СтремгLOVE
ModernLib.Net / Отечественная проза / Кастинг Егор / СтремгLOVE - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Егор КАСТИНГ
СтремгLOVE
Дамский роман: Энциклопедия русской жизни
Толстой в «Анне Карениной» говорит, что Вронский, неудачно опустившись в седле, сломал хребет своей лошади. Сомневаюсь. Седло так устроено, что хребта не касается.
Сергей Мамонтов «Походы и кони» (записки белого офицера) Paris, YMCA PRESS
Все сюжетные линии и персонажи вымышлены. Всякое сходство с реальными людьми случайно.
Нескромное предисловие
Рукопись этой книжки всучил мне один мой знакомый, очень начинающий автор, который решил прикрыться легким праздничным псевдонимом Егор Кастинг. Он просил меня это все прочесть, и я прочел, хоть меня уже и достали начинающие писатели, если б вы знали до какой степени. В свое время я неосторожно назвался издателем, люди это поняли превратно и потянулись ко мне не столько даже с рукописями, сколько с идеями: а давай ты напишешь то-то или, как вариант – давай мы вместе напишем. Их, надо полагать, вдохновил успех четырехтомника «ЯщикЪ водки», который мы сделали с известным писателем Альфредом Кохом. Я давно устал объяснять, что писал «ЯщикЪ» не один, что Алик честно наговорил на диктофон свою часть диалога и собственноручно набил на компьютере свои персональные, довольно объемные комментарии. Забавно, что за процессом нашего творчества очень, как позже выяснилось, неравнодушно наблюдал наш товарищ и собутыльник Валера Гринберг, который впоследствии, скрывшись под прозрачным, тоже неплохим псевдонимом Зеленогорский, с моего благословения и, более того, под моим давлением (хотя теперь столько людей объявляют себя его первооткрывателями!) написал и издал книжку любовной лирики в прозе «В лесу было накурено».
Так вот, прочтя текст Кастинга, я сперва захотел было вернуть его автору. По крайней мере на доработку. Ты, читатель, лучше любого автора знаешь, как легко можно при желании обосрать вообще все. Вот, дескать, композиция рыхловата, образы не так уж чтоб прописаны, глубины не хватает, идеи слабоватые; начало, середина и конец не очень четко очерчены. К чему бы, значит, еще придраться? Что касается описания редакционной жизни, то, я как старый репортер... вообще воздержусь тут от комментариев, – можно?
Значит, сначала мне захотелось придраться, но после стало стыдно – ну как можно сегодня лезть к людям с такими придирками? Ну, кто вот так сейчас сидит прописывает? Какой-нибудь Лев Толстой, который переписывал тексты по 14 раз, – пример ничуть не лучший для подражания, чем тот парень, который высекал тексты в камне. Сейчас другое: все бегом, бегом, и так сойдет. В общем, не стал я издеваться над человеком. Я, напротив, ему еще сказал спасибо за то, что его книжка – это: а) не так называемый, тьфу, иронический детектив; б) не поток сознания насчет того, что с вечера все перепились, ездили по клубам и добавляли, дико завидуя миллионерам, а потом все перетрахались и утром не помнят, кто кому дал, – это у нас уже mainstream; в) что это не постмодернизм; г) и не про говно.
Кроме того, меня вот еще что тронуло. Наш обычный теперешний писатель большей частью просто самовыражается, пишет о своем, легком и знакомом, возделывает свою старую грядку, рисует свой маленький обрывок большой картинки, создает фрагменты пазла не беря на себя даже такого труда, как придумывание истории с началом, серединой и концом, – и никто не посмел, не отважился окинуть взглядом все полотно целиком. Эта ниша так и стояла пустая. Пока Кастинг, наглый дилетант, на нее не посягнул...
В общем, я решил принять книгу такой, какая она есть (что и вам советую). Я ее разве только чуть причесал, так, легко прошелся по тексту усталой рукой. Всего только произвел сокращения, выкинув из рукописи кучу хлама (прости, брателло!), поменял кое-что местами и поправил уж совсем непростительное. Ну, вставил десяток-другой фраз, вписал какие-то куски, без которых повествование совсем уж разваливалось, – я сделал с книгой то, что обычно делается с газетным или журнальным текстом. Я просто помог товарищу, ну, пусть даже и не бескорыстно, и мне в голову не приходило ставить свое имя в титры, но Кастинг продолжал свои мольбы и ссылался на Пушкина, который тиснул же повести Белкина, и ничего. Я долго отказывался, он настаивал, и потом, рассудив, что мне все равно, а ему это надо для чего-то, согласился.
Господь с ним. Я после думал об этом курьезе... Сперва вспомнил байку про скульптора, который «всего лишь» отсекает лишнее от глыбы мрамора. А после мне в голову пришла и старая шутка про то, что обезьяна, если заставить ее миллион лет подряд колотить по клавишам, среди прочего непременно набьет полное собрание сочинений, к примеру Шекспира... Которое – вот в чем загвоздка – кто-то же должен отыскать и распознать в кучах исписанной бумаги. Кстати, не забыть бы спросить у знающих людей: может, вообще вся литература так и делается?
Поди знай...
Настало время хоть как-то, не тревожа анонимности, представить автора этой книги. Мы познакомились когда-то в буфете одного СМИ, он приходил в редакцию скандалить из-за якобы порочащей его заметки, а после – навещать одну веселую репортершу из моих подчиненных. Он сидел в углу и терпеливо ждал, когда она закончит работу. После шофер вез их куда-то прожигать жизнь... Девица сумела произвести на него впечатление, отблески которого подсвечивают книгу. После дела у Кастинга пошли совсем плохо (и про это тоже он написал), а дальше он снова пришел в себя. Эта встряска – внезапное чувство и настолько же неожиданная потеря денег (ни то ни другое, к счастью, не навечно) – навела его на мысль, что этот мир хрупок и настолько туманен, что описать его целиком в финансовых терминах не представляется возможным! Он поставил себе задачу найти слова для описания новой стороны жизни. Куда ни кинь, оставалось ему одно: засесть за прозу. Подавшись в начинающие сочинители, Кастинг по неопытности обратился ко мне за помощью. Я решил поддержать новое дарование... Из множества предложений о сотрудничестве, которые начали на меня сыпаться после «Ящика водки», я выбрал вот это, с дамским романом. В основном из-за жанра. Как выяснилось случайно на какой-то пьянке, независимо друг от друга мы с Кастингом пришли к одному выводу: писать для мужчин – бесполезная трата времени. Женщины и в этом смысле предпочтительнее. Читательницы снисходительны, они будут вчитываться в строки и следить за развитием любовных отношений, искренне переживать за лениво набросанных ходульных персонажей. Какие-нибудь учительницы в пыльных южных городках так и вовсе заплачут над этими беспорядочными и зачастую бессмысленными страницами – заплачут от полноты чувств, каких еще поищи в их бедном быту. Поплакав счастливыми слезами, они будут слать авторам прочувствованные письма. Вот для них, собственно, и есть смысл сочинять... И кто против них читатели-мужчины? Они лишь лениво перелистнут пяток страниц и будут холодно, через губу, рассуждать про незнание автором чеченских реалий или там тонкостей редакционной жизни, которым рецензенты-журналисты начнут высокомерно учить начинающего писателя... Сочинять для мужчин – труд весьма неблагодарный. Им надо конкретно знать, кто кого убил и где бабки, кто кому вставил пистон и каковы результаты меряния приборами. Спрашивается, стоит ли ради таких ленивых и бесчувственных людей корпеть ночами за письменным столом?
Кастинг – давайте уж будем называть его так – страшно переживает, ему небезразлично, что скажут люди по поводу прочитанного. Смутно припоминаю, что и я был подвержен похожим волнениям, когда в 1973 году прогулял школу и поехал в редакцию газеты «Макеевский рабочий» предлагать какой-то свой бледный вымученный текст. Господи, сколько ж с тех пор воды утекло! Но я остался все тем же бесхитростным провинциальным сочинителем. Разве только переместился с одной периферии на другую, с окраины СССР – на проселок русской культуры, который вьется в сторонке от хайвеев белой цивилизации...
Игорь Свинаренко
РS. Не буду лукавить – солидную литературную премию за этот текст, ну или за какой-то из следующих, это непринципиально – мы с Кастингом намерены взять, причем не позже 2008 года. Понимаю, найдутся люди, которым хотелось бы как-то иначе распорядиться премией, но, увы, вслед за кем-то из великих я могу только повторить: «Других писателей у меня для вас нет. Нету! Я предлагаю вам лучшее из того, что попало мне под руку».
Памятник Пушкину
Нечистое серое северное небо, жесткий ветер, битые тротуары, щедро смазанные жидкой черной грязью, какой полны русские города, тоска в глазах прохожих, из которых, может, не все дождутся летнего теплого солнца, – все было, как всегда, об это время года.
