Стенами этой холодной пыточной комнаты служили голые камни; они влажно блестели так, будто источали страх. В каждом из четырех углов комнаты стояли очень древние погребальные урны, возможно этрусские, а на эбеновом треножнике возвышалась курильня с благовониями, которую он оставил зажженной, и она наполняла комнату жреческим смрадным чадом. Насколько я видела, колесо, дыба и Железная Дева были выставлены с таким показным размахом, словно это была скульптурная группа, и я почти успокоилась, уверив себя, что, вероятно, я попала всего лишь в небольшой музей его извращенных пристрастий и что все эти предметы были поставлены им только ради того, чтобы ими любоваться.
Однако посреди комнаты стоял катафалк: мрачный, зловещий гроб эпохи Ренессанса, окруженный длинными белыми свечами, а в ногах его, в огромном, высотой в четыре фута, кувшине, покрытом темно-красной китайской эмалью, стояла охапка тех же лилий, какими была наполнена моя спальня. Я не смела подойти к этому катафалку и поближе рассмотреть его обитателя, но я знала, что должна это сделать.
Каждый раз, когда я чиркала спичкой, чтобы зажечь свечи вокруг ее ложа, казалось, с меня слетает то облачение непорочности, которое будило в нем сладострастие.
Оперная дива лежала совершенно обнаженная под тонким покрывалом из редкого и очень дорогого льна, из которого в Италии делались саваны для людей, отравленных по государеву приказу. Я осторожно прикоснулась к ее белому запястью: она была холодна, он забальзамировал ее. На горле я разглядела синий след его пальцев душителя. Холодный, печальный отблеск пламени светился на ее бледных, закрытых веках. Но самое ужасное было то, что ее мертвые губы улыбались!
Позади катафалка во тьме поблескивало что-то перламутрово-белое; едва мои глаза привыкли к густеющему мраку, я наконец разглядела — о ужас! — это был череп. Да, череп, настолько выскобленный и отполированный, что с трудом верилось, будто эту голую кость когда-то облекала роскошная, полная жизни плоть. Череп был подвешен на растянутых невидимых нитях так, что казалось, будто он бесплотно парит в неподвижном, густом воздухе, в венке из белых роз и кружевной вуали, как последний образ маркизовой невесты.
И все же череп оставался по-прежнему прекрасен, в его прозрачных чертах так настойчиво угадывалось лицо, которое он когда-то носил, что я узнала ее тотчас же: это была вечерняя звезда, идущая по краю ночи. Один неверный шаг, моя дорогая бедная девочка, и ты присоединишься к роковой веренице своих сестер, которые раньше были его женами; один неверный шаг, и ты упадешь в объятия темной бездны.
А где же та, последняя из покойниц, румынская графиня, которая, вероятно, полагала, что ее-то кровь переживет его бесчинства? Я знала: она должна быть здесь, в том месте, которое, словно закручивающаяся воронка, тянуло меня к себе, ведя извилистыми коридорами замка. Сперва я не смогла найти от нее и следа. Но вдруг отчего-то — быть может, вследствие какого-то воздушного колебания, вызванного моим присутствием, — металлический панцирь Железной Девы издал призрачный звон; в моем воспаленном воображении пронеслась мысль, будто ее обитательница, возможно, пытается оттуда выбраться, хотя даже в приступе начинающейся истерики я понимала, что, однажды попав туда, она должна быть уже мертва.
Дрожащими пальцами я отогнула переднюю створку вертикально стоящего гроба, скульптурное изображение лица на которой было искажено страдальческой гримасой. От ужаса я выронила ключ, который все еще держала в руке. Он упал в растекающуюся лужу ее крови.
Дитя, рожденное в стране вампиров, она была пронзена не одним, а сотнями шипов, и казалось, умерла совсем недавно, в ней было столько крови… О боже! Когда же он стал вдовцом? Как долго он держал ее в этой отвратительной камере? Может быть, она сидела здесь все время, пока он ухаживал за мной в ярких огнях Парижа?
