— Господин доктор, вы извините, не заметили тут… не проходили трое?
Женя открыл рот, но вдруг почувствовал, как рука отца крепко, до боли сдавила его локоть.
— Нет, — сказал доктор спокойно. — Мы тут давно сидим, никого не было.
— Прошу прощения, — шаркнул полицейский, откозырял.
И оба затопали обратно.
Некоторое время все трое сидели молча, потом Тошка, перегнувшись к доктору, зашептал:
— Эх, Григорий Аркадьевич, здорово вы как! Вот ловко вы их! Вы тоже какой смелый, оказывается.
— Я, правда, никого не видел, — сказал доктор.
— Да, да не видел! — не унимался Тошка. — Не видел, а сам подмаргивает мне… Не видел… Хитрый!..
Доктор, крайне довольный, скромно насвистывал вальс «На сопках Маньчжурии».
Глава VIII
ТУРМАНЫ И ЗМЕИ
В феврале, когда ошеломляющая весть вошла во все двери и из всех дворов повалили на улицы бесконечные толпы людей, Женя встретил Тошку на площади. Тошка шел со своей артелью рядом с краснобородым и нес малиновое знамя.
Тошка очень вырос за эту зиму. Стал еще сильнее и плечистее. Летом он работал в артели наравне со всеми, и даже матерые крючники удивлялись его силе и выносливости. Змеи он забросил, но голубями занимался по-прежнему. Он подружился с солдатами, ходил на все митинги и часто таскал с собой в казармы Женю. В казармах спорили о политике и ругали Временное правительство такими словами, что Тошка конфузился и старался не смотреть в эти минуты на Женю. Это не мешало ему так же сердито, хотя и другими словами, крыть Керенского и всю буржуазию.
Затем он вдруг пропал, словно сгинул. Женя ходил к нему домой, но застал там лишь бестолкового и сонного жильца, которому, уезжая, Тошка поручил своих голубей.
Осенью 1917 года, в Октябрьские дни, Тошка опять появился.
Бежавшие из Саратова юнкера пытались укрепиться на другом берегу Волги. В городке загорелся бой. Отец не велел Жене выходить на улицу и даже приближаться к окнам. Над крышей дома что-то грохотало и рвалось, обдавая все нестерпимым громом и полыханьем. Потом вдруг кто-то крепко застучал в парадное. Эмилия Андреевна схватила Женю и затискала его в угол, за буфет. Отец, бледный, пошел открывать. Вошел патруль солдат. У всех на рукавах шинелей были красные повязки. Впереди патруля с винтовкой стоял Тошка.
— Здравствуйте, Григорий Аркадьевич, — сказал, потупившись, Тошка. — Мы квартал очистили, теперь глядим, не спрятался ли кто… Доктор за нас, товарищи, — продолжал уверенно Тошка, обращаясь к красногвардейцам.
По выражению докторова лица было довольно трудно судить, за кого он стоит в данную минуту.
— Я полагал бы, что неприкосновенность мирного населения… — начал он.
Но в это время громовой оранжевый вспых оглушил и ослепил всех.
— Вот беда, — сказал один из красногвардейцев, — это ведь наша батарея садит… не знают, что квартал уже отбит. Связи нет.
Необходимо было поднять над кварталом красный флаг. Но лезть на крышу было невозможно. Юнкера засели на колокольне и тотчас начинали обстреливать крышу из пулемета.
— Стойте-ка, — сказал вдруг Тошка. — Сейчас. Мне только на наш двор перелезть.
— Я не могу допустить, — сказал доктор. — Как можно под огонь… почти ребенка…
— Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой! — продекламировал Тошка, подмигнул Жене и выскочил на улицу.
— Что он такое выдумал? — спросил доктор.
— Да что-то сообразил, — отвечали ему. — Малый с головой.
Красногвардеец осторожно подошел к окну и выглянул из-за простенка.
— Глядите! — сказал он.
Леток Тошкиной голубятни открылся как ни в чем не бывало, и знаменитые турманы, чеграши, москвичи выпорхнули в октябрьское серое небо, потрясенное орудийными ударами.