– Красота нужна для того, чтоб легче было преодолеть брезгливость перед чужим незнакомым телом – с его жидкостями, запахами, изъянами, прыщами какими-нибудь или там бородавками... И молодость – она ровно для того же. Как этого нет – так и не хочется ничего, а как есть – не можешь остановиться. Это да, с одной стороны. И еще... Забыл, совсем забыл – что ж я еще думал такое? А! Да. Про мою натуру. Что ж за натура такая! Я не прав. Я как на что подсяду, так потом уж никогда с этого не ссаживаюсь. И вот оно так копится себе и копится. Да я уже от этого просто устал. А ну вдруг теперь еще на кого западу? Страшно даже такое представить. Так же можно запутаться во всем этом, надорваться и вообще помереть досрочно, с опережением графика, и попасть в пекло буквально поперед батьки. Нельзя ли все же как-то понизить градус, чтоб было уже интересно, но все еще в моей власти, под моим контролем? – вяло говорил себе Доктор, идя по расстрельному кафельному, с низким потолком подземному коридору, какие встречаются в мрачных нездоровых местах, где люди не живут. Уже брезжил слабый свет, значит, скоро будет выход наверх. И точно: вот они, ступеньки, поднимаешься – а там, считай, упрешься в позеленевшего от холода бронзового истукана. Вот – всю жизнь человек мечтал сбежать из этой страны и больше в нее никогда не возвращаться, а не пустили его и убили совсем молоденьким, руками киллера-гастролера. И вот теперь покойный стоит в самой середине не сильно любимого государства и еще, может, тыщу лет будет так стоять против своей воли; никто ж не спрашивал его. Однако ж наверху оказалось, что не все так просто и не все так безнадежно и что жизнь иногда-таки берет свое. Странное зрелище открывалось москвичам и гостям города: на месте истукана зиял голый пустой постамент. Бывшее в употреблении изделие из цветмета работы Опекушина пропало, как и не было его. «Далеко же зашла алчность народа моего! И страсть его к приватизации цветных металлов...» – думал Доктор, облизывая кончиком языка изнутри свои золотые зубы, которые в отличие от Алексан-Сергеича, кажется, все стояли на месте. Напрашивался законный вопрос: куда ж, интересно, смотрит милиция? А смотрела она, представленная двумя серыми растерянными омоновцами, прямо сквозь некогда стоявшего тут поэта на вывеску казино «Шангри Ла» и на 6 здоровенных рекламных лимонов на крыше бывшего кинотеатра «Россiя». И делала это она в полном молчании. Которое прервал приличный с виду, дорого одетый, при итальянской бороде, изобретенной еще советскими азербайджанцами, кавказец: – Скажите, а, уважаемые, где памятник Пушкину? Он еще досказывал про то, что у него под памятником свидание с хорошей девушкой, не с Тверской и не с Украины – но с настоящей москвичкой, но омоновцы уже его били и не очень прислушивались к звуковому сопровождению. Усердно, с чувством выполняемого долга, равномерно, прямолинейно и спокойно они били лицо кавказской национальности. И спину, и грудь, и бока этой национальности тоже били; странно было, что хоть для проформы, для соблюдения внешних приличий у «черного» не спросили ни денег, ни даже документов. Били, надо сказать, не очень увлеченно, так, кое-как, не сильно, но случившиеся поблизости зрители были в целом довольны, как это обыкновенно происходит с москвичами в таких случаях. Такой экзотики, чтоб подошел кто-то и пожурил ментов, – нет, такого, конечно, не было. Доктор, глядя на это, испытал знакомое несладкое чувство беспомощности – ментовская дешевого мышиного колера форма виделась ему настолько чужой, как если б она была иностранной, надетой на чужих солдат, которые пришли в твою страну и делают в ней что хотят, а ты безоружный и знай себе изнывай от бессильной злобы и слезного унижения. «Ну, вот бьют. Ладно черного, ладно за дело – то ли вправду дурак, то ли издевался, – но ведь дети что подумают? – думали самые простодушные из зевак. – До чего ж безгранична гармония мироздания! Вот и мы тоже станем прекрасными: вырастем, пойдем в менты и ну черных лупить, а за это еще и денег дадут, так мороженого накупим, два удовольствия в одном!» Ну, впрочем, русские дети еще не такое видели, им много было показано интересного за последние сто лет. После таких показов как не стать расистом, ну пусть и просвещенным. Били тихо, в темноте, как-то по-домашнему. С виду даже пристойно: так, что-то серое шевелится и пыхтит в сумерках. Так оно возилось и топталось недолго, а после пых-пых-пых – засверкал поддельной рукотворной молнией блиц, и человеческие фигуры задергались в коротких вспышках, как стриптизные артисты в ночном клубе, когда еще только самое начало представления, такая фаза, что никто еще не успел раздеться. Менты догадались, что попали в засаду. Они для начала взяли кавказца за руки и с размаху плашмя прилепили его к осиротевшему постаменту. Пока гость столицы опадал на гостеприимную московскую землю, менты уже догоняли быструю фигуру с характерным пузатым кофром на боку. Отчаянный фотограф убегал как будто для очистки совести, такие слабые были у него шансы. Уйти не удалось; он еще бежал, – а его уже били, – но спотыкаться он уже начал. Когда он остановился и от удачного удара закричал, голос неожиданно оказался женским. Менты, будучи джентльменами, успокоились и для очистки совести еще пару раз вяло стукнули даму по спине, а после, со злобной решимостью сняв у нее с шеи сперва одну камеру, а там и другую, с чувством обезвредили приборы об асфальт. Прекрасные легкие тела дорогих машинок для светописи после сильных ударов о твердое конвертировались в остроконечный мусор с полуживыми блестками перламутрового стекла, которые еще можно было сменять на какой-нибудь полезный артефакт первобытной жизни у чистосердечных дикарей, но уж никак не в московском изощренном быту. Доктор был огорчен этой картинкой настолько, что расслабился и подошел поближе к этой живописной группе, хрустя подошвами по осколкам фотокамер, и глянул в лицо отважной даме. Он рассмотрел спутанные волосы, раскровяненные губы и черные здоровенные глаза, в которых был и кураж, но было и отчаяние от невозможности подчинять себе свои страсти. Доктор увидел это все и расслабился еще больше, он успел только отследить в голове резкое горячее движение, и все, и вот уже он затеял с ментами беседу: – Бабу бить? И вы еще думаете, что вы мужики? Геро-о-и. Ну-ну. После чего не получить в глаз было совершенно невозможно. Чуда и не случилось. Глазу сразу стало очень больно. И вот еще что интересно. Доктор не зафиксировал момента, когда именно он поддался страху и отчаянию – еще он обличал пороки или уже его били, – но невозможно было не заметить, что он обмочился. Он нечаянно сикнул, и ему стало мокро, по-домашнему тепло и уютно, и свободно; было такое легкое счастливое чувство, что терять уже как бы больше и нечего. Бить его такого уже никому не хотелось, и было похоже, что ему таки повезло. В худшее уже не верилось даже после, как мент продавил его мягкий слабый живот стволом короткого противного автомата. – Обоссался, значит? А говоришь, что я не мужик. Да это ты не мужик, а просто ссыкун. А то еще и обосраться ж можно, думай другой раз, понял? – неторопливо и с видимым удовольствием рассказывал сержант. – Мы черных мочим, как люди, а ты лезешь, мешаешься и еще блядь какую-то защищаешь. А она за доллары эти фотокарточки будет продавать. Иди, иди к своей жидовочке, она, кстати, симпатичная, и я б ее не прочь. Но ты все равно дурак, – сказал сержант, после посмотрел на своего дружка, махнул головой, и автоматчики зашагали по бульвару в сторону своей Петровки. Доктор смотрел им вслед и думал, какое ж у сержанта хорошее интеллигентное лицо, русское лицо! Побежденная, поверженная, униженная брюнетка взяла Доктора за рукав. Он, очнувшись, повернул к ней голову и заметил, что лицом она – чисто картинный Мефистофель, если анфас (профиль – нет, профиль был куда более невинный, почти русский, провинциальный, доверчивый), и еще круглые горящие глаза, и смоляной тяжелый, нечистый запах дыма, какой бывает, если натощак скурить много русских сигарет, и окровавленные губы, и жуткая загадка этой крови, как и всякой, которая открывается человеческим глазам, – по всему было ясно, что жизнь дала трещину. Доктора била мелкая спокойная дрожь, и не только от промерзающих мокрых штанов, но и от ясного предчувствия, что опасное приключение еще не кончилось. Когда он сказал, что это близко и надо зайти к нему, там привести себя в порядок, то она, само собой, закивала и пошла за ним покорно. Когда у двоих одна опасность, когда рядом, даже не очень близко, чья-то вполне возможная смерть и вдруг выпадает передышка – так людей всегда кидает друг к другу. Ну и тут кинуло. Зашли они в его квартирку на первом этаже старенького трехэтажного домика (где полно жидких рыжих прусаков) в переулке за «Макдоналдсом», – он туда съехал после дефолта, когда многое изменилось в его жизни, – запер дверь, и тут же она, не давая ему снять ботинки, прислонилась к его губам своим соленым разбитым ртом и тихо-тихо, медленно сказала: «Только тихонько, а то мне будет больно». Он не прочь был с ней, конечно, целоваться, но план его был другой – сперва поменять штаны, да отмыться от всего этого в ванной, далее выпить по паре-тройке рюмок, сосредоточиться, провести умную беседу, а после набраться смелости и полезть. Выпить было точно надо, потому что там же еще закуска, а с утра не евши. Но вышло иначе, прям под вешалкой она уже обнажила себе грудь, и его тоже обнажила, и приласкала безо всяких предисловий, запросто, как будто они были давно-давно близки, и это уж и забылось когда вошло в привычку, в милую привычку. Он уже начал слегка задыхаться от скользкости и мокрого тепла, от неги и быстроты, и от того, что он, к своему удовольствию, совершенно собой не владел, сколько ж можно в самом деле владеть... И от одиночества, которое в такие моменты особенно обостряется. Он еще, конечно, вспомнил про то, что она смелая и решительная, а он просто трус, обмочивший штаны. А она с ним так, будто он победитель в этой жизни. Вот когда он вспомнил про эти несчастные штаны (которые смятые валялись на вытертом старом паркете, стреножив своего хозяина), тут в нем поднялась некая брезгливость и обида на жизнь: вот взял и жалко обоссался, – ну выбрал же момент. Но это все оказалось лишним, когда он заметил, в те еще минуты, когда они так плотно приникали друг к другу своими слизистыми оболочками, что влюбляется в нее. Было радостно и вообще, и от редкой точности попадания – ведь никогда не удается поймать такой момент. И с удивлением он спросил себя: «Как же это другие способны влюбиться платонически, даже не пообладав девушкой хоть вот так, то есть символически?» – Ну я ладно, но скажи, а ты-то куда шел? – спросила она после, уже наконец умывшись и вообще себя приведя в порядок, для чего вроде и шла сюда, и перекусив наконец за кухонным маленьким, как в парижском кафе, столиком, и чуть выпив теплой водки, и смачно, после долгого воздержания, закуривая наконец отыскавшуюся в кофре единственную несломанную сигаретку. Он ничего не ответил. Он забыл: вылетело из головы. И только после сообразил – да домой же он шел. Длинный получился вечер. Вон сколько всего успело послучаться. Любовь-кровь, почти розы-морозы, чувства добрые он лирой пробуждал, – короче, наше все. Ну, пусть не все, но по крайней мере памятник нашему всему. Пусть и пропавший. Короче, вечер не зря прожит. Внезапно она засобиралась, объяснив, что надо идти. Он, конечно, с жалобным лицом умолял ее остаться, он чуть не плакал, ведь чувствовал себя несправедливо обворованным, надо же, в кои-то веки такое, и оказывается, что это всего-то на полчаса, вот уж несправедливость! Он даже в шутку грозил запереть дверь и выкинуть ключ в окно, но она не стала подыгрывать, сделала каменное противное лицо, скривив отвратительно рот, вырвалась из его рук и, рванув, открыла дверь. И уж из подъезда, с чужого половика, она вернулась, и провела ладонью по его убитому лицу, и прислонилась на пять секунд к его рту, и вставила туда шершавый и слюнявый нервный язык – а далее отклеилась и, не оборачиваясь, ушла. У него вдруг появилось такое чувство, что он ее больше никогда не увидит, и ему стало страшно, по-настоящему страшно. «О как», – подумал он с удивлением и с некоторым даже уважением к этому ужасу, которым он проникся. Он понял, что опять вошел в штопор, как это случалось с ним обыкновенно. Женщины были для него наркотиком, причем довольно тяжелым. Он сразу западал на любую шалаву, с которой его сводила личная жизнь, западал, значит, на нее и начинал о ней думать не переставая и с придыханием, прекрасно при этом понимая, что она не более чем простенькая скучная шлюха, с которой взвоешь от тоски, оказавшись с ней в замкнутом пространстве.