Я осторожно закрыла крышку ее гроба и вдруг разразилась горькими рыданиями, в которых кроме жалости к его жертвам присутствовало ужасное, мучительное сознание того, что я тоже из их числа.
Пламя свечей всколыхнулось, словно ветер подул откуда-то из-под двери. Их отблеск осветил огненный опал на моей руке, который мгновенно вспыхнул, загоревшись каким-то зловещим светом, как будто хотел сказать мне, что око Господне — его око — видит меня. Когда я увидела кольцо, за которое я сама же продалась, избрав эту участь, первой моей мыслью было бежать от своей судьбы.
У меня еще достало силы духа, чтобы пальцами затушить свечи вокруг гроба, подобрать свою свечку и с содроганием осмотреться вокруг, дабы удостовериться, что здесь не осталось никаких следов моего пребывания.
Я выудила ключ из кровавой лужи, обтерла его носовым платком, чтобы не запачкать руки, и вылетела из комнаты, захлопнув за собой дверь.
Она захлопнулась с долгим гудением, словно врата ада.
Я не могла найти прибежище в своей спальне, ибо она хранила память о его присутствии, пойманном в ловушку бездонных посеребренных зеркал. Самым безопасным местом мне показалась музыкальная гостиная, хотя теперь я смотрела на картину, изображавшую святую Цецилию, с некоторым оттенком ужаса; в чем было ее мученичество?
Мой разум пребывал в смятении; планы побега беспорядочно роились в моей голове… как только волна схлынет с дороги, я отправлюсь на континент — пешком, бегом, спотыкаясь; я не доверяю ни шоферу в кожаной куртке, ни покладистой экономке, и я не осмелюсь довериться ни одной из бледных, как призраки, служанок, потому что все они до единой были слепыми орудиями в его руках. Едва оказавшись в деревне, я сразу же сдамся на милость полиции.
Только вот… можно ли им доверять? Его предки восемь сотен лет правили этими прибрежными землями из своего замка, окруженного вместо рва водами Атлантики. Может статься, и полиция, и адвокаты, и даже судьи были у него на службе, сообща закрывая глаза на его пороки, ибо он хозяин, чье слово — непреложный закон? Кто на этом далеком берегу поверит бледной парижаночке, которая прибежит к ним с рассказом о своих страхах, об ужасных, кровавых злодеяниях, о людоедском шепоте во тьме? Или же наоборот, они сразу признают это за правду? И сочтут своим долгом воспрепятствовать мне скрыться?
Надо позвать на помощь. Мама! Я бросилась к телефону — разумеется, в трубке была мертвая тишина.
Мертвая, как его жены.
Плотная темнота, без единой звездочки, по-прежнему заливала оконные стекла. Все лампы горели в моей комнате, прогоняя ночь, и однако тьма, казалось, все так же стремится поглотить меня, стоит за моей спиной — будто, надев маску огней, ночь, как бесплотная субстанция, способна проникнуть мне под кожу. Я посмотрела на маленькие драгоценные каминные часики с притворно-безобидными цветами, сделанные когда-то давно дрезденским мастером; с тех пор как я спустилась в его личную живодерню, их стрелки успели передвинуться всего на один час. Время тоже работало на него; оно не отпустит меня отсюда, из этой ночной ловушки, пока не наступит безнадежное утро и он не вернется ко мне, словно черное солнце.
Но может, время по-прежнему мой союзник; в этот час, в эту самую минуту он отплывает в Нью-Йорк.
Сознание того, что через несколько мгновений мой муж покинет Францию, немного успокоило мою тревогу. Мой разум говорил мне, что бояться нечего; прилив, который унесет его к Новому Свету, освободит меня из заточения в этом замке. С тем, чтобы ускользнуть от прислуги, проблем не будет. На станции любой может купить железнодорожный билет. И все же мне по-прежнему было не по себе. Я открыла крышку рояля; наверное, мне казалось тогда, что волшебство моей музыки сможет помочь мне, очертив магической фигурой, которая убережет меня от всякого зла: если один раз моя музыка уже заманила его в сети, быть может, она даст мне силы и освободиться от него?