Женя, нарушив запрет, прижался к стеклу и увидел, что из-за слухового оконца высунулся Тошка. Его лицо было исполнено голубиной кротости. Он размахивал огромным шестом-пугалом, на котором вместо обычной грязной тряпки вился на этот раз чей-то красный шарф. Но, конечно, наивная Тошкина хитрость никого не провела. Раскаленная струя из пулемета ободрала штукатурку на карнизе дома, раздробила кирпичный гребень брандмауэра, по которому разом пошел розовый пыльный дымок. Тошке пришлось быстро убраться на чердак.
— Не прошел номер, — сказал высокий красногвардеец.
Все молчали.
Прошло минут пять. Тошка не появлялся.
Но вдруг над двором взметнулся и пошел забирать вверх самый большой Тошкин змей, розовый, в форме сердца с памятными буквами «Р» и «К». И по нити, туго натянувшейся между небом и крышей, побежала бумажная «телеграмма» с приколотым к ней красным платком. Но Тошка был слаб в расчетах. Перетяжеленный змей, резко козырнув вниз, зацепился длинным хвостом за водосточную трубу. Чтобы отцепить его, надо было пробраться к краю крыши. И Тошка выполз, прижимаясь лицом к холодному ржавому железу кровли. Он добрался до самого стока. Он слышал над собой легонькое: фьюить, цвик… Что-то стучало и лязгало о крышу… Летела во все стороны железная окалина. Вот опять что-то рассыпалось по железной крыше. Зажмурившись от страха, Тошка пополз дальше.
Когда Тошка заполз за скат крыши, Женя перестал его видеть. В комнате все молчали, уставясь в окно. И вдруг из-за крыши выскочил, метнулся в сторону и вознесся кверху большой змей — розовая бумага, натянутая на сердцеобразный каркас из ивовых прутьев. Посередине сердца бумага была пробита в двух местах пулями. И опять по туго натянутой между небом и крышей нити побежала «телеграмма», таща за собой алый лоскут.
Глава IX
ПАРОХОД ОТВАЛИВАЕТ
Весной Женя провожал Тошку. Маленький отряд собрался у пристани. Здесь были широкоштанные грузчики, железнодорожники, слесари, с неотмываемыми тенями вокруг глаз.
Тошка расхаживал с винтовкой за плечами, с красной повязкой на рукаве. Он сплевывал семечки и говорил странным баском, к которому сам еще не совсем приспособился. От этого в голосе его, как в сломанной шарманке, неожиданно проскакивал смешной пискливый звук.
Отряд шел на белочехов[7]. Ждали парохода. Никакого расписания теперь уже не было. Пароходы приходили и уходили, когда им вздумается. Отгадывать их стало гораздо труднее. Тошка уверял Женю, что за ним пришлют обязательно теплоход с круглым окном.
И вот показался пароход. По густому мычащему гудку, которым он просил уйти подобру-поздорову сунувшуюся наперерез лодку, приятели сразу определили, что это не теплоход… Это шел пароход общества «Самолет». Но почему-то он был белого цвета. Когда пароход несколько приблизился, мальчики совсем растерялись. Судя по передним стеклам рубки, по двухсветным каютам, это должна была быть «Великая княжна Татьяна Николаевна». Но для такого длинного названия слишком мало ведерок было на палубе. И впервые в жизни мальчики не смогли отгадать пароход. Пароход подваливал, и можно было прочесть уже надпись на круге. «Спартак» — назывался пароход.
— Переназвали, — догадался Женя.
— Теперь это вполне свободно бывает, — сказал Тошка и поднял с земли вещевой мешок.
Счастливец был этот Тошка и безусловно без пяти минут герой.
— Эх, я бы тоже! — вздохнул Женя.
— Нос не дорос, — сказал Антон и толкнул его пальцами в лоб.
Женя надулся.
— Ну, рассерчал уже, — сказал Тошка, — шутю я. Правда, Женька, это не все же могут. Я ведь здоровый, здоровше большого мужика. Видишь?.. А ты вон какой. Ты развивайся, тогда тоже примут.
Раздалась команда, отряд строился. Тошка на секунду замешкался.
— Слышь, Женя… Чего это я хотел тебе сказать?.. Забыл вот. Ну ладно, после когда-нибудь. Прощай, Евгений!
