— Израиль Гроссман, — ответил он, — самый известный в Англии театральный агент. Он так давно работает в этой области, что теперь никто не может вспомнить, было ли такое время, когда он не брал огромных комиссионных со всех известных в настоящее время звезд или не вынуждал менеджеров театров заключать контракты на его условиях. Для него не существует никаких законов, он никого не боится. Он обосновался в своей конторе на Хеймаркете еще задолго до войны и восседал там подобно пауку, подстерегающему свою добычу. Он совсем не изменился с тех пор, когда я познакомился с ним — а это было в 1918 году. Уже тогда он казался нам стариком. С его смертью Лондон лишится еще одной своей достопримечательности — ведь он не пропускает ни одной премьеры, да и его появления на ежегодных приемах на открытом воздухе, которые устраиваются для артистов и других деятелей театрального мира, были своего рода спектаклями.
С тех пор я ни разу не вспомнил об Израиле Гроссмане. Но сейчас меня осенило, что он, должно быть, является агентом Нади. У меня появился шанс — слабый, но в то же время единственный, чтобы не упускать его — выяснить адрес матери Нади. Я опять раскрыла справочник.
Найдя телефон Израиля Гроссмана, я набрала номер. Услышав голос, я поздоровалась — и тут меня охватила паника, так как я не знала, что сказать. Внезапно я ощутила, что мною кто-то руководит, и услышала свой спокойный голос:
— Я посмотрю, здесь ли она, — был ответ. — Ваше имя, пожалуйста.
Мгновение я колебалась, но тут мне на глаза попалось письмо от матери.
— Мисс Мейсфилд, — сказала я. Прошло несколько минут. Наконец раздался резкий женский голос:
— Мисс Джойс у телефона. Чем могу быть полезной?
— Простите, что беспокою вас, — начала я. — Вы окажете мне огромную любезность, если спросите у господина Гроссмана, не сохранился ли в его записях адрес матери Нади Мелинкофф. Он поймет, о ком речь, — это танцовщица, которая умерла много лет назад. Насколько мне известно, господин Гроссман был ее агентом.
— Надя Мелинкофф? — переспросила секретарша. — Кажется, я знаю, о ком вы говорите. Маловероятно, чтобы у господина Гроссмана был адрес ее родственников, но я постараюсь что-нибудь выяснить. Господин Гроссман знаком с вами?
— Боюсь, что нет, — ответила я. — Но мне очень нужно — в силу некоторых личных причин — связаться с человеком, который близко знал Надю Мелинкофф.
— Подождите у телефона, пожалуйста. И опять мне пришлось ждать. Я спрашивала себя, насколько правдиво звучал мой рассказ и найдется ли у Израиля Гроссмана какая-либо информация для меня.
— Да, — поспешно ответила я.
— Я спросила господина Гроссмана, — сказала мисс Джойс. — Он говорит, что по имеющимся у него сведениям мадам Мелинкофф проживала на Сен-Кэтрин-стрит, номер 502. Но это было несколько лет назад. К сожалению, он больше ничем не может вам помочь.
— Большое спасибо, — поблагодарила я. — Вы очень любезны.
Я повесила трубку. Сердце бешено стучало. Наконец у меня есть что-то конкретное, наконец у меня появилась возможность поближе подобраться к разгадке тайны, которая разделяет нас с Филиппом, — тайны, которую я обязана раскрыть, чего бы это мне ни стоило.
Глава 19
Только через два дня мне удалось освободиться и отправиться с визитом к мадам Мелинкофф.
Анжела, которая, обретя счастье в своей семейной жизни, преисполнилась решимости открыть новую страницу, почти не виделась с Дугласом Ормондом. Их встречам наедине был положен конец. Поэтому все время, свободное от дежурства в лечебнице возле Джеральда, Анжела проводила со мной.