Кристаллизация
...Когда она так ушла, бросив его, Доктор вернулся в мерзкую от своей пустоты кухню, ту самую, в которой только что было так замечательно и так счастливо, и сел допивать свою одинокую бесцветную водку. Он молча пережевывал все моменты вечера, все маленькие его события (и соития), все мелкие трогательные подробности – рисунок ее рта, вязкость ее слюны, мутный перламутровый отсвет его любовной жидкости, баскетбольную твердость ее груди с маленьким-маленьким детским соском, необъяснимую силу, с которой она сжимала свои ноги и так и не дала ему добраться до, и бешеную самецкую тягу к ней и все такое.
Но после он стукнул себя ладонью по лбу, и вскочил, больно задев стол ногой, и во весь голос выругался, обозвав себя последними словами: ни телефона, ни даже ее имени он так и не узнал, так что теперь все пропало навеки, навсегда, с концом, с концами. Настоящая, в полный рост жизнь кончилась, так толком и не начавшись. – А, ладно. В Россiи всегда так, – сказал он себе с утешающей интонацией и снова налил.
* * * – Лучше б они наконец дали мне воды – я ж всю ночь от жажды подыхаю, чем бить меня по голове. Но они, гады, все били, били и били. Спасения ждать было неоткуда. – Ну ладно, раз они меня не перестают бить, так хоть пойду попью водички, – решил и пошел, держась за стенку, на кухню. Битье по голове не переставало. Он уже пил, хлебал вонючую, с хлоркой, безвкусную воду, а они все колотили. – Кто ж это так грохочет? Ответа не было. Но уже было ясно, что стучат скорее по двери, чем по голове, – не такой уж он идиот, чтоб не прийти к этой догадке, не додуматься самому. Ну, чего ж проще взять да открыть. Дверь. Эту. Он довольно быстро до нее добрался и повернул старый неповоротливый ключ. И потянул на себя дверь. А там стояла – он бы ни за что не угадал, – она и стояла. Вчерашняя его подружка. Ему стало ясно, что «нет в жизни счастья» – это слишком сильно сказано, что на самом деле рано еще выкидывать его на помойку. Он с глупой улыбкой, стесняясь своей грязной майки, и дырявых вельветовых тапочек, и экологически нечистого, прямо-таки промышленного какого-то похмельного выхлопа, втащил ее в дом и неуклюже приобнял. – Нет-нет. Давай сначала поспим часик, а потом будем... будем целоваться, хорошо? Отчего ж не хорошо! – Я, конечно, согласен. Как говорится. – Ты будильник заведешь? – Ну да, само собой... – И таки ведь завел, между прочим заметив, что времени всего-то ничего – буквально пять утра. А когда Доктор пришел ставить будильник на тумбочку у кровати, гостья уже отключилась и совсем не по-девичьи, нетонко, ненежно похрапывала, раскинувшись на его грязных холостяцких простынях. – Настолько грязных, что она даже побрезговала раздеться, – лениво и неискренне журил себя он. – Хотя подумаешь – простыни! Человек тонкой душевной организации должен быть выше этого... Пока она спала, он сидел и смотрел на нее, спящую, разглядывая все, что было видно: крашенные в бесцветное короткие кудри, длинные-предлинные ресницы, пухлые губы удивительно маленького рта, в котором, казалось, совершенно ничего не способно уместиться, и еще лопнувшие синеватые и красноватые капилляры, какие обыкновенно остаются на лицах от приятных напитков. Он это умильно рассматривал, сперва сбегав умывшись, подмывшись и побрызгавшись, с нетерпением ожидая, когда ж истечет обещанный часик и можно будет наконец получить доступ к телу, которое стало казаться, как пишут в иных умных книжках, сверхценным. Такое редко выпадает, ловишь, бывает, ловишь случай – и все зря, чаще плевать на все и скука смертная, да больше и ничего. Сидел он так, сидел, нудился, и вдруг на тебе – долгожданный будильник затыртыркал. Она потянулась, открыла глаза – в два приема, сначала просто открыла, а после открыла широко-широко и сказала томным, но таки не слишком жеманным голосом: – Ну иди же сюда, чего ты ждешь... Голос такой был густой и глубокий, что одного его хватило, чтоб у Доктора все началось. Еще прежде чем она до него добралась и не взялась за любовный труд пусть и без особой какой-то техники и без высокого мастерства, но зато с таким увлечением, таким интересом к жизни, какого Доктору, кажется, отродясь не встречалось. Он чуть не заплакал от умиления и от мысли, что он этого не совсем достоин; даже букетика мимоз не вручил, слова доброго девушке не сказал, не говоря про комплимент, а всего только стакан водки и поднес. – Как же мне хорошо... – честно сказал он. – И тебе тоже? – Ыгы, – отвечала она, не переставая. – Значит, ты тоже в этом что-то находишь, правда? – продолжал он свои глупые вопросы. – Ыгы, – повторила она бесстыже. А после еще притянула его руку к своему рту и мокрыми губами поцеловала, и он морщился от неловкости и стеснения. Он так и сказал: – Как-то неловко. Что ж все мне, а тебе ничего? – О, если б ты почувствовал хоть половину того, что чувствую я, ты б тогда понял... Это просто выход в астрал. И еще эти ароматы! У тебя это все ведь брутальнее, да? – Ты что, какое брутальнее! У меня еще круче. Это, знаешь, как у меня... Ну, в общем, со страшной силой. На космическом уровне. Она гладила его затылок пальцами каким-то таким странным манером, что у него опять одно становилось на уме. Она заметила это и перебила, сказала тихо: – Давай чайку попьем. Он вскочил и побежал возиться с чайником и заваркой, замечая за собой, что старается запомнить все эти ее слова и словечки, и повороты головы, и все ее жесты и движения тела, и всю ее сочность, и черные тонкие редкие волоски на груди, легко догадываясь, что это все кончится скоро, в считанные дни, ну или пусть даже, может, недели, потому что по-другому не бывает и эта жизнь принадлежит скучным, занудным людям, которые считают свою холодность и свою бесчувственность хорошим тоном и при случае походя удавливают всех, кто лезет в приличное общество со своим детским простодушием и тем пытается смутить порядочных людей. Ну вот он и пытался запомнить это все, чтоб после вспоминать и потихоньку перебирать эти быстротечные исчезнувшие радости. Они пили чай. Над столом висел красный пластиковый абажур, заведенный в последние советские годы, – такой, на пружинке, и гостья еще повела его вниз-вверх, стало забавно и уютно. Лампа светила желтоватым теплым светом на белый щербленый чайничек, мятый железный термос, стеклянную надколотую сахарницу с ноздреватым подмокшим грязно-белым песком и стальные маленькие ложки с темно-коричневыми несмываемыми разводами от прошлогодней засохшей заварки. Домашним старым зверьком урчал холодильник. Доктор налил гостье в белую чашку свежего коричневого настоя, и над ним сразу взбился слабый жидкий туман, а после долил воды и придвинул ей, и она, закрыв глаза, глубоко вдохнула воздух над чашкой и сказала: – Это ведь «Darjeeling», да? – Ну да, точно! А еще знаешь, что мне скажи? – И что же? – Ничё, что я лезу с расспросами? Но мне вообще просто захотелось узнать, как тебя, собственно, зовут. При этом Доктор наливал себе чаю, и это было ему неудобно – ведь левую руку он с самого начала держал на причинном месте подруги, прикрытом, правда, толстыми джинсами; ей это не мешало, она медленно прихлебывала свой чай. – Зовут? Никогда не угадаешь. Меня зовут как надувную бабу, знаешь, в секс-шопах продают? – Э-э... Знаю, бывают такие бабы. А как же их зовут? Барби? – Нет, Барби – это для детей, с ними нельзя заниматься сексом. – А с тобой можно? – Да. Тебе можно. Ты же знаешь, что можно, да, знаешь? – говорила она глубоко и негромко, трогая кончиками пальцев тоненькую кожу его ладони там, где были нежные линии жизни. У Доктора от этого начали бегать по коже легкие мурашки. Он думал, что от других девушек не было таких мурашек, за что б они ни брались, это, пожалуй, удивительно, – и, думая про это, он еще отвечал на вопрос, начав путаться, смешивать их общий разговор и свои одинокие мысли: – Да, можно, и я этого хочу, я хочу с тобой что-нибудь делать в койке, да, прямо сейчас, зачем этот чай, но сначала мне надо знать, как тебя зовут, ну, скажи, скажи, а? – А зачем тебе знать, что толку? А так лучше, – шептала она. – Я буду приходить к тебе каждое утро в пять часов, буду тебя будить. Или нет – я буду тебя утешать и ласкать, пока ты спишь, и ты будешь думать, что это тебе снится. А проснешься – меня уже и нет... Хорошо, правда? «Что ж это за глупости она говорит»? – растерянно злился Доктор, ему такое казалось до крайности несправедливым, нечестным, даже воровским. – Нет-нет, я оставлю тебя здесь, у меня есть наручники замечательные, сейчас таких не делают – еще кооперативные, так я тебя ими прикую к батарее, и ты будешь у меня сидеть день и ночь, я буду тебя кормить и лелеять, – бормотал Доктор, весь занятый своими новыми впечатлениями от ее тела, он уже лежал без движения на своем смятом халате, а тот, в свою очередь, на кухонном скользком полу, а она нависала над ним и была, казалось, полностью поглощена его телом, доставление