— До свиданья, Антон. Напиши про бои, про всё, всё.
— Ты газеты читай, — закричал с пристани Тошка, — там про все будет.
— Ну, а о тебе-то самом?
— Не беспокойся, и про меня — увидишь вот. Оркестр на «Спартаке» заиграл «Смело, товарищи, в ногу…». Отряд прокричал «ура». Пароход сразу дал третий свисток и ушел. Женя долго стоял на берегу. Антон махал ему с кормы удаляющегося парохода.
Женя очень внимательно читал газеты, но прошел год, прежде чем папа принес утром газету, напечатанную на оберточной желтой бумаге, и сказал:
— Женя, смотри, приятель-то твой отличился. Женя вырвал у него из рук желтый листок, едва не разорвав его, и прочел, что молодые бойцы из отряда имени Спартака Чубченко, Беркович и Кандидов во главе с комиссаром Кротовым совершили геройский поступок, угнав от белых большой пароход, груженный боеприпасами и продовольствием. Нигде только не было сказано, что пароход переименован в честь Антона Кандидова. Возможно, что его и не переименовывали вовсе…
И опять о Тошке не было ни слуху, ни духу.
Пошли тяжелые, голодные дни. Папа уехал на фронт. Кругом был тиф. Каждый день приносил новые события, знакомства с новыми людьми. У Жени появились новые товарищи.
Глава Х
ИОРДАНЬ
Крещенский благовест. Ахали колокола Михаила-архангела, звонили у Покровского монастыря, трезвонил старый собор. Иордань.
Бежали мальчишки, укутанные в рванье. В солдатских котелках бренчали ложки.
— Колька-а-а, американцы сегодня какао выдают!
Двадцать первый год. Тридцать градусов мороза на термометре желтого казенного здания. На Немецкой заколочены витрины. Улицы в яминах. Обнажены разгороженные дворы. У консерватории на перекрестке пала лошадь. Стужа такая, что в носу мерзнет.
Вниз, к Волге, по взвозу сползал крестный ход. В дымном дыхании задрогшей толпы колыхалась полинялая хоругвь. Впереди шли заиндевевшие попы, позлащенные сверх шуб. Сзади — «разжалованные» фуражки, башлыки, невянущие цветочки на шляпках под пуховыми шалями.
У Волги над откосом стоял матрос в черных наушниках. Стоял и лущил семечки. Вились в ветре ленты бескозырки, сдвинутой на брови. Ветру и стуже был открыт наголо стриженный крепкий затылок. Матрос повел застывшим квадратным плечом. У ног его клубилась вьюга. Внизу, под ним, лежала окостенелая Волга, ветряная студеная даль.
Крестный ход полз мимо. Матрос стоял спиной к нему, грыз подсолнухи. Спина его, широкая и уверенная, была полна неприязни к происходящему. Внизу, под откосом, на Тарханке, как называют рукав Волги у Саратова, дымилась крестообразная прорубь. У выточенного ледяного креста амвон, также изо льда, искрился и сек лучи, как стеклянная призма. На солнце ярилась сусальная позолота. Черная дымная вода качалась в проруби.
Вдруг матрос оглянулся. Теперь все увидели его лицо. Оно оказалось несколько неожиданным. Это было лицо молодого парнишки, лицо главаря мальчишеских орав, озорная и немножко мечтательная физиономия второгодника. Все на матросе было с чужого узкого плеча.
В толпе говорили:
— Ишь стоит, демон… озирается. Интересно небось посмотреть, как это у нас в Иордани купаются. А никто не идет.
— Холодно…
— Нонче никого в воду не заманишь. Подмельчал народ. Раньше тебе хоть сорок градусов мороз, а купцы в прорубь только бултых, бултых… Подвезут их в санях, шубы раскроют, вынут это его оттуда, разоблаченного окунут троекратно, опять в шубу, бутылку в зубы и домой. Что за люди были!
— Духа нет того, святости.
— Не в том дело… Прогреться после нечем. Вот чего… Испанку[8] захватишь.
— Где же, где же она, а? Где она, господа, я спрашиваю, удаль былая? Не вижу, — заговорил привычным, гладким голосом господин в бекеше, с широкой, думской бородой.