После операции Джеральда нельзя было беспокоить, поэтому в первые два дня Анжелу пускали к нему очень не надолго. Почти все наше с ней время отнимали магазины, однако нам еще приходилось присутствовать на различных обедах и чаепитиях. Часто случалось так, что в последнюю минуту тщательно составленный план на день нарушался каким-нибудь приглашением от родственника или знакомого, от которого невозможно было отказаться.
Наконец в четверг мне повезло. Мы с Анжелой были в магазине у Ворта, где я примеряла спортивные костюмы, которые предназначались специально для моего медового месяца. Вдруг она посмотрела на часы и сказала:
— Дорогая, ты не будешь против, если я оставлю тебя? Я обещала Джеральду, что буду у него к чаю. А потом мне надо на часок забежать к своей давней подруге, у которой недавно умер муж. Я бы пригласила тебя с собой, но мне кажется, что ей никого не хочется видеть. К тому же это слишком печальное для тебя зрелище.
— Не беспокойся обо мне, — ответила я. — После примерки я пойду домой.
— Хорошо, — проговорила Анжела. — Я постараюсь вернуться как можно скорее.
Как только она ушла, я твердо заявила продавщице, что больше ничего не буду примерять.
— Я устала, — сказала я. — Я приду завтра или послезавтра. Сегодня у нас состоится прием, и мне хотелось бы немного отдохнуть.
Я поспешно натянула на себя свою одежду, схватила шляпку и сумочку и, не дожидаясь лифта — что, как мне показалось, страшно удивило всех продавцов — бросилась вниз по лестнице. Я велела швейцару поймать мне такси. Сев на заднее сиденье, я дала адрес на Сен-Кэтрин-стрит. Я буквально сгорала от нетерпения.
На улицах было страшное скопление машин, поэтому нам понадобилось более четверти часа, чтобы добраться до улицы, где жила мадам Мелинкофф.
Расплатившись с таксистом, я вылезла из машины и оказалась перед многоквартирным домом. Это было старое здание, построенное в викторианском стиле и отделанное разноцветной мозаикой. К двери вела каменная лестница. На каждом этаже располагалось три квартиры. Внизу, в холле, висела доска со списком жильцов. Я выяснила, что мадам Мелинкофф живет на последнем этаже. Лифта в доме не было, и я стала медленно подниматься по лестнице, судорожно вспоминая свой план разговора.
За последние несколько дней у меня было достаточно времени обдумать свой визит, я практически ни на минуту не прекращала размышлять о нем. Но сейчас он стал мне казаться не таким уж легким, как я предполагала.
Спустя несколько мгновений я оказалась напротив двери в квартиру номер тридцать. Я остановилась, чтобы перевести дух. Потом, придя к выводу, что отступать поздно, так как я уже скомпрометировала себя, я нажала на кнопку звонка, который располагался над почтовым ящиком. Резкий звонок, прозвучавший в квартире, заставил меня вздрогнуть. Я ждала. Едва я подумала, что никого нет дома, как дверь медленно открылась. Я увидела невысокую женщину, которая опиралась на палочку и смотрела на меня.
— Да? — проговорила она.
— Мадам Мелинкофф дома? — спросила я.
— Мадам Мелинкофф — это я, — ответила она.
— О! — воскликнула я, не найдя других слов, чтобы выразить свои чувства.
— Вы хотели видеть меня? — спросила она, по-видимому удивленная или моим видом, или моим молчанием.
— Да, если вы будете так любезны и уделите мне немного времени, — запинаясь, проговорила я.
— Заходите.
Я прошла в узкий коридор. Она закрыла дверь и направилась в крохотную гостиную, где были собраны вещи, вид которых сначала озадачил меня.
Там было множество медных и серебряных чаш и подносов; украшений из кварца, нефрита и мыльного камня; диванных подушек из индийского шелка. На небольших столиках, покрытых яркими скатертями, стояли всевозможные безделушки: статуэтки, шкатулки, колокольчики, пепельницы и различные поделки из слоновой кости. На стенах, на столах, на камине — везде были фотографии. Мужчины, женщины, дети, группами или поодиночке. Фотографии были подписаны; все, кто был изображен на снимках, улыбались ослепительными улыбками.
