Снег с шири сошел, но весна не расцвела. Мир покрывала прошлая осень, когда Костя был счастлив. Просторы с осенней листвой и мерзлой травой казались теперь шальными и фальшивыми.
Но воздуху было много, как надежды. Дыши – не передышишь.
Костя подошел к кубику собственного чердака. Обе пары балконных рядов просматривались. Действительно, на балконах держали то, с чем нет сил расстаться, – хлам. Местами народ, как ранние мухи, ожил и сдернул со скарба тряпки.
Балконы Костиного этажа выворотили внутренности охотно.
Тут также крупная жизнь еще не началась, но мелкая не прекращалась с осени. С уличной стороны у Кисюхи склад провизии под целлофаном не изменил очертаний, у Миры валялись пустые сумки – сумки в сумки, как матрешки. Плещеев сумки убрал. Чемодан хранил железяки.
С Костиной кладбищной стороны у Жиринского стояла грязная табуретка, у Нинки так и засохла Костина мартовская мимоза, у Бобковой жухлые тряпки, а у Матрены Степановны убрано и стоял колоссальный эмалированный таз с густой желтой жижей. Вот оно что! Харчиха вернулась! Запустила, значит, квашню на куличи и выставила запас на балкон. Потому и пахло в коридоре опарой.
Костино открытие, тем не менее, ничего не дало. Жэки не было.
Чердачное оконце сидело на щеколде изнутри. Костя вернулся во двор тем же путем, остановился у подъездной лавочки и долго смотрел на часы, зачем-то следя за секундной стрелкой. Было два. Смирновы-родители еще и в ус не дуют. Теперь он тут вольный и невольный сторож. Без Жэки уйти нельзя.
С другой стороны, если парень попался тому чудовищу, оно, пряча его, само, возможно, вылезет для отвода глаз на люди.
Был вынос Плащаницы. Костя двинул в Покрова.
Он еще с крыши заметил, что черных точек там больше, чем на плешке.
В самом деле, вокруг церкви кипело. Правда, в кои-то веки у заборчика не стояло похоронного автобуса, но в двери входил и выходил народ. Стоял хвост за свечами.
В храме смешались знакомые местные с пришлыми с кладбища. В толпе Костя постепенно выудил глазами почти всех своих этажных. Чердачная троица – Серый,
Опорок, оба с мелочью в протянутых шапках, и Пово-ляйка – присели у входа на нижний выступ стены.
Вперемежку с митинцами и не-митинцами стояли Егор и его качки в портупеях, Митя Плещеев, Беленький с сыном, таким же чиновничьи безликим, только выше и толще, и Чикин-Чемодан. В середине торчали две головы – Нинки в черных кружевах и Кучина.
Старуха Бобкова, директриса Ушинская, Кисюк и, к Костиному изумлению, Харчиха стояли вместе группкой у стены впереди, а у царских врат – самая яркая Мира Львовна Кац. Эти были в обычных бабьих платках, будто закутались от ветра, а Мира в косынке, надетой символически. Газовый платочек не прикрыл прически. Спереди торчали кудри, а сзади вздымался пук.
Кац, и так природно яркая, больше всех искрила праздником.
Невдалеке стоял почти худой Жирный. Он оглянулся на Костю и сверкнул очками, но зло.
О. Сергий будто знать не знал о находке в подвальном капустном контейнере. Видимо, батюшка, схоронив мертвых, по Христову завету думал о живых. Навесил новые врата. Выходя кадить, на ходу протирал их. Створки заливали полумрак золотом, когда народ нагибался. Когда выпрямлялся, казалось, над морем голов вот-вот встанет солнце.
Касаткин с вечера изнывал от страха за пацана. Это был уже не страх, а какая-то голгофная тоска. Но тут Костя на миг забыл о мальчике.
«И тут сухая вода, – подумал он. – У католиков на мессе полтора человека, а у совков в храм очередь».
И правда, стояли все скромно и слито, будто не атеисты. Бывшая партийка Бобкова вдруг стала просто
старой и милой, Ушинская – искренней, Мира – тихой, Харчиха – вековой.
Забыли про больные спины и ноги. Стояли по стойке «смирно».
Мужики не отставали.