— Чего это он, а? — заинтересовались в толпе.
Господин уничтожающе, через плечо, оглядел публику.
— Да, печальное зрелище, — продолжал он. — Я говорю, господа, вместе с верой угас и… э-э… священный богатырский дух русского народа. И что же осталось? Безбожие и инфлуэнца[9].
Верующие смущенно переглядывались.
— Сам пускай лезет! — проговорил кто-то.
Вдруг, легко распарывая толпу, к краю проруби подошел матрос. Он был слегка увалень и размашист в движениях.
— А ну, позво-о-оль! — деловито сказал матрос. — Куда тут нырять?
Он не спеша раздевался. Сбросил бушлат, расстелил на льду, сел, стал стягивать штаны. Снял тельняшку и через минуту стоял на льду, голый, мускулистый, похлопывая себя по груди. На груди синела татуировка — якорь, сердце, змея. Слева под соском виднелись слова девиза: «Любовь до гроба, честь навечно, слава на весь мир». Матрос держал кобуру и искал в толпе надежного человека. Взгляд его остановился на худеньком юном студентике. Ноги студента были обернуты солдатскими обмотками и обуты в полудетские ботики на застежках-защелочках.
— Эй, стюдент, — сказал матрос, — будь друг, подержи эту петрушку, покарауль, пока я управлюсь.
Студентик почтительно принял кобуру. Он хотел что-то сказать, но покраснел, сконфузился. Матрос почесал под мышкой, потянулся.
Священник подошел к нему с крестом и хотел благословить его. Герой легонько отстранил его локтем.
— Ты бы перекрестился, — посоветовали из публики.
— Не требуется, — отвечал матрос.
— Смерзнешь, поживей хотя.
— Нам спешить некуда, — сказал матрос и полез в прорубь.
Голый. В лютую, перестылую хлябь, стекленевшую от стужи. Он окунулся и вылез. Мокрые волосы его разом смерзлись. Тело у него теперь было красное, с легким сизым налетом.
Он быстро одевался и говорил, подмигивая:
— Так и скажи вон тому патлатому, что вот, мол, боевой красный волгарь Антон Кандидов совсем обратное доказал. Без всякого святого духа. Раз, два — и будь здоров! Антон Кандидов. Запомнишь? Можешь повторить? Пока.
Матрос, не удостоив взглядом студента, взял у него наган и пошел по взвозу в город.
Студентик бежал за ним, дуя на обмороженные пальцы в дырявых варежках.
— Тоша!..
Матрос остановился, посмотрел сперва подозрительно на полудетские, полудамские ботики на защелочках, потом перевел взор на лицо студентика, быстро поднял за козырек его студенческую фуражку, заглянул в лицо.
— О, Карасик! — восторженно закричал он. — Женька! Здорово! Ну, как поживаешь? Ничего? Ты что-то плохой, длинный какой вытянулся. Голодуешь?
Карасик уже неделю ничего не видел, кроме колоба[10] и чечевицы. Он промолчал.
— А ты уже стюдентом заделался? — с завистью говорил Антон. — На кого жмешь?
— Да думаю художником…
— Ага. Малюешь, значит?
— Пишу.
— Красками с натуры уже можешь?
— Могу.
— Знаешь, Женька, срисуй с меня портрет. Только я другой бушлат надену. У нас один парень себе новый оторвал, всем сниматься дает… Нет, знаешь, ты лучше картину нарисуй: как мы у белочехов «Лермонтова» увели. Я тебе вот расскажу…
— А я знаю, — сказал Карасик.
— Что?! Неужели в университете уже про это учат?
— Во-первых, я не в университете, а в институте. А во-вторых, я об этом в газете читал.
— Ну! Было? — удивился Антон. — И мое фамилие было? Эх, вот бы почитать! Надо найти будет.
— А пароход не переименовали? — ехидно спросил Карасик, снова чувствуя мучительную зависть.