Автоматически я начала играть, но пальцы не слушались и дрожали. Поначалу у меня не выходило ничего, кроме упражнений Черни [12], но процесс игры сам по себе подействовал на меня успокаивающе, и ради собственного утешения и гармонической рациональности возвышенной математики, порывшись в нотах моего мужа, я отыскала наконец «Хорошо темперированный клавир». В целях терапии я поставила для себя задачу сыграть все уравнения Баха до единого, решив, что если я сыграю их без единой ошибки, то наутро снова стану девственницей.
Вдруг — грохот упавшей трости.
Его трость с серебряным набалдашником! Этого еще не хватало! Хитрец, обманщик, он вернулся; он караулил меня за дверью!
Я встала; страх придал мне силы. Я с вызовом откинула назад голову.
— Войдите!
Мой голос на удивление мне самой звучал твердо и ясно.
Дверь медленно, робко приотворилась, и вместо массивной роковой фигуры мужа я увидела худенького, сутулого настройщика роялей, который, казалось, испугался меня больше, чем я — дочь своей матери — могла бы испугаться самого дьявола. В комнате пыток мне думалось, что я уже никогда больше не буду смеяться; но теперь я невольно и с облегчением расхохоталась, и через миг лицо мальчика просветлело, и он слегка, почти застенчиво, улыбнулся. Несмотря на его слепоту, глаза у него были удивительно добрые.
— Простите меня, — сказал Жан-Ив. — Я знаю, у вас полное право прогнать меня за то, что в полночь я прятался под вашей дверью… но я услышал, как вы ходите туда и обратно (моя спальня находится у подножия западной башни), и какая-то интуиция подсказала мне, что вам не спится и что вы, может быть, проведете бессонную ночь за роялем. И я не мог удержаться. Кроме того, я наткнулся вот на это…
Он протянул мне связку ключей, которую я обронила у входа в рабочий кабинет мужа, — связку, на которой не хватало одного ключа. Я взяла ключи у него из рук и, поискав глазами, куда бы их девать, остановила взгляд на вращающемся табурете, как будто мое спасение состояло лишь в том, чтобы их спрятать. А он все стоял и улыбался мне. Как трудно порой бывает поддерживать светский разговор.
— Прекрасно, — сказала я. — Я имею в виду рояль. Прекрасно настроен.
Но от смущения он стал не в меру красноречив, как будто его дерзость могла снискать мое прощение лишь при условии, что он подробно объяснит причины своего бесстыдного поведения.
— Когда прошлым вечером я услышал, как вы играете, то подумал, что никогда раньше не слыхал такого туше. Подобной техники исполнения. Для меня это такое наслаждение — услышать виртуозную игру! Поэтому я неслышно, как щенок, подкрался к вашей двери, мадам, приложил ухо к замочной скважине и стал слушать. Я слушал и слушал, пока вследствие собственной неловкости вдруг не выронил палку и не выдал себя.
На лице его светилась самая простодушная и трогательная улыбка.
— Он прекрасно настроен, — повторила я. Сказав это, к своему удивлению я обнаружила, что больше не могу сказать ни слова. И только снова и снова повторяла: «Настроен… прекрасно настроен…» Я заметила, как на лице его появляется удивление. В голове у меня помутилось. Когда я увидела его, его чистую, слепую доброту, какая-то стрела, казалось, пронзила мне самое сердце; лицо его затуманилось, и комната закружилась вокруг меня. После ужасного открытия, которое принесла мне кровавая комната, его нежный взгляд лишил меня чувств.
Придя снова в сознание, я обнаружила, что лежу в объятиях настройщика, который подсовывает мне под голову атласную подушку с табурета.
— Вы, должно быть, ужасно страдаете, — сказал он. — Невеста не должна так страдать, тем более в первые дни своего замужества.