Беленькие казались типичными прихожанами. Седой старший в старом черном пальтишке выглядел церковным старостой. Чикин краснел, потел в ватнике и с тяжелой кубышкой, но стоял навытяжку и, когда все крестились, крестился. А Плещеев и вообще на ектенье подпевал «подай, Господи» приятным тенорком, не фальшивя.
Сальные Серый с Опорком и Поволяйка в тугом платочке тоже вполне законно заняли свою нишу.
Люди были едины и прекрасны. И только размещение их, в уголке или напоказ, вместе, попарно, поодиночке, напоминало о многоликом Митине.
Костя еще раз убедился, что рассуждал верно. Но никогда еще он так не страдал… Машинально повторял за отцом Сергием слова молитвы и невольно сам стал молиться. Страдал он уже не потому, что предан, а потому, что предал. Если Жэка погибнет, виноват он. Не уйди он, ничего не случилось бы. Но он ушел, потому что ушла Катя, а Катя ушла, потому что была записка.
Кто хотел рассорить их с Катей? Нюрка или Капустница? Скорее, Нюрка. Потому что Капустница – не хулиганка. Или кто-то вытуривал не Катю, а его, Костю?
Он спросил тогда Поволяйку, кто заходил днем в коридор. Ей слышны с чердака шаги на площадке. Она промычала: «Яшаходила». Теперь, без передних зубов, она слегка шамкала. «И что?» «Шашла, пмыла и пшла нпмойку». «А еще кто был?» «Гшпарв». Это Костя помнил. А Серого и Опорка, значит, выпустили опять. Драться с ними уже не придется. А лучше б драка, чем эта мука.
Костя вышел и обошел храм. На подвальной двери висела пломба. О. Серикова уже тягали на допрос и оштрафовали за неуплату налогов с дохода от сдаваемого в аренду помещения.
32
СЕКСУАЛЬНЫЕ ТРУСИКИ И СПОРТИВНЫЕ ШАПОЧКИ
Как всегда, все случилось, когда жизнь кончилась.
В пятницу вечером Костя заставил принять в Митинском отделении заявление о пропаже несовершеннолетнего Смирнова Евгения.
За отсутствием трупа дело не возбудили, но на утро назначили проверку. Опрос соседей и осмотр места происшествия лежали на участковом.
Костя поехал ночевать на Берсеневку с расчетом пристроиться завтра к Дядькову в походе по квартирам.
В субботу 10 апреля он проснулся на рассвете с желанием выброситься из окна.
Жэки с Катей-старшей не было ни дома, ни в Митино. Отец с матерью не волновались, приученные, что дети дома редко. Мучился Костя один.
Касаткин не был истериком, но к чувству вины оказался не готов.
Он подошел к окну, содрал оконный скотч и рванул балконную дверь.
Вышел на балкон и оглядел предрассветный двор.
Стены и стены.
Костя перегнулся через бортик и приготовился падать боком, чтобы осталось лицо. Повернув голову, глянул на длинный соседний, бывший брюхановский, балкон. Теперь он принадлежал красавице, пахнущей духами «Иссей Миаки», которые хотелось вдыхать. На балконе валялись куски бесценного бамбукового паркета и стояли ярко-синие ведра с никелированными ручками. На ручках посередине белели облатки, в ширину ладони и с желобками для пальцев. Рядом валялись половые покупные тряпки с ярлычками в уголках. Видно было, что их кинули в стиралку и что стиралка с сушкой, и что потом стиранное швырнули на балкон не глядя, потому что в тряпочную кучу попали трусики. Трусики были, как с плейбоевской рекламы, треугольник на змейке. Такие среди Костиного женского окружения никто, кроме Кати, носить не мог.
Тут Костя вспомнил некоторые совпадения. Но подумать он не успел, потому что ему до головокружения потребовалось увидеть соседку.
Это, в сущности, ничего не меняло, но хотелось посидеть с ней пять минут, просто так.
Он вернулся в квартиру и вышел на площадку. На лестнице кто-то метнулся вниз. Костя позвонил в дверь незнакомке. Никого.
Костя снова пошел на балкон. Внизу из арки во двор вкатил черный «Ролле». Остановился. Вышла тонкая фигурка в распахнутой шубе и светлом платке и скрылась в подъезде.