«Звезды театра», — подумала я. Мадам Мелинкофф предложила мне сесть в небольшое кресло, а сама опустилась на стул напротив меня и выжидательно взглянула на меня.
Теперь, когда у меня появилась возможность рассмотреть ее, я обнаружила, что она гораздо старше, чем мне показалось сначала. Однако ни совершенно седые волосы, ни глубокие морщины вокруг глаз не могли скрыть ее, привлекательности. Не вызывало сомнения, что в юности мадам Мелинкофф была красива. Несмотря на старческую слабость, она держалась очень прямо, и я догадалась, что в молодости у нее была великолепная фигура.
У меня уже не было времени что-либо придумывать, поэтому я сразу же выложила ей всю правду.
— Надеюсь, вы простите меня за мою назойливость, — нервно проговорила я, — но мне очень хотелось познакомиться с вами.
— Очень любезно с вашей стороны, — сказала она. — Не могли бы вы объяснить причину?
— Я хотела, чтобы вы рассказали мне о своей дочери, Наде, — ответила я.
Ее лицо смягчилось, в глазах появилось печальное выражение.
— О моей дочери Наде! — тихо повторила она. — Зачем вам это надо? Вы знали ее? Нет, я говорю глупости — ведь вы так юны.
Я колебалась. Внезапно я поняла, что единственный способ узнать то, что меня интересует, — это быть абсолютно откровенной.
— Меня зовут Гвендолин Шербрук, — сказала я.
— Я выхожу замуж за Филиппа Чедлея.
Мадам Мелинкофф замерла. Ее глаза пристально смотрели на меня.
— Это он послал вас? — спросила она. Я покачала головой.
— Сэр Филипп даже не подозревает о том, что я собиралась к вам, — ответила я. — Я буду откровенна, мадам Мелинкофф. Я слышала о вашей дочери, но не от своего жениха. Не могли бы вы рассказать мне о ней? Понимаете, он так сильно любил ее — а для меня очень тяжело выходить замуж за человека, ничего не зная о женщине, которая сыграла такую важную роль в его жизни.
— Сэр Филипп всегда относился ко мне с большой заботой, — проговорила мадам Мелинкофф.
— Он несчастлив, — сказала я, — но я хочу сделать его жизнь счастливой.
Она отвела от меня глаза. Я обратила внимание, что ее пальцы судорожно сжали костяной набалдашник ее трости.
— Мне трудно понять, что вы хотели бы знать.
— О, просто расскажите мне о своей дочери, — с горячностью проговорила я. — Этим вы дадите мне возможность увидеть в ней реальное существо, понять, как она была красива, — я хочу знать, что потерял Филипп, когда она умерла.
— Умерла! — как эхо отозвалась мадам Мелинкофф. — Она покончила с собой.
— Да, я знаю, — сказала я. — Я слышала об этом. Но почему она покончила с собой? Разве она была несчастна?
— С чего это ей быть несчастной? — хрипло проговорила мадам Мелинкофф. — У нее было все. Мир был у ее ног. Она была звездой. На каждом ее спектакле театр был забит до отказа. У театральной кассы происходили самые настоящие побоища. Ее зарплата росла с каждым годом, у нее были автомобили, драгоценности, красивый дом. С чего ей быть несчастной?
— Именно это я и хотела бы знать, — пробормотала я. — Я не понимаю.
— И я тоже, — голос мадам Мелинкофф дрогнул. Повинуясь охватившему меня порыву, я вскочила и опустилась на колени возле ее ног.
— Прошу вас, помогите мне, — взмолилась я. — Только вы в состоянии помочь мне. На свете нет ни одного человека, у кого я могла бы узнать о ней, никто даже не будет разговаривать со мной о ней.
На какое-то мгновение в комнате возникло напряженное молчание, потом мадам Мелинкофф медленно подняла руку и положила ее мне на плечо.