— Ну, веришь ты, Женька… — заговорил Антон. Лицо его вдруг странно похорошело. — Ну, чудная получается петрушка! Вот когда пароход тогда забирали, я же мог очень просто с башкой распрощаться… Раз, два — и будь здоров! Веришь ты, честное слово, забыл даже думать насчет прославиться там… Нас из пулеметов крошат с берега, а я как прыгнул на мостик к ихнему командиру, по нагану в каждой руке: «Именем революции — полный ход!» Писали там в приказе после о героизме… Вот почитай, документ есть.
Он вынул из кармана удостоверение, расправил аккуратно сложенную бумажку.
— А вот, как нарочно, когда ловчишься, лезешь напередки, ну, можешь поверить, ни шиша не получается, ей-богу… А ты, значит, тоже за славой ударяешь, только по художественной части. Так. А батька где?
— Папа умер, — сказал Карасик.
— Эх, вон как, Женя… Это мне жаль. Как же это Григорий Аркадьевич-то?.. А? Он сочувствующий нам был. Эх… А ты, значит, тоже один? Компанию себе завел хоть?
Карасик мотнул головой отрицательно.
— Это, по-моему, зря, — серьезно сказал Антон. — Смотри, так живо скуксишься.
— А у тебя? — ревниво спрашивает Женя.
— Странное дело, а как же! А комсомол?
— Комсомол…
Карасику опять стало завидно и одиноко. Ему захотелось посбить спеси у друга.
— Слушай, Антон, — сказал он, — а для чего ты в прорубь лез?
— А это мне не впервой. Я уже раз мырял за замком от орудия. Ну, а потом закаляться стал.
— Ну, а здесь перед кем красовался? Все за славой гонишься?
— Это ни при чем тут, — смущенно заокал Антон. — Я им доказать хотел, что не в святом духе суть. Во мне духу натощак четыре тысячи девятьсот по спирометру.
— Эх, Тошка, Тошка, — солидно проговорил Карасик, — вырос, а такой же.
— Ты больно умно-о-й! — смешно прогнусавил Антон.
Он схватил Карасика, легко подбросил его вверх и поставил на землю:
— Проси пощады!
Карасик подставил ногу. Антон споткнулся. Женя бросился бежать. Антон поймал его. Он поднял Женю и воткнул его головой в сугроб. Из сугроба смешно торчали худые ноги в суконных ботиках на защелочках. Антон корчился от хохота, приседал, хватался за живот и в конце концов в изнеможении свалился на снег.
— Женька, Женька, ой, помру!..
Карасик вылез из сугроба и отряхивался.
— Вот дурак! — сердился он. — У, дурак здоровый. Честное слово, дурак. Что у тебя за привычка — обязательно шею ломать?.. Дал бог силу, он уж и рад. Иди ты, ей-богу… Как дам!..
— Ну дай, дай! — приставал Кандидов.
— Отстань, а то как стукну…
— Ну стукни, стукни! Слабу?
Карасик шлепнул Антона по шее.
— Еще! — не унимался Антон.
Карасик с ожесточением ударил Антона в плечо.
— Как муха! Ты как следует, не бойся.
Стиснув зубы. Женя со всей силы ткнул Антона в грудь… В груди у Тошки только ахнуло, как в бочке.
— Силенка имеется, — одобрил Антон, — а бьешь по-девчачьи. Кулак надо вот как складывать.
И Антон поднес к носу Карасика свой огромный кулак, медленно поворачивая его, как на вертеле.
— Во, видал? Тяп — и ваших нет.
Прохожие, опасливо косясь, сторонкой обходили разбушевавшихся приятелей. От возни оба разгорячились. Антон распахнул бушлат на крутой и просторной груди.
— Здтрово это, что мы вот опять оба два…
Но вдруг Карасик пошатнулся. Его словно ветром снесло вбок, и он схватился за выступ дома. На позеленевшем лице резко выступили дымчатые круги под глазами.
— Что? — Антон испуганно и заботливо нагнулся к нему. — Ты что, Женя?
— Ничего, пройдет… — бормотал Карасик.
Но Антон перевидел на своем веку достаточно голодающих и знал, как они выглядят.
— Что же ты. Женя, мне не скажешь? — проговорил он с укоризной. — А я, дурной, развозился здесь. Э!.. — И, окончательно расстроившись, он с силой ударил себя кулаком в голову:
— Аида к нам! У меня паек… И я тебя к столовке прикреплю.