В его речи звучали ритмы деревни, ритмы морской волны.
— Каждой невесте, прибывающей в этот замок, следовало бы заранее облачаться в саван и привозить с собой гроб и священника, — сказала я.
— О чем вы?
Поздно было хранить молчание; если он тоже принадлежал моему мужу телом и душой, то по крайней мере он был добр ко мне. Поэтому я рассказала ему все: о ключах, о запрете, о своем непослушании, о комнате, о дыбе, о черепе, о мертвых телах, о крови.
— Не могу поверить, — с изумлением произнес он. — Этот человек… он так богат, так знатен…
— Вот доказательство, — сказала я и вытряхнула проклятый ключ из своего носового платка на шелковистый ковер.
— О боже! — воскликнул он. — Я чувствую запах крови!
Он взял меня за руку и обнял. Хотя он был еще совсем мальчик, я ощутила, как от его прикосновения в меня перетекает огромная сила.
— По всему побережью рассказывают всякие истории, — сказал он.. — Когда-то жил один маркиз, который на материке охотился на молодых девушек; он гнал их собаками, как лисиц. Мой дед слыхал от своего деда о том, как маркиз вынул однажды из седельной сумки отрубленную голову и показал ее кузнецу, когда тот подковывал его лошадь. «Прекрасная особь, брюнетка… да, Гийом?» А это была голова жены того кузнеца.
Но в наши, более демократические, времена маркизу приходилось совершать путешествие в Париж, чтобы поохотиться в гостиных и салонах. Я задрожала, и Жан-Ив почувствовал это в тот же миг.
— О мадам! Я думал, это всего лишь бабушкины сказки про всякую нечисть и привидения, чтобы стращать непослушных детей! Но откуда вам, не знакомой со здешними местами, знать, что старинное название этого места — Кровавый Замок?
И действительно, откуда бы мне знать? Не считая того, что в душе я всегда знала: хозяин этого замка станет моим палачом.
— Слушайте! — внезапно произнес мой друг. — Море поменяло тональность; должно быть, скоро утро. Начинается отлив.
Он помог мне встать. Я выглянула в окно и посмотрела в сторону берега на дорогу, мокрые камни которой влажно мерцали, освещаемые неярким огоньком, показавшимся на том краю мглы, и с почти невообразимым ужасом, силу которого я не могу вам передать, я увидела вдали, далеко-далеко, неумолимо приближающиеся огни его огромной черной машины, лучи фар которой пробивались сквозь густой туман.
В самом деле, мой муж возвращался; на сей раз это уже не шутки.
— Ключ! — воскликнул Жан-Ив. — Нужно вернуть ключ на связку к остальным. Как будто ничего не произошло.
Но ключ был все еще покрыт пятнами крови, я помчалась в ванную комнату и сунула его под кран с горячей водой. В раковине забурлила алая вода, однако следы крови не смывались, как будто сам ключ кровоточил. Бирюзовые глаза дельфинов насмешливо подмигнули мне; они-то знали, что мой муж куда умнее меня! Я стала тереть пятно щеткой для ногтей, но оно все равно не смывалось. Я думала о том, что машина, наверное, уже неслышно подъезжает к закрытым воротам замка; чем больше я терла, тем ярче становилось кровавое пятно на ключе.
В сторожке привратника звякает колокольчик. Заспанный сын привратника откидывает лоскутное одеяло, зевает, натягивает через голову рубаху, просовывает ноги в сабо… не спеши, не спеши; как можно дольше не открывай двери своему хозяину…
А кровавое пятно словно издевалось над водяной струей, которая лилась из пасти хитроглазого дельфина.
— У вас больше нет времени, — сказал Жан-Ив. — Он уже здесь. Я знаю. Я останусь с вами.
— Нет! — сказала я. — Немедленно возвращайтесь в свою комнату, я прошу.
Он заколебался. Я подбавила в свой тон металла, потому что знала: я должна встретить своего хозяина одна.