Я сняла шляпку, но так и осталась возле ее ног, продолжая смотреть ей в глаза. Я поняла, что она приняла меня, что между нами установилось взаимопонимание и что она не прогонит меня.
— Бедная девочка, — проговорила она. — Ты тоже страдаешь! Рано или поздно — мы все приходим к этому.
— Помогите мне, — прошептала я.
— Ты действительно хочешь узнать о Наде? — спросила она.
— Да, — ответила я. — Поверьте, я стремлюсь к этому не из эгоистических побуждений. Но пока человек, за которого я выхожу замуж, не будет относиться ко мне с полным доверием, ни он, ни я не увидим счастья.
— Филипп очень сильно любил ее, — сказала мадам Мелинкофф.
— А она любила его? — спросила я.
— Она любила его, — повторила она. — Вокруг нее было огромное количество мужчин, которые горели желанием играть более, важную роль в жизни Нади, которые страстно, чуть ли не до безумия, любили ее. Но стоило ей увидеть Филиппа — и другие мужчины перестали существовать для нее. Я не раз говорила ей: «Он такой же мужчина, как все! Почему он так много значит для тебя? Почему ты испытываешь к нему такие чувства?», и всегда получала один и тот же ответ. Она поднимала на меня свои большие темные глаза и говорила: «Он часть меня, я не могу жить без него. Ты не понимаешь, но уверяю тебя, это правда. Он часть меня, а я — часть его».
При этих словах меня охватила дрожь. Неужели они оказались пророческими? Очевидно, это так.
— Расскажите еще, — попросила я. — Расскажите мне все. Как начинала ваша дочь? Почему она пошла на сцену? Она была русской? — На последнем вопросе я сделала особое ударение.
— Русской? — переспросила мадам Мелинкофф. — О нет! Отец Нади был индусом. Неужели вам об этом не говорили? Он был принцем, принцем Раджпутской династии. Он был очень смугл и красив. Надя пошла в него. У него были замечательные глаза, которыми он завораживал всех, кто смотрел на него. Он и меня заворожил — меня, дочь белых родителей, которые считали всех индусов отбросами общества, грязной расой, пригодной только для того, чтобы быть рабами.
— И вы убежали с ним? — спросила я.
— Я любила его, — просто ответила мадам Мелинкофф. — Мы путешествовали по Индии, потому что мой отец был назначен бухгалтером лесоперерабатывающего треста в одну из северных провинций. В то время я была молода: мне еще не исполнилось восемнадцати. Я как сейчас вижу себя — самоуверенная, не сомневающаяся в своем будущем. Я была красива, обладала приятным голосом и умела танцевать те самые элегантные танцы, по которым сходила с ума вся Англия и которые считались очень модными. Я часто с удовольствием развлекала гостей отца, хотя, думаю, большинство англичан, живших в Индии, считали это недостойным занятием для юной девушки.
И вот я встретила своего принца. Я не собираюсь рассказывать тебе об этом — ведь это было так давно, к тому же ты хочешь узнать о Наде, а не обо мне. В моей жизни было шесть месяцев — шесть восхитительных месяцев, о которых я никогда не жалела, даже тогда, когда мне пришлось расплачиваться за них все последующие годы. Надя родилась в миссионерском поселке. Сам проповедник и его жена относились ко мне с презрением и отвращением. Придя в себя и набравшись немного сил, я взяла свою дочь и двинулась домой. К счастью, у меня были кое-какие деньги — не много, но вполне достаточно — и драгоценности, которые подарил мне мой принц. Когда я вернулась в Англию, я поняла, что я такой же изгой, как любой индус из касты «неприкасаемых». Мои родственники отвернулись от меня. Хотя Надя была очаровательной малышкой, одного взгляда было достаточно, чтобы увидеть, что это дитя родилось от родителей разных национальностей.