Костя побежал, но опоздал. Дверь на площадке закрылась и щелкнула.
Легонько веяло «Иссеем».
– Влюбился, Костька? – спросила Тамара в пижаме. Она вышла из кухни и кофейными парами перебила неземной дух.
– Еще не хватало.
– Влюбился, влюбился. Иди-ка яишенку.
Касаткин гипнотически вошел за пижамой на кухню, сел и застыл над тарелкой.
Что делать дальше, Костя не знал. Хотелось выговориться. Но скажи он Тамаре слово – задушила бы охами.
– И Аркашка влюбился, – зевнув, сообщила Тамара у плиты. – Караулит ее с утра до ночи.
– Блевицкий караулит деньги. Дурак.
– Чего это?
Костя отодвинул яичницу и глотнул кофе.
– Банкиршам такие не нужны, – сказал он.
– Много ты знаешь. Бабу с деньгами охмурить легко. Мужика – шиш, а бабу – раз плюнуть! Улыбнись – твоя. И потом, таких банкирш не бывает.
– Каких?
– Ну… таких.
Она вынула ложку из кастрюльки и покрутила ей, прикрыв глаза. С ложки на стол слетели манные брызги. Костя подобрал их пальцем, рассеянно слизнул и встал.
Оставалось ехать в Митино в засаду и ждать день, два, месяц, пока не найдется Жэка.
Он вышел в переднюю и оделся.
На площадке послышался шорох и вздох.
Касаткин приоткрыл дверь.
На лестнице стоял Аркаша. Повернул на звук голову. Огромное лицо макроцефала с недосыпу опухло. Глаза заплыли и были как щели. Поднялся, подошел.
– Ты что, Аркаш?
– Покурить, – сказал Блевицкий хрипло. – Нельзя?
– Так рано?
Дверь незнакомки снова щелкнула и открылась.
Дунул ветерок чудесного «Иссея».
Из квартиры вышла Поволяйка, Поволяева Анна Ивановна, в длинной нежной шубе. Лицо было чистым, без синяков, рот влажный розовый, светлый палантин накинут, но не завязан, колыхались между бортами шубы тяжелые шелковые концы.
Костя прижал лицо к лицу Блевицкого и обнял его за талию.
Макроцефалья Аркашина голова была хорошей ширмой.
Уголком глаза Костя увидел, как покосилась Поволяйка на их объятие и улыбнулась. Блеснули идеальные зубки.
Костя втащил Аркашу в квартиру и костяшками пальцев ткнул за ним дверь, чтоб захлопнулась.
– Ты чё, блин, Кось? – сказал Аркаша.
– Поволяйка!
– А?
– Кажется, не заметила.
– Кого? Кто?
– Она. Меня.
– А в чем дело?
– Откуда она здесь?
– Поволяева? Как – откуда? Её ж квартира.
– Поволяйки? – изумился Костя. – Банкирши?
– Почему банкирши? Она любовница Стервятова.
– Какого Стервятова?
– Ты чё, Кось? Главного прокурора.
– Бывшего, – повторил Костя, уже бессознательно.
Он отодвинул Аркашу от двери и выскочил на площадку.
Лифт где-то ездил.
Костя ринулся вниз прыжками через десять ступенек.
У подъезда машины не было. Зад «Роллса» вильнул в арке.
Костя выскочил за ним. Слева у магазина и справа у кино стояли такси и в кучке курили таксисты. «Ролле» между ними пережидал движение.
Костя, заслонив лицо рукой, нырнул в левую ярко-желтую машину с шашечками. Водитель дымил прямо в ней. Костя, кивнув на «Ролле», сказал ехать за ним, но не впритык.
Таксист хмыкнул, обдав смесью свежего и застарелого курева.
– Родственница, что ль? – спросил он.
– Да-да, – быстро сказал Костя.
И покатили.
Ни шапки, ни шарфа закрыться у него не было. Он пригнулся на заднем сиденьи и чуть-чуть высунул голову над спинкой переднего.
Из набитой пепельницы воняло холодным табаком.
Костя хотел закурить, но в карманах было пусто. Ни сигарет, ни денег.. Скомканный бумажный платок и телефонный жетон.
