Костя, как робот, вышел из храма и пошел. По Кремлю не бегают. Костя все же побежал, неприличный бег стараясь выдать за ходьбу.
Встречные смотрели с удивлением. Все плыли уже в одном-единственном направлении – навстречу Косте, в собор.
На Троицком мосту встречное течение стало сплошным потоком. Точно вместе разом татарва, ляхи, казаки, Минин с Пожарским и француз. Сквозь них не пробиться.
Впритирку к стене, перебирая руками кирпичные зубцы, потому что подкашивались ноги, Костя пробивался к выходу.
– Не надо нервничать, нервничать не надо, – сказал ему нарядный благодушный человек, которого он задел.
Наконец Костя помчался, как можно мчаться на ватных ногах.
От этих ног зависела сейчас чужая жизнь.
Нельзя было даже схватить тачку.
Объезжать у Манежа – дольше.
Перебежав на свою сторону, ловить на мосту – бессмысленно.
Галоп, паника, пустота в голове. И, как ни странно, вопрос: тут что-то не так, почему?
Подъезд. Лифт. Фомичевская дверь. Дзинь. Октябрь:
Вниз. Костя влетел к себе. Прыжок. Прыжок. Дверь.
У раскрытого шкафчика шла борьба. Маняша налегла на бабушку и сдавливала ей шею красной банданой. Отставленные локти торчали почти мертво. Подбородок она уперла бабушке в макушку.
Бабка слабо дергалась и издавала «х», «х», словно выхаркивала кость. Рядом на полу валялась обувная коробка «Ганц Элеганц». Мятая крышка в стороне, брильянты рассыпаны, из коробки, из газетных комков блестит рубин-карбункул.
С дикой – с перепугу – силой Костя снял Маняшу с бабки и дернул с бабкиной шеи жгут.
Бабка дышит. Осела на пол.
Костя дотащил до кровати. Жива. Костя оглянулся.
Маняшу он не узнал. Лицо ее было неестественно белым. На нем три щели – глаз и рта.
Увидишь – не забудешь.
– Подавис-с-сь! – с присвистом выпустила нижняя щель.
Костя загородил бабушкину голову.
– Тьфу мне на всё! – Маняша собрала во рту слюни, плюнула на пернач и пхнула коробку ногой.
– Что? Поимела я вас, новые суки? – она подошла к окну, взлезла на подоконник, где Костя когда-то рассматривал муравья, пригнулась и шажком сошла в воздух.
Звука от падения не послышалось.
Костя подошел к окну и глянул вниз. Маняша лежала плашмя на асфальте между «Субару» и «Крайслером». Ее руки и ноги были вытянуты и сжаты, как по стойке «смирно». Она упала смирно, как жила.
Костя зачем-то бросил ей вниз красный платочек.
31
УТОЧНЕНИЕ АБСОЛЮТНОЙ ИСТИНЫ
Когда на следующее, праздничное, утро у Кости собрались гости, бабушка чувствовала себя почти хорошо.
Клавдия Петровна возлежала царицей, в нарядном халате.
Пришли участковый Овсянников, Дима Минин и Соловьев с Семеновым. Появился даже шеф их, полковник Колокольников. Он смотрел на Костю, не скрывая изумления: кто, мол, он такой, благодаря кому получу я теперь генерала?
Следователи уже относились к Касаткину как к своему. Говорили они с ним по-товарищески. В конце концов, Костя почти стал их коллегой.
Брюханов, Иванов; Потехины, Блевицкий с бабой и приятелем, старухи-маршальши из соседних подъездов и Джозеф Роджерс казались и вовсе родней. Костя позвонил одному Аркаше – а нахлынуло полдома, точно ждали.
До ночи заглядывали соседи, которых Костя уже и не знал по имени. Это были, по выражению Маняши, «новые суки». Костя замечал их во дворе, в «Жигулях» и «Шевроле». Что ж, о Фантомасе думал один Касаткин.
Про смерть Лидии и Маняши уже знал весь дом.
Костя начал рапорт с момента, как пошел на праздничную службу в Октябревой куртке.
– Ну да, – вставил Бодайбо, – щас все в одном и том же ходят, а с ихней х…бой лампочкой спутаешь шубу с трусами.
– Я, – продолжал Костя, – нашел в его кармане билетик в Оружейку. А я знал, что Бодайбо приехал в Москву раньше, чем вернулся к своим женщинам.
– Ну, – признал Октябрь. – Погулял я выходной у одной…
– Я так и подумал. А потом я подумал: нет, слишком просто… А ведь потому и правда, что просто. Но в соборе я еще не собрался с мыслями. Я решил: Бодайбо хотел отравить Маняшу, потому что она узнала что-то. Целил в Маняшу, попал в мамашу. И, значит, теперь он исправит прокол. Припомнил я вам, Октяб Георгич, баню и шапочку. Отсталая деревня, думаю, и жмот. До сих пор пользуется советским ширпотребом.