Я жила почти впроголодь. Временами меня охватывало такое страшное отчаяние, что хотелось взять Надю и броситься с ней в реку. Наконец, когда я уже потеряла всякую надежду, меня выручила моя внешность и мое умение танцевать. Я получила работу на сцене. Меня взяли в хор, но прошло некоторое время, и я стала постепенно, очень медленно, перемещаться из последнего ряда во второй, потом — в первый. Потом мне дали роль, в которой было всего несколько реплик, потом я стала исполнять небольшие сольные партии.
Сейчас, когда я рассказываю об этом, все кажется простым, но поверь мне, девочка моя, в моих словах заключены долгие годы тяжелейшего труда. Мужчины были очень добры ко мне, а вот женщины редко проявляют милосердие по отношению к себе подобным, особенно в тех случаях, когда видят, что другая — красивее.
— А принц? — спросила я. — Почему он допустил, чтобы вы так страдали? Почему вы ушли от него?
— Моя дорогая, я была кратким эпизодом в его жизни. Он забыл обо мне, как, по-моему, забывал о сотнях других женщин, с которыми проводил часы досуга. Когда Наде исполнилось десять, я вышла замуж.
Он был русским, его звали Мелинкофф. Он был ювелиром и любил красивые вещи. Думаю, он посчитал меня достойным экспонатом своей коллекции. Он удочерил Надю и дал ей свое имя. Она была очаровательной девчушкой, необыкновенно грациозной, однако подсознательная брезгливость тех, у кого белая кожа, по отношению к тем, у кого кожа чуть темнее, отталкивала от нее окружающих. Она собиралась сделать себе карьеру в театре, и не только потому, что хотела подражать мне, — ее влекла музыка, под звуки которой она начинала парить, подобно невесомой птичке.
Вскоре после своего замужества я опять оказалась в Индии. Мой муж был уполномочен заключить несколько сделок. Мы взяли с собой Надю. Мы пробыли там гораздо дольше, чем рассчитывали — почти восемь лет, — путешествуя по всей стране. Мой муж занимался своим бизнесом, продавая и покупая камни и отсылая их в Англию.
Все это время Надя впитывала в себя образ жизни, музыку и в какой-то степени культуру своей родины. Она полюбила Индию. Для нее наша поездка превратилась в своего рода «возвращение домой», и она стала, как цветок, наливаться силой под жарким солнцем. У нее появилась страсть к посещению храмов. Очень часто она убегала, и я начинала в панике искать ее, пока не находила в каком-нибудь храме, где она пыталась принять участие в богослужении, или на улице, в религиозной процессии.
Когда ей исполнилось пятнадцать, она, невзирая на яростные протесты отчима, настояла на том, чтобы изучать профессиональные индусские танцы. Через три года, когда мы вернулись в Англию, мы с мужем обнаружили, что она лучше нас поняла, что ей лучше всего подходит. Она имела большой успех. Я отвела ее к Израилю Гроссману, с которым познакомилась в те годы, когда сама выступала на сцене. После первого же прослушивания он устроил ее в большое театральное ревю, которое проходило в Лондонском павильоне. А потом она стала участвовать в шоу, в котором была звездой.
Шла война, мужчины приезжали в отпуск. Они боролись между собой за привилегию пригласить ее на ужин после спектакля. Я боялась, что она потеряет голову и один из них разобьет ей сердце. Но нет, она просто флиртовала с ними, она делала их счастливыми, однако мужчины ничего не значили для нее, пока не появился Филипп Чедлей. И тогда Надя впервые познала ту самую любовь, которую я много лет назад испытала в объятиях ее отца!
Мадам Мелинкофф замолчала и прикрыла рукой глаза. Подождав несколько мгновений, я тихо спросила:
— Почему он не женился на ней?