Машин в субботу было мало, по Тверской проехали резво и блюдя расстояние без труда. По Ленинградке домчали до аэровокзала. Тут машин было больше и затеряться легче. Поволяйка поставила «Ролле» на стоянке, повозилась в машине, выскочила в черной бесформенной куртке, отбежала метров тридцать и подняла руку. Лицо снова стало грязноватым, с запавшей верхней губой.
– Шеф, возьми клиенточку, – внезапно твердым голосом, но дрожа внутри, велел Костя. Шофер длинно усмехнулся.
– Ладно, ладно, так надо, – сказал Костя, чтобы создать дружбу. – Заработаешь. Меня здесь нет. Поедем, куда скажет. Кажется, в Митино.
Подкатили. Тормознули. Костя пригнулся.
– В Туфыно, – сказала в окно Поволяйка, без передних зубов просвистев слово «Тушино».
– Тушино?
– Туфыно, да.
Костя свернулся клубком на полу и зажал защелку задней двери. Поволяйка открыла переднюю и плюхнулась на сиденье. От ее телогрейки несло соленым. «Иссей» исчез и в сочетании с мочой и килькой дал тошнотворную женскую вонь. К счастью, таксист опять закурил.
Снова помчали.
Костя, как в газовой камере, утих.
Таксист дымил. Поволяйка молчала.
– Вот здесь, – наконец сказала она у метро. – Вот. Других нет.
В щели между спинками показалась худая рука с зеленой бумажкой с Франклином и цифрой 100. Поволяйка выскочила.
– Сдачи не надо, – сказал Костя и тоже выскочил, выждав десять секунд.
Шибануло теплом. Солнце вышло раньше праздника. Бликовали стеклянные двери метро и огромные окна новых автобусов – «мерседесов».
На остановках экспрессов на Митино толпился народ с сумками, особенно много было с цветами у митинского «кладбищенского» 777-го.
Поволяйка натянула на голову красный спортивный вязаный колпачок, юркнула в толпу, влезла в «три семерки» вместе со всеми и скрылась в середине.
Залезали, груженые и с букетами, тяжко. Костя бросил жетончик в один из телефонов на стеклянной стене метро и набрал свое Митино. В трубке ответили. «Кятя!» – радостно крикнул Костя. «Да-а-а», – услышал он удивленный глухой Катин голос.
В автобус влезала последняя с сумками. «Кать, звони Дядькову! Пусть едут к нам!» – докричал он, уже бросая трубку на рычаг, прыгнул к автобусу и – успел. Поехали. Выехали на Волоколамку. Автобус был модерновый, небольшой. Стояли вплотную и руки с хризантемами тянули повыше. На редких остановках не сходили, но садились и теснили со ступенек в салон.
У Кости опять случился обман зрения. Опять мелькнули Катина курточка и шапочка. Но он уже все понял.
За остановку до кладбища Костя пропустил на выход груженую, как мул, тетку. Она сошла, поставила сумки, взялась за карманы и ойкнула. Автобус закрылся и поехал. Костя уперся лбом в окно и смотрел.
Тетка протянула к Косте руки. Потом сжала одну в кулак и погрозила.
Костя ткнул себя в грудь и отрицательно помотал головой.
33
ЗАКЛАНИЕ АГНЦА
На конечной сошли все и пошли врассыпную, на кладбище и к домам.
Поволяйка семенила к Костиному, Костя поодаль за ней.
Из подъезда вышел Чикин с кубышкой и пошел к угловому дэзовскому подвалу.
«Только не это!» – подумал Костя. Но гнаться за Чемоданом было некогда. Поволяйка нырнула в подъезд, и Костя, добежав, за ней.
В подъезде горели тусклая лампочка и кнопка лифта. Поволяйка ехала. Доехала. Кнопка лифта погасла. Костя нажал. Кнопка загорелась и погасла вместе с подъездной лампочкой. Гудение в шахте стихло. Костя нажал несколько раз и бессильно хлопнул по кнопке ладонью. «Чемодан, блин!»
– Блин, опять света нет, – сказал подошедший к лифту мужик. Он тоже похлопал по планочке с кнопкой и пошел к лестнице.