Глава XI
«ФИОЛОВАЯ ВОБЛА»
Поев в столовке маисовой каши и выпив какао со сгущенным молоком, Карасик пресытился.
— Э, плохой с тебя едок, — сказал Антон. — Я тебе на два своих талона набрал. Придется мне передним числом напитаться.
Он аккуратно доел все, что было на тарелках. Собрал со стола хлебные крошки в ладонь и тоже отправил их в рот. За едой разговорились. Выяснилось, что Антон работает сейчас по судоремонту. Революция требовала, чтобы пароходы не только забирались, но я починялись.
Поев, Карасик воспрянул и заторопился.
— Куда? — огорчился Антон. — А я хотел с тобой в цирк сегодня: на борьбу, там чемпионат.
— Нет, мне надо, — уклончиво бормотал Карасик.
— С кем это? — понимающе подмигнул Антон. — Молодец Карась! Познакомь когда-нибудь. Иди, иди…
— Да нет, честное слово!
— Да ладно, ладно уж… чувствую.
Пришлось Карасику сознаться, что он ищет славы не только в живописи, но пробует себя также по части изящной словесности. Он писал стихи. Сегодня его ждали в литературном подвальчике «Фиоловая вобла». Там проводились диспуты, литературные суды, поэтические рауты.
— Ладно, — решил Кандидов, — и я с тобой.
Карасик испугался. Куда такого кита в тесный садок для воблы?
— Нельзя, — сказал он.
— Что за петрушка? Что это значит — нельзя?.. Нет такого места теперь, куда нельзя. А если есть, так надо быстренько в Чека заявить: раз, два — и будь здоров!
«Фиоловая вобла» помещалась в нетопленном подвальчике на бывшей Немецкой, ныне улице Республики. Некогда здесь была шашлычная. Теперь стены были испещрены угловатой кабалистикой, оранжевыми угольниками, зелеными кубами, серебряными спиралями и параллелограммами, рыжими кругами, пересеченными пучком прямых линий.
Антон долго смотрел на картину, висевшую у входа, Картина должна была изображать скрипача. Из невообразимой и пестрой неразберихи торчал настоящий смычок, деревянный, с белым конским волосом. А в левом углу, у самой рамы, была вделана в холст электрическая лампочка. Очевидно, по случаю сбора лампа горела.
Скоро пришли два недоедающих, худых актера из ТЭПа — Театра эксцентрических представлений. За ними, держась около стен, пачкаясь клеевой краской, вошли пятеро застенчивых, но старавшихся казаться бывалыми, молодых людей из частного кружка «Эго — я, влетающий, или прыжок в бесконечность». Потом набились какие-то дамы в пенсне и капорах. Пришел и сел в стороне нечесаный старик профессорского вида в золотых очках. Явилась мужеподобная, коренастая, коротко стриженная девица в папахе и громыхающих сапогах, одетая, как ей, видно, казалось, «под комиссара».
Она размашисто подошла к Антону и хриплым басом спросила:
— Свернуть есть?
Оробевший Антон дал ей закурить.
— Будем знакомы! — сказала она и сплюнула. — Василиса Бурундук. Прозу работаете или стихи?
— Я так… тут, сбоку-припеку, — сознался Антон.
Все сидели в шапках, шинелях, шубах, кто в валенках, кто в солдатских обмотках и толстых американских ботинках.
— Господа, пора бы уже, — сказала дама в вязаном капоре.
Услышав «господа», Антон качнулся и хотел было уже что-то сказать, но Карасик молитвенно сложил ладони, и Антон смирился. Председатель, в стеганых ватных штанах, в красных высоких шнурованных ботинках и в пиджаке с шелковыми лацканами — реверами, поднялся на эстраду. Он снял шапку, пригладил волосы, зачесанные от левого уха через лысину направо.
— Сегодня мы, — произнес он необычайно отчетливо, как конферансье, — собрались, чтобы заслушать творческие опусы наших собратьев. Первой выступает со своими стихами наша подруга по лире Василиса Бурундук.