— Я молилась об этом, — ответила она. — И все же в глубине души я знала, что это невозможно. Я слишком хорошо сознавала — я много выстрадала, чтобы не понимать этого, — какой ужас испытывают белые по отношению к цветным. У Филиппа была большая семья, он занимал высокое положение, к тому же нельзя было не задумываться над тем, какая судьба ожидала бы их детей. Если Надя и надеялась стать его женой, она никогда не говорила об этом. Но однажды, когда она отдыхала после длительного выступления, я сказала: «Ты устала. Не ходи никуда. Почему бы тебе не провести один вечер дома?»А она ответила: «У меня нет дома. Разве может женщина назвать домом квартиру, в которой она ест и спит в одиночестве?» Дом» подразумевает двоих — двоих, которые любят друг друга «.
Я не раз интересовалась их отношениями, но она не желала идти со мной на откровенность. Думаю, любая критика в адрес Филиппа воспринималась ею как святотатство. Она сильно похудела, как будто страсть высасывала из нее все соки. Но когда появлялся Филипп, она возгоралась, как огонь. Стоило ему войти в комнату, как она вскакивала — живая, веселая, свежая, — словно это не она всего минуту назад лежала без сил.
Они куда-то ходили вдвоем — я не знаю куда, возможно, в танцевальные клубы или сидели в его великолепном особняке, о котором она часто рассказывала мне, но которого я никогда не видела.
Конец настал совершенно неожиданно, ничто не предвещало подобного исхода. В тот вечер я ждала своего мужа. Было тепло, и я приготовила холодный ужин. Раздался стук в дверь. Я решила, что муж забыл ключи. Открыв дверь, я увидела секретаря Филиппа — мы были едва знакомы. Он и рассказал мне, что произошло.
Они отвезли Надю на ее квартиру. Холодная и неподвижная, она лежала на серебряной кровати, которой страшно гордилась. На лице не было ни единой царапины. Она ударилась о тротуар затылком и сломала шею. Надя, моя красавица Надя, чьи танцы волновали весь Лондон, сломала шею!
Наступило тягостное молчание. Я увидела, что мадам Мелинкофф плачет.
Глава 20
Трудно описать словами, как подействовали на меня слезы мадам Мелинкофф. Я чувствовала, что моя душа преисполнилась скорби. Я была готова на все ради того, чтобы хоть чем-то помочь ей.
— Не надо, пожалуйста, не надо! — бормотала я. — Я не хотела расстраивать вас. Я только хотела узнать правду.
Она прижала к глазам платок и через несколько мгновений снова заговорила тихим и ровным голосом:
— Тогда я думала, что моя жизнь кончена. Надя была для меня всем. Я так гордилась ею, мне так хотелось, чтобы она добилась успеха в жизни, чтобы она нашла счастье, которого лишилась я.
Увидев удивленное выражение на моем лице, она сказала:
— Мой муж был добр ко мне, но все же мне пришлось вынести много оскорблений. До войны люди не были так терпимы, как сейчас. Я очень страдала, нанесенные раны так и не зарубцевались. Ко мне относились с пренебрежением, надо мной издевались, меня подвергали страшным унижениям. Возможно, я заслужила это; возможно, я поступила не правильно, уйдя от своих родителей и отказавшись от тех устоев, которые мне прививали с детства. И все же, даже в минуты полного отчаяния, я смотрела на Надю и думала, что мои страдания стоили того. Я поняла, что даже замужество не было способно спасти меня от скандала, причиной которого я же сама и послужила. Я стала чрезмерно чувствительной, я постоянно находилась в состоянии обороны, ожидая ото всех удара, я стала с подозрением относиться к тем, кто проявлял ко мне интерес, уверенная, что их доброта превратится в жестокость.
Надя тоже страдала, особенно в детстве, правда, в меньшей степени. Она ходила в английскую школу, и ученики смеялись над ней. Родители, естественно, изо всех сил старались помешать своим детям подружиться с полукровкой. В Индии все было по-другому. Она была вынуждена ходить в школы для евразийцев и для детей из высших кругов, но все они были очень добры к ней. Во время путешествий я сама занималась ее обучением, хотя мне не хватало опыта.