Костя выскочил во двор и помчался в соседний подъезд. Свет горел, кнопка лифта тоже. Костя дождался съехавшей кабины и поднялся на последний этаж. Вчерашним путем через чердачный выход по крыше он добежал до собственного чердака.
Окошко на чердак было закрыто. Он приник к стеклу и увидел то, чего боялся. На полу стоял на коленях Жэка и мотал головой над цинковым ведром. Над ним склонялась Поволяйка. Серый торчал рядом, Опорок – под окном, макушкой под Костей.
– Кто еще, кто, говори, – твердила Поволяйка. Черты лица ее были злы, но четки, и, если б не запавшая губа, почти миловидны. – Говори, кто видел.
– Видел, – вяло твердил Жэка. – Видел.
– Кто?
– Катя.
– Касаткина, что ль?
– Моя, – сказал Жэка.
– Врет. Покажи ему «ее».
Серый сильно ткнул пальцем Жэке в темя.
– Моя, – повторил Жэка сонно. – Она знает. Она скажет.
– Нам не страшен серый волк, – спел Серый.
– Ладно, режь поросеночка, – сказала Поволяйка. – Завтра покушаем с куличом.
Серый вынул из пальто ярко-желтый брусок ножа, нажал кнопку и упер лезвие Жэке в шею.
– Над ведром, дурак, – сказала Поволяйка и отступила на шаг. – Руки крюки.
Серый завел нож Жэке под подбородок и установил острие где-то под ухом.
Костя выбил оконное стекло, рванул щеколду и всунул голову внутрь.
– Стоп, – рявкнул он.
Поволяйка и Серый подняли глаза. Опорок обернулся и задрал голову.
– Вот сука, – сказала Поволяйка. – И тут успел.
– Успел, – подтвердил Костя и пояснил: – И вызвал ментов.
– Блефует, фашист, – тихо сказал Серый. Поволяйка мирно засмеялась.
– Не трогайте пацана, – сказал Костя.
– Почему? Потрогаем. И тебя потрогаем, – сказал Серый.
– Давай, иди, – сказал Опорок, схватив Костю за кисть, которую тот неосторожно упер в подоконник. – Ведро десять литров. Хватит на двоих.
– Зачем, – сказала Поволяйка. – С двумя возня. Света-то нет. Чемодан, блин, мудила, балует.
Костя ударил Опорка по державшей руке ребром свободной левой. Опорок зажал и эту. Потянул Костю за руки на себя. Костя уперся грудью в край окна, ногами в бортик крыши и тоже потянул на себя. Оба напряглись и запыхтели. Словно играли и мерялись силой.
– Упрямый какой, – сказал Опорок. – Отрежу щас лапочки.
– Глупый ты, блин, человек, Опорок, – сказала Поволяйка. – Всё б тебе пачкать. Грязнуля. А я мой-намывай.
– А чё сделать?
– Ломани ему руки и скинь.
– Да, – поддакнул Серый. – А нам убираться мудохаться. Зачем. Мужичок он нервный, пис…сака. Скажут – из окошка скакнул сам.
Опорок перевернулся вместе с Костиными руками. Серый с Поволяйкой подсадили. Костя бился. Опорок вылез наружу и упал вместе с ним в узком проходе между бортиком крыши и окном.
Опорок был атлетически силен, но «ломануть» руки не мог. Он делал дело, а Костя боролся за жизнь. Все же наконец атлет приладился к Костиным дерганьям, охватил его за пояс и, встав на колени, вывалил на бортик. Костя глянул в бездну и нечеловечески прижал Опорка за шею к себе.
– Серый, – прохрипел тот. – Оторви его, жопа… Серый торчал в чердачном окне, как суфлер.
– Сам ты это слово, – сказал он строго.
Опорок разомкнул Костины руки. Костя дернул четырьмя, вцепился ему в шею с боков, нажал и выдавился из объятий.
Внизу, на уровне плеч, вылез харчихин балкон.
Опорок лежал на Косте, чуть съехав. Костя вырвал руки, схватил его поверх спины за бедра и перевернулся вместе с ним через край. Опорок полетел вниз, соскочив с Кости, как крышка. Костя ударился больным ребром о балконный выступ и в болевой конвульсии дернул ногами. По инерции перевесил торс. Костя упал на балкон головой прямо в таз с жижей и захлебнулся.