радостей которому было чуть ли не главной задачей ее жизни, – с чего бы вдруг, за что такая счастливая несправедливость? – Я под тобой, просто как Анна Каренина под паровозом, в смысле еще чуть-чуть – и все, все кончено... – лениво и тихо выговаривал он, в состоянии, близком тому, какое бывает после стакана-другого водки, или, если еще точней, после хорошего косячка, набитого благородной чистой амстердамской марихуаной. – Ты просто отрава, – добавил он в завершение своей путаной туманной мысли, весь вялый, как будто из него была выкачана, высосана вся энергия. Она еще чуть погладила его по голове, и он, не желая и боясь заснуть, таки заснул и сквозь сладкий сон слышал, как она плещет водой за тонкой стенкой, а после, позвякав каким-то железом – ключами, что ли, в сумке, – захлопывает дверь и уходит, конечно же, навсегда – а иначе зачем так бросать его, беспомощного и жалкого, среди этой бессовестной грубой жизни... Он проснулся среди дневного света и после весь день лежал в койке, изредка только из нее вылезая, когда терпеть становилось совсем нельзя, и с короткими перерывами все думал и думал про нее, про ее голос даже больше, чем про тело и про чудесные ее повадки. Так лежать и думать про нее, когда ее не было рядом в койке, было мучительно. Но он мог себе представить кое-что и похуже; такто она все еще могла прийти, это было очень возможно, но однажды со всей неизбежностью должен был настать такой день, когда все портится навсегда и людям начинает казаться, что счастье – это жить врозь и никогда больше друг друга не видеть. А такое всегда настает – если люди еще живы, этого не избежать. Другое дело, когда один из них умирает раньше другого, тогда – да. Но то уже относится к смерти, там все другое; а пока жизнь, обязательно люди дозревают до того, чтоб ненавидеть тех, кого раньше любили. Выходило, что пока еще одиночество было неполным, не взрослым, а так – легким, учебным, подготовительным. Знать это было радостно. Есть же еще в жизни счастье! Ближе к вечеру он таки встал, но от полноты чувств не смог ничем заниматься и только ходил по квартире, откидывая ногой с дороги разные предметы, которые преграждали путь, – сумки, ботинки, ящики из-под пива. Черт его знает кто такая эта его новая подружка! Не так это важно, как чисто любопытно. Она была какая-то этакая... Такая, что ближе к ночи он вышел прогуляться и ходил туда-сюда по Тверской, не исключая, что вот-вот в очередной стайке украинских проституток увидит ее, подойдет, обнимет и заберет домой. Но так ее, надо сказать, и не встретил и пошел в койку один – отсыпаться перед пятичасовой гостьей. Сразу заснуть ему, однако, не удалось: на кухне он нашел непонятно откуда взявшуюся, совершенно свежую газету. Что было явлением фантастическим, поскольку газет он совершенно, за редчайшими исключениями, не читал и притом чувствовал себя замечательно. Откуда ж взялась газетка? Вот странность и загадка... Которая, впрочем, разгадалась мгновенно, когда на первой же странице он увидел вчерашнего наивного кавказца, одолеваемого досужими омоновцами. Под фотокарточкой был размещен текст с заголовком «Пришли за Пушкиным» со стебом насчет того, что черных выживают из Москвы, и мысленным экспериментом: вздумай Пушкин со своим экзотическим лицом пройтись без документов по улице, так и ему б, гляди, вломили. Так как же ее зовут? Да никак – карточка была как бы анонимная. По в целом понятным причинам. А пленку она, стало быть, успела вытащить из аппарата, не отдала ментам, ага. Доктору стало как-то неуютно – вот какая отважная девица обратила на него свое внимание. А он весь какой-то непутевый, ничем не примечательный, незаметный, слабый и вялый. Не очень получается красиво. Лучше б и она была тоже, как он, не от мира сего, тоже сидела в уголку и ныла, и выпивала с утра, и жаловалась на жизнь, в которой, типа, нет места для высоких натур. А есть это место вроде как только для грубых искателей примитивных удовольствий. Но это выходит не очень примитивное удовольствие, оно, пожалуй, скорее изысканное и тонкое – чтоб тебе разбили лицо, а после выставили твое произведение на обозрение тыщ народу... ...Когда она царапнула в дверь в самом начале шестого, он легко подхватился и, шурша спадающими, сваливающимися с ног тапками по шершавому паркету, побежал, побежал к двери. Она победным жестом протянула ему свою черно-белую, сделанную из дешевой противной на ощупь бумаги толстую газету с названием «ДелецЪ» и ткнула пальцем в фотокарточку все на той же первой странице: там был лежащий на брусчатке труп человека, похожего на Ленина. – Двойника, что ли, убили, который с Гитлером и Леней Голубковым шатался по Арбату? – пробормотал Доктор. Подруга разливала на кухне водку, а он еще рассматривал заметку с названием «За Лениным пришли». Текст был про то, что милиция обнаружила в общественном месте труп незнакомого мужчины, с виду лет 120– 130. Наряд доставил труп в морг Боткинской больницы и просит родственников покойного прийти на опознание. Тут же был портретик дедушки, весьма пожухшего в пути. – Ну, вы дали! Это ты все? – И еще он подумал, что Мавзолей был, по сути, филиалом Кунсткамеры, был, да перестал. – Ну! Сколько я тут ночей отдежурила, и вот, пожалуйте, наконец... Иди сюда, иди, что тебе это все? – Она стала говорить другим, изменившимся, измененным голосом, они уже ведь сколько-то и выпили, и закусили. Он встал и, обняв ее, путаясь в ее ногах и цепляясь за стены узкого коридора, вместе с ней проковылял в комнату, где стояла гостеприимная койка. Он предчувствовал уже остроту телесной радости, которая раньше была ему незнакома и к которой он так быстро и страшно – потому что потом ведь надо будет опять обходиться без – привык. Там, в койке, он снова был подвергнут ее ласкам, которые становились все интимнее и стыднее, так что Доктору казалось, что он никому не смог бы про такое рассказать. Это было ярко, но совершенно невозможно было догадаться, что ей с этого, к чему ей такое? И две вещи страшно удивляли при этом Доктора: то, что она не выказывала никакой брезгливости; это он еще мог оправдать для себя, да хоть тем, что тело-то было его родное и привычное, какое-никакое, и он таскал его на себе со всей его грязью и слабостью, и до поры до времени никуда от этого деться было нельзя и потому приходилось любить. И вторая удивительная вещь, которой не было никакого оправдания: среди этого роскошного, но по-детски невинного разврата он продолжал думать про Ленина. Это была как будто трехспальная кровать «Ленин с нами». Старик перевернул огромную страну – и фактически тут же паралич его разбил. Может, это его от несчастной любви так забрало, после того как он рыдал на похоронах своей подружки Инессы, по мужу Арманд? Хотя скорее всего это за грехи наказание, расплата за прошлую жизнь. Паралич – неплохая вообще мера по снижению рецидива самоубийств. Повесился в одной жизни – и изволь три жизни подряд быть полутрупом. Такой им, может, дается урок, чтоб неповадно было больше хлопать дверью, пытаться уйти, не заплатив, чтоб знал – все равно догонят и плату возьмут, и вломят так, чтоб не позабыл... Что-то такое было в Ильиче, этакая вера в халяву, откуда б иначе пришли ему мыслишки про экспроприацию экспроприаторов? А может, все куда проще, может, он просто сироту зарезал и за то после так ответил. Но мысли про Ленина не оставляли Доктора, не отпускали, даже когда он лежал безо всяких сил, при том что она смогла еще встать и пойти за стенку журчать веселыми струями. «Интересно, что с ним Арманд делала такое, что его так пробрало? Все-таки смелая была и беспокойная дама, не могла она удержаться в рамках старомодного примитивного русского секса... А старика было жаль – теперь, задним числом, когда он стал простым смертным, как мы, и будет подлежать теплому человеческому тлению, как все... А мы пока что живы», – подумал Доктор и вдохнул богатый запах, оставленный на простынях коктейлем (смешно тут звучало б словечко «миксер») из их любовных соков. – И может, еще сколько-нибудь проживем. Вот хорошо-то как, а? Надо же... Типа, остановись, мгновенье. – Ну что ж ты по фене ботаешь, как депутат какой, право слово, – откликнулась она на последние его мысли, которые, видно, оказались вслух. – Это ж чисто mauvais ton! – Чисто-чисто, чисто конкретно mauvais ton, – живо откликнулся он, привставая, чтоб ухватить ее за живое. Она визжала и вырывалась, она знала толк в любовной игре. – Лев Толстой и тот позволял своим персонажам болтать чисто по-французски, а теперь что ж, эту парижскую феню вымарывать и переводить на русский литературный? Глупо... Людям нужна же какая-то свобода маневра, нельзя день и ночь по правилам, повесишься тогда от тоски. Людям мало одного языка, это слабо, мозгам тесно, это тупик. Нужны какие-то обходные пути, чтоб не замыкаться в мышеловке, когда идешь по узкому проходу и видишь только то, что прямо перед твоим носом. А