— Оставьте меня!
Как только он ушел, я схватила ключи и пошла к себе в спальню. Дорога за окном была безлюдна; Жан-Ив оказался прав, мой муж уже в замке. Я плотно задвинула шторы, разделась, задернула вокруг себя полог, и в тот же миг терпкий аромат юфти возвестил о том, что мой муж снова рядом со мной.
— Дорогая!
С самой предательской и похотливой нежностью он поцеловал мои глаза, а я, изображая только что проснувшуюся новобрачную, обвила его руками, ибо от моего притворного молчаливого согласия зависело мое спасение.
— Меня обошел да Сильва из Рио, — насмешливо произнес он. — Мой нью-йоркский агент телеграфировал мне в Гавр и тем самым избавил от напрасного путешествия. Так что, любовь моя, мы можем продолжить наши прерванные утехи.
Я не поверила ни единому его слову. Я знала, что веду себя в точности согласно его желаниям; разве не для этого он купил меня? Обманным образом меня вынудили предаться этой безграничной тьме, отыскать источник которой я была призвана во время его отсутствия, и теперь, когда я столкнулась с этой потаенной стороной его существа, проявлявшейся только перед лицом его собственных ужасных пороков, я должна заплатить цену своего новоприобретенного знания. Тайна ящика Пандоры; но он сам дал мне в руки этот ящик, зная наперед, что я должна разгадать его секрет. Я играла в игру, где каждый ход был предначертан судьбой столь же всемогущей и жестокой, как и он, потому что он сам был воплощением этой судьбы. И я проиграла. Проиграла, не разгадав вовремя загадку невинности и порока, которую он мне загадал. Проиграла так, как проигрывает жертва своему палачу.
Его рука скользнула по моей груди под простынями. Мои нервы напряглись, и, не в силах удержаться, я отпрянула при его интимном прикосновении, ибо оно напомнило мне погибших жен в подвальном склепе и тернистые объятия Железной Девы. Когда он заметил мою строптивость, глаза его затуманились, но страсть не улеглась. Он облизал языком свои алые, и без того уже влажные, губы. Молчаливо, загадочно он отодвинулся от меня, чтобы снять пиджак. Он снял золотые часы и, как порядочный буржуа, положил их на прикроватный столик; выгреб из жилета звонкую мелочь и начал — о боже! — с наигранной озабоченностью похлопывать себя по карманам, недоуменно скривив губы, как будто что-то ища. Затем он поворачивается ко мне и с устрашающе-мрачной торжествующей улыбкой восклицает:
— Ну конечно же, ведь я отдал ключи тебе!
— Твои ключи? Ах, ну да. Они здесь, под подушкой… подожди-ка. Ах нет. Где же я их оставила? Помнится, без тебя я коротала время за роялем. Ну конечно! Они в музыкальной гостиной!
Внезапно он швырнул на кровать мой пеньюар из старинного кружева.
— Пойди и принеси их!
— Сейчас? Сию минуту? Это не может подождать до утра, дорогой?
Я старалась выглядеть соблазнительной, я видела себя, бледную, склонившуюся, как стебелек, попираемый безжалостной ногой, — дюжину хрупких, трогательных девушек, отражающихся в дюжине зеркал, и я видела, с каким трудом он сопротивляется мне. Если бы он подошел ко мне и присел на кровать, я бы его задушила.
Но он глухо прорычал:
— Нет, я не могу ждать. Сейчас.
Комната наполнилась неземным рассветным сиянием; не верилось, что до сих пор в этом ужасном месте я лишь однажды встречала рассвет. Но делать было нечего: пришлось идти за ключами в музыкальную гостиную, молясь о том, чтобы он не стал рассматривать их слишком пристально, умоляя Бога, чтобы глаза изменили моему мужу, чтобы его поразила внезапная слепота.