34
ДАЕШЬ ДЕМОКРАТИЮ
Анну Поволяеву и бомжа Серого забрали, на этот раз окончательно.
Жэку Смирнова «потрошители» не тронули. Не стали брать на себя явную мокруху. Их виновность в убийстве семерых еще предстояло доказать. Прямых улик не было. Парочка, видимо, надеялась на адвоката и закон.
Катин брат очухался от вколотой ими «дури». Касаткина выловили из харчихиной пасхальной квашни и привели в себя. Опорок разбился насмерть.
У Кости был один новый и один повторный перелом ребра. В субботу его уложили на продавленный митинский диванчик. В Воскресение Христово, 11 апреля, он потребовал большую подушку и сел. Ему хотелось летать или, как минимум, ходить. Но в праздничное утро пришли – к нему.
Для начала Костиков и Дядьков выставили вон народ. Улыбались. Прибыли они с красными гвоздиками, апельсинами и красным вином. Гостинцы принес Костиков. Цветы были казенные, остальное – его. Следствие возобновилось, но черную работу сделал Костя, Славе осталось снять сливки.
Если б дело зависло, шкуру с него не спустили бы. К подмосковным «подснежникам» присчитали б еще семь. Но тем более радовал Костикова счастливый исход. Он был провинциально честолюбив и, в общем, добросовестен, хоть и метил выше.
Вчера они приезжали два раза. Днем примчались на Катин звонок, к счастью, сразу. Опорок лежал на асфальте и чудом еще дышал. «Скорая», арест чердачной пары, опросы, протокол, врач мальчику и Касаткину заняли полдня. После обеда к Косте приходил один Костиков и выяснял подробности насчет Поволяйки. Народ тоже приходил, но вчерашний разговор майор провел с Костей вдвоем.
Первая информация была скандальна и недостоверна. Сведения о любовнице Стервятова исходили от бабушкиной сиделки.
За сутки дело продвинулось. Костиков, поговорив с Касаткиным, побывал в двухсотке, где Опорок под капельницей успел выдавить Поволяевой проклятье. «Она всё делала, она – всё…» Больше Опорок не смог. К утру Слава съездил на Петровку и разобрался основательно. В управлении на Поволяеву А. И. имелась мелочь, но имелась.
Митинская история оказалась не для слабонервных. Вчера Костиков сказал Косте: молчи пока, сам понимаешь, Константиныч. К чему травмировать народ.
Но сегодня на радостях он был добрый.
– Валяй, излагай, – разрешил он. – Народ имеет право знать.
– Даешь демократию, – сказал Дядьков.
Катя выглянула в коридор. У дверей дежурили. Жиринский и пасхальные гости Блевицкий и «этосамовцы» Борисоглебский с Викторией Петровной курили, Кисюха напряженно глядела им в рот.
Катя кивнула, Виктория, Глеб, Аркаша Блевицкий и Жирный вошли, Кисюха ушла звать на рассказ. Через две минуты в комнате был весь этаж, оба отсека.
– Говори, – сказал Костиков.
– Говорить? – спросил Костя.
Все посмотрели на Кисюху и директоршу Ольгу.
– Говорите, – сказала Ольга. Кисюха кивнула.
– А что говорить? – вздохнул Костя. – Говорено-переговорено. Помните, сколько обсуждали: почему пропали люди. Пропали молодые. Думали, может, маньяк. Я сомневался. Были уже Чикатило, Оноприенко, Реховский. Чтоб так скоро такой же четвертый псих – сомнительно. А Таечка вообще исчезла у себя дома. Потом думали – попали в цыганские попрошайки, или в публичный дом в Турции, или в чеченское рабство. Вариант похищения отпал, когда нашлись трупы.
Опять же, всю зиму обсуждали: зачем было убивать. Убитые – неденежный народ, один Ушинский с деньгами.
– С какими деньгами?! – воскликнула Ольга. – Из чего же мы бились с Антошенькой?! Китаезам сдай, у черта лысого клянчи! Сидели б тихо, может, обошлось бы все…
– Не обошлось бы, – успокоил Костя. – Но зачем они сдались убийцам? Разумеется, пошли слухи… Заговорили…
– За-го-во-ри-ли! – протянул Борисоглебский. В «Этом Самом» он вел теперь рубрику «Слухи». – Еще слушать, о чем говорят.