второй язык дает куда более широкий взгляд – вот дворяне знали замечательно по-французски или, как Набоков, по-английски. А теперь за неимением гербовой вот пользуются феней. Без нее будет невыносимая узость, узкость взгляда на вещи. А у нас и так все узко, вся страна из тупиков состоит, широты маловато, дышать особенно и нечем. Да к тому ж и темно... – Он немного сбился с мысли, он не понимал, то ли он все еще про идейное, то ли уже про то, что внутри его подруги... – А почему феня вместо французского? Так ее есть кому преподавать, зеков-то в отличие от гувернеров не извели как класс. И потом, феню где придумали? Не в лабораториях же ЦРУ, ее на обезьянах не испытывали, это вам не СПИД. Феня – это живой народный язык, его ж русский народ придумал, тот самый, за которым Пушкин ходил с блокнотиком и приватизировал общественное достояние, а после продавал... Феня вам, блядь, не нравится! А остальной язык – что ли, нравится? «Ложат» или «ложут» – как правильно? Кладут? Почему? А как будет – «победю» или «побеждю»? Слабо ответить? Вот они, пожалуйте, недостаточные глаголы. Да такого полно, на каждом шагу спотыкаешься, то одного не хватает, то другого, везде узко и мало, не лезет. «Две сутки» или «двое суток»? Когда надо говорить «чая», а когда «чаю»? Когда «два», а когда «двое»? «Вижу рыб» или «вижу рыбы»? Черт знает что такое. Или объявляют громкогласно: «Поезд дальше не идет». Он что ж, на путях будет ночевать? Нет, конечно, они хотели сказать, что поезд не берет пассажиров. Пассажиры, конечно, все понимают, если они, конечно, хорошо знают русский... Советская власть не добавила ясности и четкости и без того туманному великому и могучему русскому языку. «Весь советский народ с воодушевлением...» Лжи прибавилось. Неточность русской жизни вообще мощна. Она и в цифрах тоже: нули в больших суммах у нас идут без пауз и без запятых. Тыщи тут или миллионы, поди разберись, надо ногтем прикрывать три нуля справа и смотреть, что ж осталось. И в цифрах, и в интонациях! Даже профи-дикторы то и дело проглатывают последнее слово, а оно часто и есть самое главное. «Иван Иванович, – артикулируют они выразительно и дальше тихо, неразборчиво бубнят: – клмн». После снова: «Петр-р-р Петр-р-рович...» – и ебтить какое-то вялое вместо фамилии. При том что имя-отчество расслышать всяко проще... Русский – это такой расплывчатый язык, размазанный, приблизительный, страшно сырой, это просто полуфабрикат. Чтоб на нем выражаться убедительно и точно и чтоб еще было красиво – ну для этого надо быть гением. Вот, пожалуйте, как Пушкин, не менее. Нашли, кстати, памятник? – Сам нашелся. На площади Минутка в Грозном он стоит. – Гм... а как же провезли? И так быстро... – Да так же, как и все туда провозят. Он там, кстати, в папахе, черный ведь... Все свалить хотел из Россiи. Вот и свалил. – Ну, это не считается. – Чего ж это вдруг не считается? Его раздражало, когда она вдруг начинала говорить не вкрадчиво, не интимно, не как будто думая всегда об одном, а заговаривала с простой житейской интонацией или, хуже того, принималась спорить и злилась. «Разве ж можно так? Не имеет права, зачем она все портит?» – скучал Доктор и изо всех сил пытался эту скуку преодолеть. Что в жизни вообще страшнее скуки? – Ну так-то, условно, он еще и при жизни сваливал. Так, понарошку, он уж бывал за границей. В той же Турции. (Сейчас тоже туда настолько все ездят, что забываешь про ее заграничность.) Вроде она Турция, но, когда он в нее заехал, она уже официально считалась русской территорией. Чисто как Чечня... – договаривал он, морщась от того, как она быстро и решительно, грубо, как бы по-мужски, им овладевала, если так можно выразиться. – У тебя талант, просто талант, ты роскошная... Доктор осознавал, что такая сложная штука, как взрослые отношения с дамой, тем более когда они продлились даже дольше, чем две или три встречи в койке, – это все никак не может уложиться в один-единственный слой, в один простой уровень. Нет! Получался мудреный пирог. Откуда и брался интерес к жизни. Мука, вода, сахар, соль, варенье – поодиночке это все довольно скучно. А когда сперва муку смешать с водой, да подкинуть дрожжей, а после дать тесту подняться, влепить в него начинку, и после в печь – так сразу другое дело, сразу начинала переть энергетика. В общем, Доктор осмысленно проходил все уровни, как в какой-нибудь компьютерной игре. Итак, на первом уровне он просто заехал по самые помидоры. На втором – думал о том, что никогда простой контакт слизистых оболочек еще не давал ему такого материального кайфа. На третьем уровне он думал о том, что случись вдруг так, что он бы ее никогда не встретил, то у него сложилось бы твердое ощущение, что жизнь прошла зря, и он бы с удовольствием застрелился; но он этого не мог бы, пожалуй, сделать, поскольку ведь не знал, чего лишен. И потому он думал о том, что вот, к счастью, он получил мудрость. А в это же самое время на первом уровне его пещеристое тело пульсировало и трепыхалось, и отвратительная слизь наподобие лягушечьей или улиточной впрыскивалась в нее, но ее это почему-то радовало так, как никогда не могла порадовать даже кукла, подаренная в давние бедные времена папой и мамой к Новому году, – так ее могли порадовать только детские обжимания с давнишним соседом Колей. – Ну, любовь? Так ее не напасешь наперед, она как хлеб (привет Бёллю) молодых лет, а хлеб же впрок не складируется, он же заплесневеет. Это так специально придумано, чтоб люди ценили это явление. К примеру, один раз она выпадает, и человек успокаивается: вот, на всю жизнь обеспечен. После накал спадает, чувство засыхает. Человек остро чувствует несчастье: его обокрали, обделили, оскорбили в лучших чувствах! Все кончено, жизнь не удалась, раз так, можно расслабиться и спокойно, с чувством выполненного долга пить водку. Или другой путь: заняться сугубо материальной стороной жизни, делать бабки и жить в свое простое удовольствие. Но тут есть еще вариант для самых любопытных: добывать все заново – как уголь в шахте... Она говорит, что ее нельзя оставлять одну больше чем на две недели. Ну так и никого нельзя! Вы сами видели кучи доказательств на курортах, где собираются досужие (с досугом, что принципиально важно) одинокие люди, имеющие в своем распоряжении кусочек замкнутого пространства, – эти мысли по ходу дела пролетели у него в голове. Он даже немного устал. Он был счастливый, весь мокрый, залитый потом, что ему напомнило про спортивную юность. Но все ж как-то неловко быть таким потным в присутствии девушки... Она как будто угадала его мысль про пот, хотя скорее не угадывала, но чувствовала его, она постаралась, и настроилась на его частоту, и сказала: – Люблю потных мужиков. И тут ему было непонятно: заметила ли она тень брезгливости, которую вызвало это удалое обобщение? Это множественное число. – Так что ты мне рассказывала про Барби? – скомкал он неприятную тему. – Барби? – Ну, что их, типа, нельзя трахать. – Но бывают же беременные Барби, у них в животе пружина и пупсик, он вытаскивается. Откуда же он берется? – Не знаю. – А я – да, как резиновая тетка из секс-шопа... – Ты думаешь? – Давай мы купим одну, и у нас будет любовь втроем. А потом ты к ней привыкнешь и тебе не будет одиноко, когда я уеду... Мужчины все ж нежнее, у них дырочка такая ма-а-ленькая... Такая девственная – туда ничего не засовывают. Не как у нас, – сказала она со страшной нежностью. – Такая маленькая могла б быть и у Барби, кстати. И Кен бы ее туда трахал. Господи, какая чушь! Он пропускал мимо, как бы не слышал самых нежных и самых бесстыдных ее слов, от стеснения и потому что не знал, как отвечать. И откликался только на что-нибудь самое из сказанного невинное. – А тебе самой не будет одиноко? И куда ты уедешь? Зачем? – назадавал он вопросов. – Я тебе потом все расскажу... Ладно? Сейчас ведь и так хорошо, да? – Ну, тогда давай рассказывай сейчас, как тебя зовут. – А ты что, не знаешь? – Откуда ж я могу знать, а? – Грязный развратник! Тварь просто! Ты спишь с девушкой и даже не знаешь, как ее зовут! – Кончай, кончай, ладно. Говори давай! – Насчет кончать – это было б неплохо. – Тьфу ты. – Ладно... – Она легла на спину и, глядя в потолок, принялась декламировать: – Резиновую Зину купили в магазине... Я Зина, ты разве не догадался раньше? – Зина! Вот это да. Зинка... – Зачем ты так смотришь на меня? У тебя на лице написано все, что думаешь. Это опасно, ты себя не бережешь. – А, плевать. Мне нечего скрывать от народа. Видно, ну и видно, и ладно. Там понятно, что про тебя много написано? – Кажется, да; это-то меня и беспокоит. – Да отчего ж это вдруг беспокоит? – Ну... Я ведь не хотела. Я думала, это так... Ты не обижайся, но мне же удобно было у тебя тут отдыхать, когда я в засаде сидела. – А, это насчет дедушки Ленина? – Типа, да, Ленина... Но не расстраивайся ты так, потом ведь стало по-другому, ты разве не заметил? Какой ты... Ну не