жажду, и передавали ведра с водой, которые мессир Нуаре собственноручно выливал на огонь. Плотные клубы пара окутали всю площадь казни и скрыли происходящее от наших глаз.
Когда они постепенно развеялись, огонь был потушен. И людям Тортерю удалось выловить Маншо из котла — или, лучше сказать, то, что осталось от бедного парня. Перед котлом на земле лежал его скрюченный труп, потому что жизнь не могла больше сохраниться в груде разваренного мяса. Оно отделялось от костей, пара кусков мяса должна была еще плавать в котле, в супе смерти. Что осталось от лица Маншо, едва ли можно было назвать таковым. Вздувшаяся кожа на прозрачных костях, голова без волос, пустые глазницы. Это напомнило мне о Вийоне.
Мессир Нуаре, промокший от пара и собственного пота, добился в некоторой степени с успехом понимания и внимания, когда он объявлял, что теперь будет исполнена вторая часть приговора. И, будто на долю Маншо выпало недостаточно страданий, его развалившийся труп укрепили под конец на виселице.
В толпе началось волнение. Некоторые увидели достаточно и вернулись домой или к своим делам на рынке. Другие стремились пробраться из задних рядов вперед, чтобы рассмотреть вблизи сваренного и повешенного. Обрызганные горячим маслом жаловались во все горло и объявляли, что они заявят о своем ущербе.
Женщина с обваренным лицом остолбенев шла прочь, поддерживаемая подругой. Ее супруг женился на красавице и должен теперь смотреть на самое уродливое лицо, какое только можно найти в Париже — если не считать звонаря в Нотр-Даме.
— Теперь я проголодался, — сказал Фальконе и потянул меня опять за собой. — Я знаю хороший постоялый двор совсем рядом. Пойдемте, месье Арман, я приглашаю вас.
Казнь привлекла так много народу на Свиной рынок, что мы нашли буквально одно свободное место за маленьким квадратным столом. Фальконе заказал две миски мясного бульона, что мне было совсем не приятно. Это горячее варево напоминало мне о кипяченом масле, и когда Фальконе окунул корку пшеничного хлеба в бульон, я увидел Николя Маншо перед собой.
Хлебные крошки размякли по краям, как мясо на костях Маншо. Я боролся с чувством слабости в желудке и сознательно не притронулся к еде.
— Чтотакое, вы не проголодались? — спросил Фальконе, отправляя в рот деревянной ложкой мясную клецку и жуя ее с громким чавканьем.
— Аппетит окончательно прошел.
— Сочувствие жнецу Нотр-Дама?
— Вы же говорите, он невиновен.
— Но когда он пришел в Гран-Шатле и сделал признание, вот что он принес с собой, — лейтенант сыска положил кинжал с запачканным кровью клинком и колоду карт на стол. Одним движением руки он смешал карты. Все показали десятку. — Выглядит, как убедительное доказательство, не так ли?
— Уж чересчур убедительное, — возразил я и рассмотрел кинжал. — Верится с трудом, что убийца не постарался очистить свое оружие от крови.
— И это говорите вы, Арман!
— И все же Маншо был осужден?
— Он признался.
— Почему?
— Потому что он не выносил больше угрызений совести и хотел получить искупление своих грехов, — Фальконе громко засмеялся. — Такую, во всяком случае, причину он назвал.
— А что, как думаете вы, действительно подтолкнуло его позволить убить себя так жестоко?
Фальконе с явным аппетитом кусал размоченный хлеб и ответил жуя:
— Его порядочность и, пожалуй, смертельный страх. С тех пор как он признался, его семья бесследно пропала. После рокового несчастного случая Маншо грызли платок голода. Я допускаю, что теперь они живут в каком-нибудь отдаленном месте в деревне — и их хорошо кормят.
— Но кто?
— Те, кто бы жестоко убили не только Маншо, но и его жену и детей, если бы он не выдал себя за жнеца Нотр-Дама Маншо мог выбирать только между своей собственной смертью и смертью всей своей семьи. Он выбрал меньшее зло — и, тем самым, обеспечил своим выживание. Хорошая сделка, вы так не считаете?
— Ни в коем случае, — сказал я тихо и судорожно; мучной суп, съеденный за завтраком, хотел встать у меня в горле комом. — Торговля была ему навязана, а не предложена. Это не того рода милосердие, которое провозглашается в Святом Писании.