Когда я вернулась в спальню, неся связку ключей, которая позвякивала при каждом шаге, словно какой-нибудь странный музыкальный инструмент, он сидел на кровати без пиджака, в одной безукоризненно белой рубашке, обхватив голову руками.
И мне показалось, он был в отчаянии.
Странно. Невзирая на свой страх перед ним, который сделал меня белее моих одежд, я чувствовала, что в тот момент от него исходил отвратительный дух совершеннейшего отчаяния, зловонный и мрачный, словно окружавшие его лилии вдруг все разом начали загнивать или юфтевая кожа, запах которой сопровождал его повсюду, стала разлагаться на составляющие — свежесодранные шкуры и ворвань. В комнате царила гнетущая атмосфера его тяжелого, хтонического присутствия, так что кровь застучала у меня в ушах, как будто я оказалась низверженной на самое дно морской пучины, а надо мной бушевали волны, с грохотом разбивающиеся о берег.
Моя жизнь была в моих руках вместе со связкой ключей, и через мгновение мне предстояло отдать ее в эти руки с холеными ногтями. Увиденное в той кровавой комнате явственно говорило о том, что мне не следует ждать пощады. И все же, когда он поднял голову и пристально, словно не узнавая, посмотрел на меня невидящими, полуприкрытыми глазами, сквозь страх я почувствовала жалость к нему, к этому человеку, который жил настолько странно и уединенно, что, полюбив его достаточно сильно, чтобы последовать за ним, я должна была умереть.
Каким ужасно одиноким было это чудовище!
Монокль выпал из его глаза. Курчавая шевелюра была взъерошена, словно он в рассеянности теребил ее. Я видела, что налет безразличия исчез с его лица, и теперь его переполняло сдерживаемое возбуждение. Он потянулся, чтобы взять фишки, которые были ставкой в игре любви и смерти, и рука его слегка дрогнула; он обратил ко мне лицо, в котором угадывалось мрачное безумие, состоящее, как мне показалось — да, да, — из ужасающего стыда и страшного, порочного ликования, когда он постепенно удостоверился в глубине моего грехопадения.
Предательское пятно превратилось в отметину, по форме и блеску напоминавшую собой червонное сердечко на игральной карте. Он снял ключ со связки и некоторое время глядел на него в одиноком раздумье.
— Это ключ, который открывает двери в царство невообразимого, — проговорил он.
В его низком голосе слышались отзвуки великих церковных органов, которые, казалось, разговаривали с Богом.
Я не могла сдержать рыданий.
— О любовь моя, моя маленькая любовь, которая преподнесла мне чистый дар музыки, — почти с горечью произнес он. — Моя маленькая любовь, ты никогда не узнаешь о том, до какой степени мне ненавистен дневной свет!
И вдруг он резко приказал:
— На колени!
Я опустилась перед ним на колени, и он на несколько мгновений приложил ключ к моему лбу. Я почувствовала на коже легкое жжение, а затем, невольно взглянув на себя в зеркало, увидела, что пятнышко в форме сердечка само собой отпечаталось на моем лбу между бровей, словно знак касты браминов у индусской женщины. Или Каинова печать. А ключ снова заблестел как новенький. Он повесил его обратно на связку, издав такой же тяжелый вздох, каким он встретил мое согласие выйти за него замуж.
— Моя девственная пианисточка, готовься к мученической смерти.
— Какие формы примет мое мученичество? — спросила я.
— Отсечение головы, — почти сладострастно прошептал он. — Пойди и прими ванну; надень белое платье, которое было на тебе в опере, когда ты слушала «Тристана и Изольду», и ожерелье, предрекающее твой конец. А я пойду в оружейную комнату, дорогая, чтобы наточить церемониальный меч моего прадеда.
— А слуги?
— Никто не помешает нам совершить наш последний обряд; я уже отпустил их. Если выглянешь в окно, ты увидишь, как они уходят на большую землю.