мог ты не заметить, не мог, врешь. Он признался, что да, конечно, заметил, хотя на самом деле большой разницы не видел. Она была одинаковая все эти дни – одинаково хороша для него. – Мы так мало времени проводим вместе. Давай сходим куда-нибудь, а? – Да мне все некогда, ты ж видишь. То одно, то другое. – Ну да... То Пушкин, то Ленин... – Ага... Ну ладно, сходим. Да хоть и в редакцию приходи. – В редакцию? Буду там всем мешаться. – Да ладно тебе – мешаться! Там же никто ни хрена не делает. Так, из тыщи, или сколько там у нас человек, если десятка два вкалывают, так это еще хорошо. – А на хрена ж тогда остальных держать? У вас же бизнес. – Откуда я знаю... Так положено. Везде же так! Взять хоть мозг; его возможности на сколько там, на 5 процентов используются? Так то мозг! А редакция – это не мозг, это... как там Ленин говорил про интеллигенцию? А журналисты – это даже и не интеллигенты. Это такие... э-э-э... – Она замолчала. – Какие? – Ну, не знаю. Это что-то в промежутке между бандитами и госслужащими. И законы нарушают, и указывать всем лезут, и совести нет. Только у них еще денег нет, и никто их не слушает, и квартир им не дают. То есть от бандитов и от чиновников мы переняли самое худшее, а лучшего ни у кого не переняли. – А про вас же еще говорят, что вы вторая древнейшая. – Тоже верно, – сказала она с холодной такой задумчивостью. – Мы все делаем, что с нас требуют и за что хорошо платят. – Я тебя не хотел обидеть. Правда. – Ты с ума сошел. Мы на такое не обижаемся, нас это даже забавляет. Хотя, пожалуй, таки есть чудаки, которые вроде тоже смеются над этим, но на самом деле стесняются. Это такие люди... слабонервные. Нашли чего стесняться. Хотя, конечно, такое только у мужчин бывает (он заметил, что слово «мужчины» у нее звучит так, будто она с этими мужчинами уже в койке и так счастлива, что не знает, за что хвататься). Журналистика же – профессия сугубо наша, девичья. Мужчина там выглядит более или менее естественно, если он сам никого не обслуживает, а командует, кого обслуживать и как. То есть если он сутенер, это еще ладно... – Я вот тебя слушаю и, знаешь, что думаю? Мне иногда кажется, мы просто два сексуальных маньяка, которые удачно дополняют друг друга. И т.д. – Она слушала, не перебивая. – Ну а что? Если бы я не поступила в университет, то скорее всего б стала проституткой. Ну, не с трех вокзалов, а такой, в смысле гейшей – я знаю много искусств, я могу танцевать, делать массаж, поддерживать разговор. – Да ты все вообще умеешь, – сказал он с гордостью, будто сам учил. Она вежливо улыбнулась. – А ты? Я, ладно, не знаю, как тебя зовут, но девушке это можно. – Ничего себе можно, – пробормотал он. – Ладно, ладно, это я так... – Какой ты чувствительный, а? – сказала она задумчиво. Он потом часто вспоминал эту ее реплику и эту задумчивость. После этого она перестала говорить с ним свободно про все и уж выбирала, что сказать, а что оставить себе. Она как бы снизила ему балл, он уже не смотрелся таким продвинутым и таким сильным, ей как будто стало ясно, что многого он не потянет, не увезет, что его надо беречь, что правду она будет приберегать для настоящих, для взрослых, для больших. – Расскажи про себя теперь. Так ты кто? – Ну... Доктор. – Правда доктор? Настоящий? Или так, научный? – Куда! Я – так... Санитарный. – А почему ж тогда говоришь, что доктор? – Просто так. Ну, это у меня кличка такая. – Да? И что ты там на работе делаешь: тараканов травишь? Кошек вешаешь? «Злая все ж она, а как бы хотелось, чтоб была добрая и тонкая...» – подумал Доктор и сказал: – Ну типа того. В НИИ сижу, чего-то там пишу – важные бумажки, без которых жизнь остановится... – Типа, «мойте руки перед едой»? Или «Пионер! Будь культурен – убивай мух!». – Наподобие того. – А, и вы там сидите без зарплаты, валяете дурака, пьете казенный технический спирт и ругаете власть? Оккупационный, типа, режим? Да еще и работу свою прогуливаете? Ты ведь все время дома сидишь, как я посмотрю... Он, насупившись и сопя, молчал. Все так и было. И денег, и денег еще у него сейчас не было, теперь и про это пора сказать. Но до этого почему-то не дошло, хотя тема была увлекательная и сама лезла в повестку дня. – Ну, маленький, не обижайся, ну, миленький, иди сюда. Она придвинулась к Доктору. «А поставлю-ка я ее сейчас на место», – решительно сказал себе Доктор, но тут же смутился, и смолчал, и малодушно стал ждать, что будет дальше. А дальше было то же, что и всегда. Он и не сомневался. Он оттаял и уж больше не обижался. «Не стесняйся, а то умрешь» – смешной афоризм, который он внезапно придумал.
Книги жизни
Когда им надоедало днями напролет валяться голышом в койке, когда чужое тело наскучивало (они точно знали, что это временно, долго так продлиться не может, если ты еще не умер), шли в кино. Иногда – наугад, даже не спросив названия.
В какой-то из дней они тихо вошли в темный кинозал, где то и дело на вытянутом гнутом экране вспыхивали белые блики, и увидели смешные кадры: возвращение на Землю двух советских космонавтов. А запущены те были давным-давно. Типа, в 1937-м, это был сверхсекретный проект – они с тех пор летали там, болтались, попивая секретный же цековский эликсир молодости. Запустили их, значит, а потом на Земле расстреляли всех сотрудников, кого поймали в Центре управления полетами. Кто-то из арестованных пытался перед расстрелом объяснить, что к чему, но чекисты так подумали, что люди просто набивают себе цену, тянут время. И – все! Тайна умерла. Ее унесли в могилу советские ракетчики. В общем, в результате ракетное дело отброшено на 25 лет назад, все пропало, как мы любим. Но вот космонавты, однако ж, вернулись. Они там, в космосе, не волновались, потому что связи с Землей у них вообще не было предусмотрено из соображений секретности. Так что они себя чувствовали нормально. И вот они приземлились, добрались до Москвы и идут по ней, смотрят на рекламу западных брэндов, на иномарки. Ну, двух мнений у них и не было: ясное дело, Союз воевал со Штатами и просрал. Тогда летчики-космонавты СССР, будучи людьми все-таки военными, распаковывают секретный пакет, который им предписано было вскрыть только в случае крайней нужды и невозможности связаться с командованием на Земле (ага, вот что имелось в виду, быстро смекнули они), а там инструкция «На случай поражения СССР в мировой войне». Они идут на обозначенную конспиративную квартиру, которая так и числится с тех пор за ФСБ. Оказалось, что это старый деревянный дом на Малой Власьевской, страшная рухлядь, его многие инвесторы порывались снести, в частности Лужков хотел там построить свой мемориальный дом. Комитетчики снести дом не дали, они ожидали поймать там крупную рыбу... И туда пустили для прикрытия галерею «Роза Азора», которая, вот странно, в таком дорогом месте торговала рухлядью... И вот наконец космонавты прибыли на явку и первым делом спросили переодетого чекиста, а не пора ли им выпить казенный цианистый калий. Но их быстро отговорили. Дальше у чекистов возник план продать космонавтов, само собой, американцам. Им так казалось, что Голливуд на это купится, а наши офицеры к тому же заработают на старость... Космонавты это просекли, сбежали от корыстных чекистов и пошли к Зюганову, чтоб ему, как единственному честному партийцу, передать секретную военную базу НКВД на Луне... Зюганов тоже, не мудрствуя лукаво, предложил продать идею американцам же. Ну и пришлось его отравить цианистым калием из космического фирменного тюбика с черепом и костями, нарисованными на экзотической таре... То есть космонавты поняли, что политика закончилась. Они честно пытались выполнить долг, но оказалось никак. Они пытались сдать пост, а начкар уже слил врагу и потому был казнен самими же часовыми. И вот они почувствовали себя дембелями и решили отдохнуть. Короче, дальше они берут двух блядей и говорят: не хотите покататься? Бляди соглашаются. И вот они с блядями летят на Луну. И там ебутся в невесомости. Сцены ебли в невесомости сняты впервые в мире, и они впечатляют. Сперма такими развесистыми соплями-струйками летает по космическому кораблю... Бляди, удивившись невесомости, спрашивают: – Странное чувство! Как будто крышу снесло. – Это потому что у меня такое впервые в жизни, – говорит один космонавт, – чтоб я семьдесят лет подряд не ебался. Уникальный случай. – Ну так это вы по семьдесят лет не ебетесь, а нам-то почаще доводится. Но все равно как-то странно... – А помнишь, мы три косяка скурили еще там, в парке? – О как! Неужели такой мощный приход? – Ну... После у них таки происходит серьезный разговор. – А чё это такое вообще? Санаторий или как? Мы не въезжаем. – Да мы сами не в курсе. – Как так? – Это не наше. Просто нам досталось. – А откуда это взялось? Кто это построил? Зачем? – Поди знай. Может, американцы это слепили на случай мировой войны или там конца света. А может, инопланетяне. – О как. Но если американцы, так тогда должно