Мой муж боготворил ее, и для него не имело значения, что наши новые знакомые, впервые попав к нам в дом, смотрели на его падчерицу с отвращением. Во время войны ситуация несколько улучшилась: индусы сражались за Англию, и их встречали такими же радостными возгласами, как и наши войска. Ну, а когда Надя стала звездой, никого уже не волновало, какого цвета у нее кожа. Она бывала на приемах, обедала и ужинала с теми, кто при других обстоятельствах приказал бы слугам немедленно вышвырнуть ее из дома. Приглашения, которые ей присылали, вызывали у меня не только горечь, но и смех.
— Мне трудно поверить, — проговорила я, — что есть такие, кто с предубеждением относится к людям с другим цветом кожи.
— И все же они существуют, — сказала мадам Мелинкофф. — Здесь, в Лондоне, их мало, но к востоку от Суэца… — Она замолчала. — Давай не будем обсуждать этот спорный вопрос. Эта тема приводит меня в ярость, поэтому я много лет назад дала себе слово, никогда не касаться ее.
— У вас есть фотографии вашей дочери? — робко спросила я, надеясь, что она не решит, будто я слишком много себе позволяю.
— Конечно! — ответила она. — Я покажу их тебе. Она оперлась на трость и поднялась на ноги. На почетном месте, на столе, застланном тончайшей индийской шалью, отделанной серебряной каймой, лежал огромный портфель. Она открыла его, и внутри я увидела сотни всевозможных фотографий. Она стала вынимать одну за другой и протягивать их мне.
Стоило мне взглянуть на это овальное красивое лицо, как меня опять охватили те же смятение и ощущение, что я его уже видела, как и в тот раз, когда я смотрела на портрет над камином в спальне Филиппа. Я пристально изучала каждую черточку. На многих снимках она была одета в сценические костюмы: пышные расшитые юбки, шаровары, браслеты и ожерелья, которые, как я знала, при движении издавали мелодичный звон.
Сомневаюсь, что в Лондоне нашелся бы хоть один фотограф, который не попытался сделать портрет красавицы Нади Мелинкофф. Она была не только фотогенична — в ней присутствовала некая таинственная неуловимость, из-за чего все фотографии казались незаконченными, как будто аппарат остановился в момент истины. Ни один снимок не отражал в полной мере личностные свойства ее характера.
— А вот здесь мы вместе, — сказала мадам Мелинкофф, протягивая мне фотографию. — Этот снимок сделан просто так, ради шутки, после того, как я помогала Наде во время одного сеанса. Но газета опубликовала его. Я тогда страшно переживала, потому что на фоне моих светлых волос Надины казались особенно черными.
На фотографии были изображены мать и дочь, которые сидели на подлокотниках огромного дубового кресла. На обеих были узкие юбки, плотно облегающие блузки и кружевные галстуки, столь модные в годы войны. Хотя их туалеты и выглядели очень привлекательно, однако все внимание сосредотачивалось на их лицах. Вьющиеся волосы мадам Мелинкофф лежали крупными волнами и образовывали что-то вроде ореола вокруг ее очень молодого лица. Облик же Нади был классическим. Ее волосы, разделенные прямым пробором, были собраны в пучок, открывая совершенной формы лоб. Она выглядела очень странно в европейском платье. Однако она была исключительно красива, и ничто не могло скрыть блеска ее глаз, которые, казалось, прятали в своей глубине все тайны Востока.
— Вы были очень красивы, — обратилась я к мадам Мелинкофф.
— Совсем не такая, как сейчас, — проговорила она. — По моему виду ты решила, что я совсем старуха, не так ли?
Мне было не так-то легко дать ей честный ответ. Сначала я действительно подумала, что она очень стара, но сейчас, быстро подсчитав в уме, я сообразила, что ей не может быть больше шестидесяти.