Василиса шагнула на шаткую эстраду. Доски заскрипели под ее сапожищами. Она вынула изо рта цигарку, метко плюнула на нее и отбросила в сторону.
— «Беатриче, или Ведьма на кресте», — возвестила она и заломила папаху.
У нее был голос парохода общества «Русь» и замашки брандмейстера.
Антон прыснул.
— Не в склад, не в лад, поцелуй блоху в кирпич! — шепнул он на ухо Жене.
На него обернулись. Женя укоризненно посмотрел на Антона.
Следующим читал Карасик. Он полез на эстраду, споткнулся. Все увидели его детские ботики. Голос его стал низким и неверным. Антон страшно волновался за Женю. Но стихи Карасика даже понравились ему. В стихах говорилось о том, как белые офицеры разыграли в чет и нечет жизнь пленницы… А потом над убитой летал кречет. Почему кречет — это было не совсем понятно. Но рифмовалось это с «нечет» превосходно.
Антон пушечно зааплодировал. От него шарахнулись. Так как почти никто не аплодировал, то его хлопки грянули, как выстрел. Антон смутился. Карасик сел на место, ни на кого не глядя. Антон не решался сразу заговорить с ним. Женя еще тяжело дышал и был весь как будто в другом измерении. С ним нельзя было еще общаться так, запросто. Как водолаз с большой глубины не может быть сразу поднят на поверхность, а должен быть проведен через промежуточные уровни и давления, так и Карасик отходил медленно. Когда он выплыл на поверхность, на эстраде подвизался самоуверенный молодой человек с моноклем. Он поднял руку, откинул волосы со лба, подтянул пальцами шею и завыл и заныл:
Нервов нарыв,
Проклятое ноющее Я.
Антон подозрительно и настороженно слушал.
— Надо ему из другого глаза очко выбить, — сказал он на ухо Жене.
И, дослушав, вдруг поднялся, наклонился вперед, навис огромным своим телом над рядами.
— Что ты хочешь делать? — спросил в ужасе Карасик.
— Могу я? — спросил Антон.
— Пожалуйста… — сказал председатель, пожимая плечами, и пояснил присутствующим: — Это наш гость, рекомендованный сегодня…
Антон уже стоял на эстраде, упираясь макушкой в сводчатый потолок подвала. Он громогласно откашлялся. Высокий, горластый, высился он над сидевшими, как большой пароход среди лодок. Он тряхнул головой. Седая прядь его вскинулась.
— Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой о боже мой удар был верен я умираю! — проревел Антон, ударил себя в грудь и спрыгнул с настила.
Последовало неловкое молчание. Кто-то нерешительно хлопнул. Карасик готов был исчезнуть сквозь пол. Хоть бы свет погас!.. Но электричество, как назло, горело сегодня отлично.
— Все? — спросил председатель.
— Все. Могу еще раз, если понравилось.
— Господа, товарищи! — закричал поэт со стеклышком. — Я не понимаю, что это за издевательство. Ведь это же стихи Ростана…
— Я и не говорю, что мои, — сказал Антон невозмутимо. — А ты вот сдул чужие, а под своей маркой продаешь! Эх ты, вобла!
Поднялся страшный шум и визг. Скамейки сдвинулись с места.
— Позвольте!.. Как!.. Что такое!
— Кто его пустил?..
— А ну, позво-о-оль! — громким, пристанским голосом сказал Антон, легонько отстраняя наседавших на него. — Раз это не его стихи. К нам в столовую один чудак приходил, голодающий. За какао стихи читал от недоедания. За сочинение какого-то центрального поэта… Из Питера. Я и фамилию знал. На «Зе»… Нам тогда объясняли, да забыл.
— Докажите! — закричал поэт, выронив из глаза стеклышко и постыдно краснея. — Предъявите факты…
— Поз-во-о-оль! — опять сказал Антон. — Не махайся ты перед глазами!
И Карасик двинулся к выходу под прикрытием его широких плеч.
Они вышли в черный морозный воздух.
— Ну, зачем тебе это? — спросил Карасик.
— А чего они воображают?
— Неудобно вышло.
— Брось, Женька! Охота была тебе с ними связываться. Выродки какие-то, тьфу! Мы с тобой, помнишь, какие книжки читали, а? А это ни красы, ни радости.