– Эх, ты, Константин.
– Ну да, дал я маху. Зато я примчался вовремя.
Желавшим подробностей Касаткин вкратце описал безобразную сцену.
Костя показал банную квитанцию и сохраненный Октябрем чек на костюм.
– Ночью, – объяснял Костя, – после всего, я обдумывал и понял. Не мог Бодайбо сунуть музейный билетик в куртку: она куплена позже билетика. И перекладывать его из кармана в карман Бодайбо не стал бы. Он не выкинул его, потому что билетик не попался ему на глаза. Билетик взяла Маняша и сунула ему в куртку сама. Она, таким образом, устроила улику. И куртку она повесила нарочно на тот крючок сбоку, на который повесил свою я. Она ловко рассчитала. В кармане Октябревой куртки я найду билет в Оружейку – лучший вешдок!
А ведь всё уличало именно Фомичеву. Я и раньше смотрел, но не видел. Я думал о другом… Ну, ладно, – спохватился он, покраснев. – Этой ночью я разложил всё по полочкам. Одни ноги ее чего стоят. Но это тоже ладно.
– Нет, не ладно, – вмешался Соловьев. – Эти ее черные башмаки Пелагея Панявина узнала в музее. Мы говорили с Крутиковой. Панявина ей рассказала. Она мыла полы и привыкла смотреть на ноги. Фомичева приходила в усах и мужском костюме. Мамашу в черном кудрявом парике она брала с собой и раньше, однажды в магазин, и теперь сюда. Хотя она и не рассчитывала, что уборщица сядет у дверей зала на подмену дежурной. Панявина увидела – обомлела. Сказала сотруднице: «Наша барышня того. И старая туда же». Крутикова говорит: Панявина назвала Фомичеву-дочь «трисвиститкой».
«Значит, с ментами, – грустно подумал Костя, – Ху-ху-ху, стукачка советская, была откровенней, чем со мной».
– Плохой я сыщик, – вслух сказал он.
– Какой есть, – утешил вдруг Колокольников. – Давай, продолжай. Всё верно.
– Я, – продолжал Костя, – понял уже, что няня Паня что-то знала. Она намекала и хихикала. Значит, она, конечно, поделилась с Порфирьевой. Старухи – тоже советские. Они привыкли бояться и помалкивать. А между собой они, понятно, шушукались. Дошушукались.
Короче, наследники там ни при чем.
Няне Пане в чашку Маняша сыпанула отравы, пока все смотрели Катиного Гау. С Розой на другой день чайный номер, видимо, не прошел – Розу Фомичева удавила.
– Она же ушла раньше нас, – сказал Иванов.
– Она сделала вид. Она засела в шкафу в передней. Дожидалась. Я тогда понял, что со шкафом не в порядке. Когда потом я вбежал, то голову, как всегда, отвернул, а стукнулся всё равно – створка была приоткрыта. Что кому в этом гробу было делать?
– Да уж, нечего, – согласился Блевицкий. – Эти шкафы – тараканники. У меня такой же.
– И у бабушки. Раньше по шкафам лазила Тамара. Потом был скандал, и Тамара показывала, что на шкафы плюет. Фомичева, конечно, могла вернуться к Порфирьевой позже, но был риск, что, пока она дозвонится и достучится, услышат соседи.
Конечно, это всё косвенные улики. Теперь и не докажешь. И прийти в парике и плаще в магазин может кто угодно.
– Тряпки у Фомичевой нашли, – вставил Соловьев. – И парики – один кудрявый. Ты скажи про кольт.
– Ну, да, ваш любимый вещдок. У них он остался от Фомичева. Я знал. Говорю же, я думал не о том. Даже когда в бабушкином шкафчике я нашел коробку, сказал себе: спрятать могла одна Маняша, значит – не она! Ну и логика!
Я, кстати, приписывал Фантомасу всё, что вообще было. Чуть ли не шахтерские дела. Бомжа и Вилю-дебила тоже. А ведь выяснилось – эти погибли своим путем. И «Крайслер» был чужой, не Потехиных.
Оперы кивнули.
– Хотя, – заметил Костя, – бомж – свидетель барахляный. Он только и твердил: баба с хвостом, а лицо видел вряд ли. А Виля, может, и рассказал бы, как Маняша выходила из подвала. Виля с Хабибуллиным говорили мне что-то. Но они говорят бестолково. Сразу не поймешь. Виля чаще всего бредит. А Хабибуллин вообще говорил про мужика. Я не сообразил: у него же мужской род – женский, и наоборот.
А Маняша – кагэбэшная дочь. А у этих людей подземные места – дом родной. У них и всегда было: или казни, или игры. Георгий Михайлович – по играм. И до сих пор они держат язык за зубами. Вы и сами нам не устроите экскурсии вниз.
Овсянников развел руками.
Соловьев и Семенов посмотрели с интересом в окно, Колокольников в пол.