— Ничто не может состарить сильнее, чем боль, — сказала мадам Мелинкофф. — Но это уже другая история. Вскоре после гибели Нади мой муж заболел пневмонией и умер. Я ухаживала за ним почти два месяца, и когда все это закончилось, я была абсолютно без сил. Я чувствовала себя измотанной физически. Я совсем пала духом — двое, кого я любила, покинули меня. Мною владело единственное желание — умереть. У меня начался ревматический полиартрит. Мне стало казаться, что уже ничто не поможет. Болезнь поразила сердце, начались другие осложнения — зачем забивать тебе голову рассказом о своих недугах.
Я хотела умереть. Для меня было страшной мукой пребывать в мире, лишенном любви, принесшем мне только одиночество и страдание. Именно Филипп вернул меня к жизни. Не лично он, а деньги, которые он платил докторам и сиделкам. Когда у меня наконец появились первые проблески желания жить, я узнала, что он назначил мне небольшую пенсию, на которую я могу безбедно жить до конца дней своих.
— Вы когда-нибудь встречались с ним? — спросила я.
Мадам Мелинкофф покачала головой.
— Думаю, это было бы слишком болезненно для нас обоих, — ответила она.
— Он вам нравился? — поинтересовалась я.
— Трудно сказать, — проговорила мадам Мелинкофф. — Когда Надя была жива, я ревновала ее к нему — да, ревновала к ее любви, которая до его появления всецело принадлежала мне. Потом я возненавидела его, так как чувствовала, что он виноват в ее смерти. Даже сейчас я сомневаюсь в верности заключения коронера.
— А что было в заключении? — еле слышно спросила я.
— Самоубийство как результат невменяемости, — ответила мадам Мелинкофф. — Над этим можно только посмеяться. Ну как Надя могла быть невменяемой? Надя, с ее острым умом, с ее чуткостью и пониманием. Нет, нет, такого не могло быть! Причина заключалась в чем-то другом, в чем-то драматичном — в том, что нам никогда не понять, — только не в невменяемости.
— Филипп находился с ней? — продолжала я свои расспросы. — Что он сказал во время дознания?
— Он пребывал в таком отчаянии, — проговорила мадам Мелинкофф, — что трудно было что-то понять. Сначала он утверждал, что она выбралась через окно и села на узкий парапет, чтобы полюбоваться пейзажем. Но во время перекрестного допроса он признался, будто она что-то говорила о том, чтобы выброситься из окна. Этого было достаточно. Коронер принадлежал к тому типу людей, которым доставляет удовольствие унижать тех, кто занимает более высокое положение. Полагаю, он был из тех социалистов, которые затаили злобу на весь белый свет. Как бы то ни было, он ухватился за это утверждение и заставил всех поверить, будто отношения с Филиппом сделали Надю несчастной, и она покончила самоубийством.
Все факты того дела складывались против нее — еще бы, полукровка и потомок одной из старейших семей в Англии! Никто даже не упомянул о том, что она в течение долгого времени была влюблена в него до безумия. Было установлено, что Филипп дарил ей ценные подарки, что они вместе жили за границей и всегда находились в обществе друг друга. Это был какой-то ужас! Все улицы пестрели от плакатов, газеты помещали на свои полосы хлесткие заголовки. Меня денно и нощно преследовали репортеры, которые клянчили у меня фотографии, упрашивали дать интервью, предлагали заплатить сотни фунтов, если я соглашусь опубликовать историю своей жизни в воскресных газетах.
— Как отвратительно! — воскликнула я.
— Как только расследование закончилось, я уехала. Мой муж увез меня за границу. Но даже там меня не оставляли в покое. Меня спрашивали, имею ли я какое-то отношение к тому громкому делу. Окружающие засыпали меня кучей всевозможных вопросов в стремлении удовлетворить свое любопытство.
Голос мадам Мелинкофф дрогнул.
— Не надо говорить об этом, — попросила я. — Не надо больше ничего рассказывать. Я знаю, как вам больно вспоминать о тех событиях. Как же я сочувствую вам!