Небо уже полностью озарилось бледным светом, утро было серым и блеклым, а море выглядело уныло и мрачно — в такой печальный день только умирать. Я видела, как вдоль дороги протянулась вереница людей, уходили все: горничные и судомойки, официанты и чистильщики кухонных котлов, лакеи, прачки и другие вассалы, работавшие в этом огромном доме. Большинство из них шли пешком, некоторые ехали на велосипедах. Бледноликая экономка тащилась с огромной корзиной, в которую, как я догадывалась, она напихала столько, сколько смогла унести из продуктовой кладовой. Маркиз, наверное, отпустил шофера с машиной на весь день, потому что тот ехал последним неспешно и величаво, словно замыкая траурный кортеж, сопровождавший мой гроб на большую землю для похорон.
Но я знала: мне не суждено упокоиться, как последней верной супруге, в доброй бретонской земле; меня ждала иная участь.
— Я отпустил их на весь день, чтобы они могли отпраздновать нашу свадьбу, — сказал он. И улыбнулся.
Но сколько бы я ни вглядывалась в удаляющуюся процессию, я не могла разглядеть Жан-Ива, нашего последнего слугу, нанятого лишь прошлым утром.
— А теперь иди. Прими ванну, оденься. Ритуал омовения и церемониальное облачение; после этого — жертвоприношение. Жди в музыкальной гостиной: я тебе позвоню. Нет, дорогая! — улыбнулся он, увидев, как я привскочила, вспомнив о молчащем телефоне. — Внутри замка можно звонить сколько угодно, а куда-то еще — никак нельзя.
Я терла лоб щеткой для ногтей так же, как раньше терла ею ключ, но, несмотря на все мои усилия, красная отметина никак не смывалась, и я уже знала, что мне суждено носить ее до самой смерти, которая, впрочем, не заставит себя долго ждать. Затем я пошла в гардеробную и надела белое муслиновое платье — наряд для жертвы аутодафе, который он купил, чтобы я слушала в нем «Liebestod». В отражениях зеркал двенадцать молодых женщин расчесывали двенадцать безжизненных каскадов каштановых прядей: вскоре их не станет ни одной. Массы лилий вокруг меня источали теперь тяжелый запах увядания. Они были похожи на трубы ангелов смерти.
На прикроватном столике, свернувшись, как приготовившаяся к броску змея, лежало рубиновое ожерелье.
Почти без чувств, с холодом в груди я спустилась по винтовой лестнице в музыкальную гостиную, но. придя туда, обнаружила, что я не одна.
— Я буду вам утешением, — сказал юноша, — хотя мало чем могу помочь.
Мы подвинули табурет к открытому окну, чтобы я могла, покуда это возможно, чувствовать древний, умиротворяющий запах моря, которое со временем добела отполирует старые кости, смоет все пятна. Последняя служанка давно уже просеменила прочь по дороге, и теперь волны, как и я обреченные, накатывали курчавой рябью, мелкими брызгами разбиваясь о старые камни.
— Ты этого не заслуживаешь, — сказал он.
— Кто знает, чего я заслуживаю и чего — нет, — ответила я. — Я ничего не сделала, но и это может оказаться достаточной причиной, чтобы приговорить меня к смерти.
— Ты его ослушалась, — сказал он. — Для него это достаточная причина, чтобы покарать тебя.
— Я сделала только то, что, по его мнению, должна была сделать.
— Словно Ева, — произнес он. Требовательно и резко зазвенел телефон. Пусть звонит. Но мой любимый поднял меня и поставил на ноги; я должна ответить. Трубка телефона была тяжела, как могильная земля.
— Во двор. Немедленно.
Мой любимый поцеловал меня и взял за руку. Он пойдет со мной, если я стану ему поводырем. Мужайся. Вспомнив о мужестве, я подумала о своей матери. Я увидела, как дрогнули мускулы на лице моего любимого.
— Стук копыт! — произнес он.
Я бросила еще один, отчаянный взгляд из окна и — о чудо! — увидела, как по дороге, разметая поднявшуюся воду, уже скрывавшую копыта лошади, с головокружительной быстротой несется всадница. Она скакала, заткнув полы юбки за пояс, чтобы лететь во весь опор: безумная, великолепная амазонка, облаченная во вдовий траур.