быть написано «Made in America»? – Не, вряд ли. У них же в Америке все китайское! – Ну а если инопланетяне, то куда они сами делись? Почему не пользуются этим всем? – Вы вот живете всю жизнь в Москве и думаете, что у вас тут, то есть там, пуп земли. У вас нет опыта жизни в провинции, так что вы этого не понимаете. А я вот видал всякие провинции от Харцызска до Москвы, и что такое настоящая столица, знаю после того, как слетал в Нью-Йорк. Вот и Земля – тоже глухая провинция. – Ну, вот она – как что? – Ну, райцентр. – А эта ваша база на Луне – она тогда как что? – Неперспективная деревня. Брошенная такая. Тихо, спокойно, ни души кругом, и стоят пустые дома, живи не хочу. Только редко кто селится в таких. Бомжи обычно. А тут – мы... Ну а дальше космонавты пришли к выводу, что политика и наука – это все лажа, и стали просто снимать блядей и возить их на Луну. А чё, топливо же бесплатное, аппарат знай себе туда-сюда летает. А дальше и вовсе открыли такой публичный дом, где главной приманкой был секс в невесомости, и настало счастье. Бабок люди подняли и даже стали жертвовать на сирот. Доктор проникся сюжетом, ему вспомнились школьные годы, посвященные чтению, типа, Беляева. – Слушай, по-моему, это чистая херня, – шепнула она (ей хотелось уже выпить и быстрей в койку, темперамент же), и Доктор, заскучав, стряхнул с себя киношный приход. «Жаль, не узнал, чем кончилась история», – думал он, жуя чебуреки в шикарном ресторане «Подсолнух», который построил один бакинский еврей. Они пошли туда, сбежав из кино, и так как бы продолжили тему Советского Союза, помянув его чебуреками. Перед тем как снова залезть в койку и там сопеть столько же увлеченно, как это было заведено в его юности, выпавшей на советскую власть... Они посмотрели еще вот какое кино. Такое тюремное, но веселое. В лагерь пришел этап. Это Караганда, присоединенная к Россiи. Особист сидит за столом, читает личные дела новеньких. И вдруг в донесениях стукачей читает про одну и ту же девушку, которую любили двое из этапа. Один сел за приватизацию, другой за гласность. Опер их обоих вызывает. Для развлечения, чтоб позабавиться. А когда выяснилось, что молочные братья не знакомы друг с другом, он чуть не обоссался со смеху. Причем каждый думал, что он один у нее такой. Во дают! А они завели отношения с этой подружкой почти одновременно, 20 лет назад, даже больше. А погибла она 11 сентября 2001-го в «Близнецах». И вот они вспоминают каждый из этих годов. За бутылкой. Кино, кстати, называется «Ящик водки». Водку они покупают у начальника лагеря и у доктора по фамилии Бильжо, лысого такого красавца. Он работает начальником больнички. А водку продает по брильянту за бутылку. Брюлики спрятаны в зубах у того, что сел за приватизацию, это у него такое дополнение к допровской корзинке. И вот он каждый раз перед беседой вырывает зуб, чтоб сменять его на водку. И там такой нюанс смешной был, что один из них знает, что та погибла, а другой нет, и он не знает, как сказать. И не знает, стоит ли вообще тему поднимать. А второй так и не знает. Он мечтает, как выйдет, вставить зубы и с новыми блестящими зубами поехать туда к ней. И вот они закончили свой проект, проговорили про все те 20 лет, исчерпали таким манером ящик водки, и тема закрылась. 20 зубов как корова языком слизала... И теперь друзья не знают, чем заняться. Они мечтают, что с новым этапом привезут какого-то особенного парня, заслуженного, яркого и информированного, и они с ним начнут новый проект «Третьим будешь?». И вот опер вызывает их, с ухмылкой такой, и представляет новичка. Это оказывается их девица, но только переменившая пол! И потому ее вот послали в мужскую зону. А объявила она о своей смерти в тех нью-йоркских «близнецах», чтоб легализоваться в мужском теле. И тот, который не сказал, что она погибла, потрясен – правильно он не сказал! Что он только один ее похоронил! И понимает, насколько же тот, второй, в своем неведении счастливее. И вот они все трое встречаются, они ж уже как родные. Слезы радости, то-се, – а потом смотрят друг на друга настороженно: кто и как будет с кем жить. Или, наоборот, никак. Вдруг беготня и суета на зоне, начальнику что-то шепнули на ухо: он изменился в лице, что-то заорал – звука нет, или музыка, или просто тишина, – и все забегали. Следующий кадр. Площадь трех вокзалов. Толпа бомжей небритых. Егор Гайдар пробирается и всматривается в лица. И вдруг видит бывшего зека, своего друга, выпущенного на волю – тоже в ватнике и небритого, – и обнимает его. Оба плачут. Камера отъезжает, и мы видим второго соавтора и их бывшую девку, бывшую в том смысле, что она более не девка. А пацан. И плакат: «Егор Гайдар – наш президент». И другой плакат: «Партия „Мальчиш“: молодежь – с президентом! Бей чекистов!» Охрана со слуховыми аппаратами в ушах окружает их, усаживает в «мерсы» – и все, счастливые, мчатся в Кремль. По тротуарам стоят толпы людей, которые размахивают флажками и кричат, а сверху сыпется поток листовок, как будто встречают Гагарина. Тут идут титры... И – конец фильма. Или вот сходили они как-то на историческую ленту. Там действие началось в 80-х. Тула. Школьники снимают на 16-мм пленку любительский фильм. Главный герой – шпион Пек. Это по песне Высоцкого «Джон Ланкастер Пек»: Опасаясь контрразведки, избегая жизни светской, под английским псевдонимом мистер Джон Ланкастер Пек в черных кожаных перчатках, чтоб не делать отпечатков, жил в гостинице «Советской» несоветский человек. По сценарию этот Пек устраивает оргию с падшими комсомолками. Роли играют знакомые из театральной студии. Секс очень натуральный, Доктору все понравилось. На остаток пленки пионеры снимают фасад здания Тульского УКГБ – чтоб таким манером отразить деятельность контрразведки, упомянутой в тексте песни, по мотивам которой снимается фильм. Юных кинолюбителей задерживают комитетчики, отбирают камеру, обещают, если на пленке «будет что-то не то», сгноить их вообще. Эту пленку комитетчики проявляют и, не посмотрев, теряют в подвалах комитета. Потому что у них там суета в связи со смертью Андропова. Дальше совсем смешно. Через 20 с чем-то лет пленку находит в своем архиве отставник КГБ, смотрит впервые и узнает в мальчике, который исполняет групповой секс, теперешнего генерального прокурора. Который выставил свою кандидатуру на ближайшие президентские выборы. И отставник продает пленку конкурентам прокурора. Ее крутят по второму каналу – скандал. Находится автор, который, увидев сюжет по РТР, заявляет о своих авторских правах. Он работает на Украине учителем, сеет разумное, доброе, вечное и пишет свою жалобу на мове. При повторном показе по ТВ, громко анонсированном в рамках предвыборной кампании, сюжет смотрит жена одного олигарха. В одной из подружек прокурора дама узнает себя – это она ставила сексуальные эксперименты с будущим прокурором! Она требует от мужа, чтоб тот разгромил ТВ. Он ее посылает. Тогда она говорит, что сдаст его налоговой полиции. Он возмущен: – А, я давно знал, какая ты сука! Да ты не выйдешь из дома, охрана тебя застрелит и закопает в лесу! А я, знай, давно живу с нашей семнадцатилетней домработницей... – Я тоже давно знала, что ты негодяй! И потому приготовилась. Вот, смотри кассету! Если я пропаду, ее покажут по тому же каналу! Ставят кассету. На ней вот что: – Дорогие телезрители, перед вами выступает известная тульская блядь в прошлом, а теперь жена банкира. Который сам не лучше: украл у государства три миллиарда долларов и зарезал пятерых друзей. И т.д. Банкир успокаивается и нанимает десантный батальон, из той же дивизии, где вербовали на штурм Грозного. Эти наемники штурмуют Останкино, а также в виде бесплатного приложения поджигают телебашню. Под этим соусом, пользуясь случаем, сопутствующие силы устраивают обстрел Белого дома. Типа, война из-за прекрасной Елены. Виновник сначала с женой смотрит молча ТВ, а там штурмуют Останкино, бьют из танков по Белому дому, а далее и вовсе горит башня, и передачи прекращаются. Как будто вообще случился конец света. Он со слезами на глазах говорит ей: – Ты видишь, на что я готов, на что пошел ради тебя... Она тоже со слезами смотрит на это все. Они падают в койку. Она думает: «Вот если б это сняли тоже, нас в койке, как бы вышло красиво! У меня тело еще неплохое...» В общем, все обходится. И даже устраивается как нельзя лучше. Нечестного прокурора увольняют, ставят честного. Народ без ТВ – башня ж сгорела, и ничего не вещают – начинает думать и читать книжки. Олигарх перестает жить с домработницей, устраивает ее на работу на завод, и она теперь токарь. Он также мирится с женой, она довольна, что он перебесился, они вспоминают молодость, бегают в молодом облике среди берез и целуются во ржи. Украина с подачи учителя, бывшего кинолюбителя, начинает бороться с пиратством и заключает большой договор на легальные кассеты. Счастье, справедливость, молодость... А как-то она потащила его