— Литейщики и весовщики не живут по Святому Писанию. Они хотели поставить мне предполагаемого жнеца, чтобы я прекратил свои поиски.
Я задумался и покачал головой:
— Это же противоречиво. Сперва фальшивые монеты привлекли ваше внимание к ним, при этом они убили монахиню и причетника привлекающим всеобщее внимание образом. А потом они хотят замести все следы?
— Убийства в Отеле-Дьё и Нотр-Даме были должны произвести впечатление не на меня, а на собственных союзников. Фальшивомонетчики хотели показать своим, что пустая болтовня смертельна. Они, пожалуй, не рассчитывали на то, что я буду заниматься этим делом еще много недель спустя. Признание Маншо, в котором он, впрочем, не выдал ни одного предполагаемого сообщника, должно закончить поиски, — Фальконе наклонился вперед и понизил голос до доверительного шепота. — Странные вещи происходят в Париже. Я же рассказывал вам о мэтре Сенене, исчезнувшем казначее.
— Я припоминаю, — сказал я по возможности спокойно и спрятал на коленях вдруг вспотевшие ладони.
— Несколько недель назад произошло нападение на Консьержери, но королевские стрелки обратили в бегство нападавших. Вскоре после этого несколько повозок выехало из Дворца правосудия. Значит, это были отвлекающие маневры. В действительности только в одной карете кто-то сидел, мужчина, которого напрасно пытались освободить из темницы. И этим человеком должен быть Сенен.
Я разыграл удивление и спросил:
— Разве вы не знаете точно? Я думаю, начальники Консьержери должны же были вам сказать, кто пленник.
— Совершенно наоборот, там ничего не знают. Ничего не слышали ни об исчезнувшем пленнике, ни о таинственных кучерах. Нападение, значит, явно было совершено с целью ограбления государственной казны. Если я пытаюсь разузнать больше, то натыкаюсь на стены молчания. Влиятельные мужи сидят в правлении Консьержери.
— И личный врач нашего доброго короля, — пробормотал я.
— Ах, вы это знаете?
Голова Фальконе пододвинулась еще ближе, так что чуть его нос не уткнулся в мой. Я услышал его дыхание, и острый запах мясного бульона усилил мое тошнотворное состояние. Я вспомнил о посещении у толстухи Марго, когда лейтенант назвал меня своим гостем, а в действительности — допрашивал. Итак, это повторялось снова, я теперь это знал. То, что я был приглашен на казнь Маншо, мясной бульон и разговор, который вовлекал меня Фальконе — все служило одной цели: сбить меня с толку. И в замешательстве я должен выдать себя. Что ему было известно, и о чем он подозревал?
— Я немного слышал о мессире Куактье, — сказал я безобидным тоном.
— Почему?
— Потому что я случайно встречался с ним. — Где?
— В Нотр-Даме, где он навещал отца Фролло. Разве это не естественно, что хотят узнать больше о таком уважаемом муже, если знакомятся с ним?
Фальконе прослушал мой вопрос из-за своего собственного:
— Что хотел Куактье от Фролло?
— Это я не осмелился спросить. Так как они шли в келью Фролло в Северной башне, то допускаю, что Куактье придает меньше значения духовному содействию, нежели герметическим знаниям. Похоже, личный врач короля Людовика вас очень занимает. Тому есть особая причина?
— Все может быть важным для человека с моим поручением, как я уже говорил вам. Я должен больше выяснить о случае в Консьержери, прежде чем умрут другие невиновные.
— Кому же суждено умереть?
— Например, маленькой цыганке, которая бедствует у нас в Шатле. Ее называют Эсмеральдой. Вы должны были слышать об этом деле.
Попал в точку! Если мне удалось внешне сохранить спокойствие, то только с большим усилием. Внутри я кипел, как смертельное масло в котле. То, что Фальконе упомянул Эсмеральду, было хорошо продумано.
— Эта цыганка, видимо, заколола кинжалом человека, офицера, не так ли? — поинтересовался я как можно более небрежно.
— Капитана королевских стрелков, а именно того, кто прервал нападение на Консьержери. Теперь скажите, мой умный месье Сове, могло ли это быть совпадением?
— Вы, безусловно, не верите в совпадения, — ответил я и попытался усмехнуться. — Итак, вы исходите, пожалуй, из того, что в лице капитана хотели устранить свидетеля.