Телефон снова зазвонил.
— Я что, должен ждать тебя все утро?
С каждым мгновением моя мать была все ближе.
— Она не успеет, — сказал Жан-Ив, и все же в его голосе послышалась нотка надежды, что случится то, чего быть не должно.
Третий неумолимый звонок.
— Мне что, подняться за тобой на небеса, Святая Цецилия? Ты грешница, хочешь отягчить мои преступления, заставив меня осквернить брачное ложе?
Итак, я должна выйти на двор, где возле плахи меня ожидает мой муж, облаченный в брюки, сшитые лондонским портным, и сорочку от «Тёрнбулл и Ассер», держа в руке меч, который его прадед вручил маленькому капралу в знак своей капитуляции перед Республикой, а потом застрелился. Тяжелый обнаженный меч, серый, как это ноябрьское утро, острый, как боль роженицы, смертоносный. Когда муж увидел моего спутника, он заметил:
— Слепой ведет слепого, да? [13] Но неужели ты думаешь, эта юная особа была одурманена настолько, что осталась слепа к своим собственным желаниям, приняв от меня обручальное кольцо? Отдай его мне, потаскуха!
Весь блеск опала угас. Я с радостью сняла кольцо с пальца, и, стоило избавиться от него, даже здесь, в этом печальном месте, у меня словно камень свалился с сердца. Муж любовно взял кольцо и насадил на кончик своего пальца: дальше оно не наделось.
— Оно послужит мне еще для дюжины новых невест, — сказал он. — На плаху, женщина. Нет, мальчишку оставь. Я разберусь с ним позже, и не таким благородным инструментом, как тот, которым я окажу моей жене честь, казнив ее, так что не бойтесь: даже в смерти вы не будете разлучены.
Медленно, шаг за шагом я пересекла мощеный двор. Чем больше я оттягивала свою казнь, тем больше времени я давала своему ангелу-мстителю, чтобы спуститься на землю…
— Поскорее, девочка! Неужели ты думаешь, что у меня пропадет аппетит, если ты будешь медлить с подачей блюд? Нет. С каждым мгновением я становлюсь все более голодным, более жадным, более жестоким… Беги ко мне, беги скорей! Я уже приготовил местечко для твоего прекрасного тела в моем паноптикуме человеческой плоти!
Он поднял меч и начал со свистом рассекать им воздух, но я все еще медлила, хотя недавно проснувшиеся во мне надежды стали мало-помалу угасать. Если она сейчас же не будет здесь, значит, ее лошадь споткнулась на дороге и упала в море… Единственное, что меня радовало: мой любимый не увидит, как я умру.
Муж положил мою голову на камень, свил, как уже делал раньше, из моих волос толстую веревку и убрал ее с шеи.
— Какая красивая шейка, — сказал он с неподдельной, ностальгической, как мне показалось, нежностью. — Напоминает стебелек молодого растения.
Я почувствовала шелковый волос его бороды и влажное прикосновение губ, когда он поцеловал меня в затылок. И вдруг я снова оказалась облачена лишь в рубиновое ожерелье: острое лезвие разрезало мое платье надвое, и оно упало к моим ногам. Мелкий зеленый мох, проросший сквозь трещины плахи, станет последним, что я увижу в этом мире.
Свист тяжелого меча.
И вдруг в ворота яростно застучали и заколотили, раздался резкий звон колокольчика и бешеное конское ржание! Вмиг дьявольская тишина замка разбилась вдребезги. Меч не опустился, ожерелье не лопнуло под его ударом, и моя голова не скатилась на землю. Ибо на мгновение зверь заколебался, но мне хватило той доли секунды, пока он стоял в изумленной нерешительности, чтобы вскочить на ноги и броситься на помощь моему любимому, который слепо сражался с огромными засовами, державшими ворота.