– Почему? Говорят о том, что в воздухе. А в воздухе актуальное.
– А что у нас актуальное? – спросил Глеб.
– Сам знаешь. Денежки. Я, честно говоря, тогда растерялся. Вокруг зарабатывали все во всю. Пол-Митина незаконно.
Но вот что я подумал. Народ трясся над каждой копейкой и об играх не думал. Преступный бизнесмен тоже сделал бы дело и – концы в воду. А тут как будто играли в чудовищную игру. То останки в помойке, то контейнер с капустой.
Конечно, я первым делом пошел к бездельникам, «докторам».
– К каким доктогам? – прищурившись, спросила
Мира.
– К «черным». Беленький вздрогнул.
– Не волнуйтесь, Петр Яклич. «Доктора» оказались тихим пенсионерским кружком. Правда, и они, – подмигнул он, – могли быть чьей-то крышей.
Бывший мидовский кадровик крякнул.
– Но и Кучин, и отец Сергий, – продолжил Костя, – тоже вызывали подозрения.
Он посмотрел на Капустницу. Нинка сидела, прикрыв ладонью рот. Глаза, как всегда, блестели.
– Оба, – сказал Костя, – расстарывались для денег. К тому же они приятели со школы. Могли завести общий подпольный бизнес или бартер. Отец Сергий вообще мыловар.
– Не мыло… Он же батюшка! Свече… – обиженно сказала Нинка.
– Что – свечи?
– Вар. – Она фыркнула.
– А мыло чье у вас в магазине?
– Ну, это так, заодно…
– Вот именно. А другие батюшки заодно торгуют табачишком. Заодно – и Кучин мог подложить конкурентам свинью. Смотрите, как сели все на капусту с картошкой, как только поползли слухи про мясо.
Но все-таки сами себе отец Сергий и Кучин не враги. Не стали бы они устраивать эту мерзость с подвальным контейнером.
А может, думал я, наоборот, Кучин обезвредил конкурентов или о. Сериков пустил трупы на мыло и клей. А вещдок подкинули сами себе, чтобы явствовало: невиновны мы, мы – жертвы.
К другим мужикам я тоже присмотрелся. У всех было что-то не то. Наглаженный наш «Утюг» Струков, Егор с качками, понятное дело, ну, и Митя со своими сумками…
Костя вспомнил митины героиновые мешочки и осекся.
– Какими сумками? – спросил Костиков.
– Хозяйственными, – отмахнулся из соседской солидарности Костя. – Или Чикин с кубышкой.
– Чикин… да, хм, гм, – сказал Дядьков. – Кто-то ворует кабель в подвалах. Вчера снял триста метров. Обесточил подъезд.
– И спас меня, – сказал Костя, – от поволяевской электроплитки. Спасибо. А женщины у нас не лучше.
– Спасибо, – сказали женщины.
– Но сами посудите. Все плутовали. Доходы ж не объявляли.
– Одна я, дура, задняца, – сказала Харчиха в знакомой сиреневой кофте. – За кулябяку десятку получу, семь отдам налога, в задняцу.
– Не перебивайте, Матгена, – сказала Мира.
– Значит, женщины, – продолжал Костя. – Тоже крутятся. Взять Бобкову Матильду Петровну. Старый человек, а молодым фору даст.
– Догонит, и еще даст, – тявкнула горбунья.
– Не пегебивайте, Матигьда, – сказала Мира.
– Да все. И Раиса Васильевна, и Мира Львовна.
– Что – Мига Гьвовна, а? Что – Мига Гьвовна?!
– Не перебивайте, Мира Львовна, – сказали все. Кисюк Раиса Васильевна закусила губу. Она ерзала то и дело. Казалось, решалась.
– Наслушался я, Мира Львовна, в больнице разговоров.
– Газговогы.
– Ну, ясно. Я понял, когда прочел листовку про трансплантарий. Листовка была от абрамовцев. Афганцы подрядили их на расклейку туфты, чтобы выгнать вашу ЛЭК и занять лэковский флигель. Митинское эрэнъе тоже трудовое.
На лице Егора, как всегда, когда припирали к стенке, ничего не отразилось.