– Ничего, Константин, – сказал Минин.
– Ничего, конечна. Немудрено, что Фомичева сиганула у Оружейки в какой-то подклет или люк. Теперь улики – даже ее подручные средства. В подвале она заставила Катю звонить по сотовому – взяла у Бодайбо, пока тот уезжал.
– Но шапчонка банная не моя, – буркнул Октябрь.
– Шапчонка ее. Фомичева в ней и была яйцеголовой из-за волос: подняла вверх пучком и спрятала. Откуда у мужика макушка такой формы? Темя, как яйцо, – реже, чем, например, торчащие уши. Только яйцеголовость и запомнилась.
И потом, насчет кислоты: Фомичева занималась раньше «русским стеклом», знала дело. Она сама говорила – ремесленные секреты утеряны, рассказывала про скань, зернь и черненье. Значит, не так уж они и утеряны. Спецами, по крайней мере. Тем более на папиной Лубянке. Этот хим-какой-то-там-маш, посылавший мне е-мэйл, наверно, вроде их бывшего филиала.
– Именно, – подтвердил вдруг человек, приехавший с Соловьевым. Незнакомый, но на лицо запомнился, приезжал уже; кажется, эксперт.
– Да какая разница! – брякнул Блевицкий. – У КГБ всё везде филиал.
– Никакой, – согласился Семенов. – Но Фомичева, действительно, в химмаше давно. Несколько лет она занималась в тамошней библиотеке. Какие-то стеклянные технологии. В июле, мы выяснили, она навещала кадровичку. Интерес тут мог быть любой. Крюкова, кадровичка, бывшая кагэбэшница, говорит – Фомичева приходила устраиваться к ним на работу. Теперь, конечно, не проверишь. Важно, что Крюкова выходила, оставляла Фомичеву одну.
Оперы совсем освоились. Любопытные давно схлынули, в комнате, кроме них и Кости, сидели Аркаша, Леонид Иванович и Октябрь, но и они уже казались своими людьми.
– Я давно чуял, – сказал Октябрь. – Я видел в дверях, как она примеряла парики. Увидела, что я видел, и побелела. Только я – то подумал: невестится.
– И на фиг ей это? – подал голос Аркаша.
– Что? Невеститься?
– Тибрить брюлики. Чтоб замуж выйти?
– Вот и я так думал, и считал, что она ни при чем, – подхватил Костя. – И ведь это пошлое «поимела я вас» на нее непохоже! Но, когда она так крикнула, я вдруг вспомнил всё. Я увидел ее за всю ее жизнь. Она мыла руки после «уборщицкого сына», Вовки Потехина!
Потехин покраснел.
– Она, – добавил Костя, – рыдала до истерики, когда Джамиля обрызгала ее во дворе.
– Стерва, – не выдержал Вова.
– Кто?
– Джамка, кто же.
– А я, – вздохнул Костя, – привык и не замечал. Маняша – послушная дочка, исчадье советчины! Воспитал Совок «равную»! Все теперь удивляются: зачем ей брильянты? Брильянты – ни за чем. Не могла она вынести равенства всех, неравных тоже. У других недвижимость, «Крайслеры», шик! А у нее шиш. Она перестала быть первой. Теперь каждый – хозяин в своем кремле. И больней всего ей – что «уборщицкий сын» выдвинулся! Не могла тэна не навести хозяйскую справедливость!
Костю прорвало. Бессильное думанье три месяца, глупые фантазии, стыд за вчерашнюю ошибку и потрясение последней ночи – хлынуло всё.
– А то откуда бы, – крикнул он, – такая кротость у советской цацы – мыть стариков? Она даже преображалась! Ей, видите ли, чем хуже, тем лучше!
Костя перевел дух.
– Ишь, – хмыкнул Блевицкий. – Пень Брюхан терпит, а цаца – нет.
– Нет, – кивнул Костя. – Я-то думал, она любит мать, а она любила власть. Сидит, смотрит телевизор: «Ах, зачем им всё это?» Нормальный человек не спросит. А этой неймется. У нее одна страсть – ущемленная спесь! На страсти она и помешалась, и дала маху. С первыми старухами-свидетельницами сошло, а с последней, бабушкой, самой, кстати, беспомощной – нет. И с Октябрем Фомичева промахнулась. Она была так занята своими бреднями, что не смотрела на мать. А мать втихомолку прикладывалась к рюмочке.
– А подозревали, разумеется, и меня, – сказал Иванов. Молчание.
– Вы же – хозяин, Леонид, – утешил Костя. – «Первый». А смотреть надо было на «последнего».
– На всех, – профессионально уточнил Колокольников абсолютную истину.
– Все же обидно, – сказал Костя Аркаше, когда все ушли. – Какие мы с тобой «новые суки»? А я – то думал, она была в меня влюблена!
– Конечно, была, – сказал Аркаша. – «Новые суки» лучше, чем «старые кобеля».