— Много ты смыслишь! — рассердился Карасик.
— Я, конечно, в этом деле глубоко не разбираюсь, — признался Антон. — Но у меня, веришь ты, Карасик, у меня нюх, знаешь? Носом чую, что не подходящая это тебе компания. Брось ты эту петрушку, Женька, записывайся к нам… Вот где люди, Женька, а? Можешь поверить, сам даже иногда радуюсь. Честное слово! Я не сразу тебя зову. Поработай, увидишь. Свяжешься с нами, плакаты будешь у нас делать, сойдешься с ребятами… Слышь, Женька?.. — Антон, пораженный какой-то внезапной мыслью, даже остановился. — Знаешь что, возьмешься ты у нас раз в неделю занятия вести? С ребятами насчет искусства потолковать. Скажем, Леонардо да Винчи и этот… как его?.. вот вылетело… Рафаэль, что ли?
— Выдумываешь ты, Антон. Фантазия у тебя богатая. Леонардо да Винчи! Очень это им нужно.
— Женька, дурной! Слушать будут, как проклятые! Это тебе не сиреневая вобла твоя. Люди в полном смысле! Разве тебе понять!.. Пошли в цирк, как раз к третьему отделению, к борьбе попадем. Там сегодня бенефис Маски.
И Антон принялся рассказывать Жене о чемпионате, о борьбе и даже признался, что у него есть свои планы в этой области. Его увлекала теперь слава чемпионов, французская борьба, призы, медали, аплодисменты. Он уже знал назубок все приемы: бра-руле, «макароны»… — все это он изучил до тонкостей. Он мечтал сам под маской сделать вызов всем борцам, выступать инкогнито, перевалять всех до одного на обе лопатки, получить приз и в последний день самому раскрыться под гром аплодисментов и туш оркестра («Под маской боролся непобедимый молодой волгарь, бывший грузчик, Антон Кандидов, ура!..»). Все дело было только за маской. У Антона не было мануфактуры.
Они шагали через черный, выстывший и словно помертвевший город. Тьма, полная колючего снега, шастала по улицам. Черны были окна. Пурга продувала улицу из конца в конец. Сугробы переваливали с середины мостовой, подбирались к окнам домов. Где-то свистели. Раскатился выстрел.
Они шли, легонько и дружно шатаясь из озорства, как два одноклассника после уроков, шагая в такт только им ведомому маршу. Его не надо было даже петь. Он звучал сам где-то очень глубоко. Рука друга, тяжелая и надежная, давила плечо Карасика. От этого делалось теплее на душе. Между идущими образовался участок уюта и родства, укрытый от ветра, тьмы, стужи. Они прошли мимо сгоревшего Гостиного двора, мимо музея, где за решеткой, уткнувшись в сугроб чугунным носом, лежал царь, свергнутый с памятника у Липок.
Глава ХII
В ЗАТОНЕ
Зима, голодная и глухая, проходила в работе, в дружбе. В холодной комнатушке Карасика, у распаленной печурки-буржуйки, Женя разводил свою кухню: раскладывал шпахтели, мыл в жестянке с керосином кисти, грунтовал. Антон любил, придя после работы, смотреть, как работает Карасик. Он с уважением прислушивался к вкусным названиям: умбра[11], сиенская зелень, поль-веронез, зелень перманентная, голландская сажа, берлинская лазурь, кобальт, сепия.
Карасик уже перенял всю жестикуляцию художников. Он научился соответственным образом отставлять большой палец, потом медленно прижимать его к остальным четырем, сомкнутым в кулак. Отогнутым кончиком большого пальца, упирающимся в воображаемую кисть, он округло и пластично — обязательно пластично! — вписывал что-то в воздух, толкуя о форме и цвете. Так, водя выгнутым большим пальцем в иссиня-дымном воздухе, он объяснял товарищам антона, комсомольцам-водникам, классические формы и линии. Огромным, докрасна накаленным прозрачным кристаллом выглядела печурка в домике-времянке на затоне. Одетые во что попало, полуголодные, с помороженными руками и ознобленными лицами, слушали Карасика молодые ребята с затона.