– Вообще-то, в больнице, – признал Костя, – я и сам испугался за анализ. Подумал, нарочно написали плохой, чтобы отнять почку.
– Да ну. Нажгался яиц.
– Вот именно. Наглотался гоголь-моголя.
– Вот и анализ. Мы студентами так нагочно хитгиги. Пожгем яйца, погучим спгавку, что кошмагный бегок в моче и что ехать на кагтошку негьзя.
– И с моргом я вас расколол. Устроили из морга учебку. Сдали полэтажа кафедре МОМИ.
– Ну да, кафедге судмедицины. У студентов в могге пгактика.
– Так что вас, Мира Львовна, я отмел. Не отмел, но поставил последней по конкурсу.
– Ах, конкурс, – раздались голоса.
– Не сердитесь, – сказал Костя. – Я не провидец. Но все-таки наш народ работал. Наши, как говорит Ольга Ивановна, бились. А потрошители играли. Слишком напоказ. Нате вам мусор, ручки-ножки. Нате вам кочанчик капустки. Гадайте: а где туловища, а что с ними? Люди и гадали.
Но это как раз бросалось в глаза: преступник навязывал улики, наводил на других. Выставил напоказ медицинские коробки: мол, смотрите, подозревайте, хотите – докторов, хотите – хулиганов. В общем, отводил всем глаза. Сколько подозрений подсунул! Черную мессу, варку мыла, торговлю почками, борьбу с конкурентом. Навязывал сплошную экзотику. Вот и надо бьшо искать что-то простое, бытовое.
Почему убита молодежь? Чем привлекла? Все разные по годам и складу. Притом безденежные. Ничего в них блестящего. Именно это и бьшо общим. Все они не семи пядей во лбу, не праведники и падки на легкий заработок. Могут мешать такие пройды? Еще как! Чем? Что-то узнали? Что? То, что не показывалось. То есть, показывают в одну сторону – смотри в другую.
Тут я шел верно, а потом сбился. Всё искал бездельника. Бездельничает, думаю, у нас один Жиринский. Корчит совестливого. «Ах, у меня бесы в гостях!»
Весь этаж знал: заперся – значит, с «бесами». Митя уже звал их на свой манер ангелами. Значит, думаю, Жиринский и есть душегуб.
Но, казалось бы, зачем ему убивать? Ведь у него была одна страсть – нажраться.
– И правильно, в задняцу, – пробурчала Харчиха.
– Я и видел, что он не убийца. Уж больно он скрытничал. Запирался, уединялся. Но сбил меня с толку шоколадный торт. Жирный сидел у Кати и не съел ни кусочка. Что ж, бывает просветление. А я всюду искал криминал. И, кроме того, стал ревновать. Вот и просмотрел гадину под носом. Подумал на Жиринского, верней, заставил себя думать. Дескать, убийца – сентиментален. Свихнулся я от ревности. Счел его гадом номер один, потому что Катя ушла, как мне казалось, – к нему. Решил, что он разделывает трупы и ест. Но ведь при этом было у меня чувство неловкости, понимал, что полез не туда, что все это байки! Идиот!
А ведь все Митино судачило: воруют в «трех семерках». Приплетали Катю. А помнили не лицо, а сходство: худая, в курточке, в красной шапочке. Да таких пол-Москвы. Но при желании обвинишь кого угодно. Мало того, я и сам купился на поволяевскую комедию. Опять думал – ревную, вот и мерещится Катя. А мы же сами ей таскали Катины шмотки. Говорили – гуманитарная помощь! А в «Патэ» была Поволяева, и тогда, и в первый раз.
– В какой первый? – спросила Катя.
– Осенью, по работе, – отмахнулся Костя. – Мог бы понять. Наворовала на красивую жизнь. Причем буквально… чего ж проще. Куда я, дурак, смотрел! Видел же и Опорка в дорогом кабаке. Денег наберет в переходе – и гуляет. Взять бы мне и связать концы. Бросалась в глаза эта их праздность. А я бегал по людям, боровшимся за грош.
– Ничего, добежал вовремя, – сказал Костиков. – А подозрения, что ворует, я выяснил, на нее раньше были. Да как-то отбояривалась. Артистка. Потом вдруг притихла.