на премьеру. В почти пустом зале они в темноте замечательно провели время – сперва выпили, а потом она сделала с ним все, что хотела и что так любила. Краем глаза Доктор следил за сюжетом просто автоматически. Не хотел, но следил – подкорку нельзя же полностью себе подчинить. А сюжетец был динамичный. Там, значит, спецназ выезжает по тревоге: русские террористы захватили в заложники сирот в детском доме и затребовали 500 тысяч выкупа. Начинаются переговоры с нагнетанием страстей. Террористами там оказались офицеры с подводной лодки под Мурманском, которым год не платили зарплату. Некоторые от безнадежности застрелились. Причем один офицер хотел запустить ракету на Америку, уж совсем было запустил, чтобы привлечь внимание мировой общественности к проблемам нашего подводного флота. Но добрые офицеры не дали это сделать и утопили злоумышленника в проруби. А деньги им такие зачем, спрашивается? Раздербанить? Нет, чтоб отдать на опознание убитых в Чечне – еще на первой войне – солдат. Русское правительство в деньгах на это отказало – ему, говорит, и так пенсии нечем платить. Командир спецгруппы меж тем пытается дозвониться до начальства. Вот он звонит одному высокому правоохранительному чиновнику из Минюста. А того не могут найти: он как раз снимается на видео с девушками в сауне, его туда отвезли «солнцевские». Тогда кидаются искать генпрокурора, потом спохватываются, что тот в тюрьме за взятки. Или его выпустили, что ли, ну не важно. А новый где генпрокурор? Новый тоже с девушками записывается на видео – ну, артисты! – или его тоже выгнали? Да хоть кто-то остался в лавке?! Пытаются вспомнить фамилию этого нового. Там какой-то и.о., и он непонятно где. Страсти кипят, как им положено, кипят – а после наступает кульминация и катарсис. А именно: некий русский генерал, который там находится по долгу спецслужбы, прозревает, кается публично, перед лицом своих товарищей и объявляет, что отдает свою дачу, что на любимых генералами Медвежьих озерах стоимостью 700 тысяч, террористам, а уж те пусть ее продадут и пошлют вырученные деньги на опознание трупов. Генералу захотелось что-то противопоставить огульному охаиванию армии. А разницу между ценой дачи и ценой вопроса – 200 тысяч – генерал предлагает послать на русскую военно-морскую базу на о. Русский, где с голоду умирают матросы. Да, но тут же нужен нал, а не недвижимость! Что делать? В этот момент как раз появляются добрые «солнцевские»; большого начальника по тревоге все же подняли из сауны, так они его по дружбе подвезли к месту захвата заложников. Там братаны случайно узнали о проблеме с налом, и один другому говорит: – Слушай, надо помочь ребятам. У тебя нет денег с собой? – Да не знаю, надо глянуть в багажнике. Там чё-то было вроде... Открывают багажник, а там – чемоданчик. Считают: как раз семьсот тысяч. Ну и сразу купили дачу у генерала и отдали деньги. Террористы немедленно выпустили сирот. И соответственно, настало счастье. Полмиллиона долларов, как и было задумано, отправили в Ростов, и там всех убитых сразу опознали по-быстрому и освободили вагоны, может, под новую войну или еще для чего. Освобожденных сирот в порядке исключения отпускают в Америку бесплатно, чтобы их там усыновили, вопреки обычному порядку, когда надо дать взяток в среднем по 5000 за сиротскую голову. Оставшиеся 200 000 отправили матросам на о. Русский. Там на эти деньги купили еды и стали ее есть. А банкиры и иные олигархи под влиянием этого красивого сюжета стали уважать друг друга и здороваться. И в какой-то московской школе даже вернулись на работу учителя русского и математики, потому что у детей в одиннадцатом выпускном классе некому было вести эти уроки, и дети не имели шанса поступить в институт. Так что учителки вдохновились поступком доброго генерала и добрых «солнцевских» и решили, что не в деньгах счастье, и тоже совершили добрый поступок. То есть порок наказан, добро торжествует. Ура! Свет погас. – Идиотское кино, – сказал Доктор Зине после. – Интересно, какой же мудак написал этот сценарий? Если б не фляжка армянского, то время б просто зря пропало... – А мне кажется, мы славно провели время... Я этого парня знаю, который сценарий написал. Свинаренко его фамилия. Нормальный мужик. Он когда-то у нас репортером работал, еще когда я в школу ходила. – Ты с ним трахалась? С этим старым мудаком? – Да не старый он. Кстати, даже не лысый, как некоторые. Зато морально устойчивый. В этом смысле он вообще вне конкурса. А вообще почему ты говоришь – идиотское кино? – Тут сплошной черный юмор. В жизни ничего похожего не бывает. – Я не поняла. Чего не бывает? – Ну, чтоб так. – Странно... Ты чё вообще говоришь? Зарплату морякам не платят не только в кино, но и в жизни. – Зина даже как-то отпрянула от Доктора. У нее загорелись глаза, и голос стал злой, как будто она чужая... – Прокуроров разных вон сколько мы уже посмотрели по ТВ с проститутками. И с братками, кстати, в одной сауне, и на бандитские деньги – это все мы уже видели в новостях. Дачи у генералов и дороже бывают, чем семьсот кусков, сама видела – снимать иногда езжу. Что бандиты иногда, ну, редко, деньги на благотворительность дают – точно. Взятки за сирот – в аккурат 5 тысяч, все столько платят. Матросов на Русский, которые с голоду мерли, я сама летала снимать для японцев – им же интересно, что у них под носом делается, на Тихом океане. Полтораху мне тогда заплатили. А наши никто ту съемку не стал покупать. Скучно, сказали. Ты вообще что, наших газет не читаешь? И даже не смотришь? – Гм... – Ну и дурак. А я классный тогда сняла репортаж с этого освобождения заложников! – С какого? – Ёб твою мать, да с этого! Вот которое в кино было! Я тебя почему в это кино повела? – Ну, чтоб немного сексом заняться. Насколько это в кино возможно... – Идиот! Я в этом фильме консультант! Потому что я все там знаю и видела... Я даже в титрах есть... Видел? «Эксперт – Зинаида Стремглав». Доктор довольно глупо себя чувствовал. Крыть было в принципе нечем. Но время они таки неплохо провели. А самое смешное кино было про собак. Оно называлось «Черные». Там, значит, было так. Синяя вода, легкие волны, пена. Океан виден с берега сквозь пальмы, которые стоят на белом песке. У кромки пляжа стоит такси, возле него курит негр в черных штанах и светло-серой рубашке с коротким рукавом. Он посматривает на часы, а также вдаль, он как будто выискивает взглядом чего-то. Еще он листает газету, и там на фото одни только негры. Он останавливается на репортаже с собачьих бегов с результатами и выигрышами. Портреты победителей: все сплошь черные кобели. Негр пересчитывает деньги, вынутые из кармана, и видно, что это какая-то африканская страна: там тоже черные нарисованы. Пересчитывает, после задумчиво смотрит вдаль и шевелит губами – он пытается посчитать, сколько б денег заработал, если б сделал правильную ставку. После негр снова смотрит на часы. А потом в сторону океана. Он видит там какую-то точку, которая болтается в волнах. И машет рукой, но смысла в этом нет, потому что это очень далеко. Эта точка – голова русского фотографа Васи, который плывет по океану. Он выбился из сил. Он глотает воду, он почти тонет, у него страдальческое, измученное лицо. При этом время от времени Вася тихо, поскольку бережет силы, ругается матом. Есть серьезный шанс на то, что Вася таки утонет. Перед его мысленным взором проносится некая симпатичная жгучая дама, и Вася с ней возится на смятых простынях. Дверь в комнату приоткрывается, туда заглядывает девица лет 14, не очень взрослого вида. Когда она увидела сцену в койке, ни один мускул не дрогнул на ее лице. Взрослая женщина, которая суетится под Васей, открывает глаза, видит девочку и подмигивает ей. Девочка вежливо улыбается и продолжает смотреть до тех пор, пока эта картинка, движение на которой всё ускоряется – дело идет все ближе и ближе к кульминации, – не смывается водой: это Вася с головой погрузился в воду в своем океане. Видно, что он погружается все глубже, слой воды над ним все толще и мутнее. Но он снова видит ту взрослую женщину и ту же девочку рядом с ней – и вот изображение это сквозь воду дрогнуло, и слой воды становится все тоньше и тоньше, и вот уже снова Вася на поверхности, где свежий морской ветер и солнце. Он продолжает плыть, и берег медленно, но неуклонно приближается. И тут он поворачивает голову и видит черные быстрые плавники, которые быстро приближаются. Это стая акул, которые спешат к нему! У Васи делается страдальческое лицо. «Не понос, так золотуха», – шепчет он. А в это же время на берег вышла стая черных псов, стала на пригорке и завыла – и сразу же акулы развернулись и ушли обратно в океан. Вася продолжает плыть, приближается – и наконец Вася выходит из воды и падает на песок. Он измученный, он тяжело дышит и хрипит. Негр-таксист подбегает к нему, наклоняется. Вася шевелит губами.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3
|
|