— Чтобы лучше видеть тебя.
Он заставил меня надеть ожерелье — фамильную драгоценность, доставшуюся от женщины, которая избегла гильотины. Дрожащими пальцами я застегнула его на своей шее. Оно было холодное, как лед, и дрожь прошла по моему телу. Он свил мои волосы, как веревку, и поднял их, обнажив плечи, чтобы удобнее было целовать нежную ямочку под ухом; я вздрогнула. А затем он поцеловал пылающие рубины. Он поцеловал их прежде, чем поцеловать мои губы. И восхищенно продекламировал: «Осталось на ней из всего облаченья. Лишь ожерелье звенящее…»
Дюжина мужей пронзили дюжину невест под крики чаек, которые качались за окном в воздухе на невидимых трапециях.
Меня привел в чувство резкий и настойчивый телефонный звонок. Муж лежал подле меня, словно поваленный дуб, хрипло дыша, как будто только что боролся со мной. В течение этой односторонней схватки я увидела, как его могильное спокойствие разбилось вдребезги, будто фарфоровая ваза, с размаху брошенная в стену; я слышала, как в порыве оргазма он кричит и богохульствует; у меня потекла кровь. Может быть, я увидела его лицо без маски, а может, и нет. Во всяком случае, утрата девственности оставила меня в совершенно растерзанных чувствах.
Я собралась с силами, протянула руку к отделанному перегородчатой эмалью прикроватному шкафчику, в котором был спрятан телефон, и сняла трубку. Это был его агент из Нью-Йорка. По срочному делу.
Я разбудила его и перевернулась на бок, обхватив свое изможденное тело руками. Его голос жужжал, как далекий пчелиный рой. Мой муж. Мой муж, который с такой любовью наполнил мою спальню лилиями, что она стала похожа на зал для бальзамирования. Этими сонными лилиями, покачивающими своими тяжелыми головками, от которых исходит пышный и надменный аромат, напоминающий изнеженную плоть.
Переговорив со своим агентом, он повернулся ко мне и погладил рубиновое ожерелье, которое впивалось мне в шею, но на сей раз он сделал это с такой нежностью, что я перестала вздрагивать, и тогда он стал ласкать мою грудь. Дорогая, любовь моя, мое дитя, тебе было больно? Он так сожалеет об этом, о своей поспешности, но он не мог сдержаться; понимаешь, он так тебя любит… и слушая эти любовные слова, я вдруг разрыдалась. Я прижалась к нему так, будто только тот, кто причинил боль, мог утешить мои страдания. Какое-то время он нашептывал мне голосом, которого я никогда раньше не слышала, — голосом, похожим на ласковый и убаюкивающий шепот моря. А потом он распутал мои волосы, обвившиеся вокруг пуговиц его домашнего жакета, быстро чмокнул меня в щеку и сказал, что агент из Нью-Йорка звонил по такому неотложному делу, что ему надо будет уехать, как только наступит отлив. Уехать из замка? Уехать из Франции! Его не будет по крайней мере шесть недель.
— Но это же твой медовый месяц!
На карту поставлены несколько миллионов, ответил он; это важная сделка, рискованное предприятие. Он снова замкнулся от меня в своем восковом спокойствии; я была всего лишь маленькой девочкой и ничего не понимала. К тому же, говорило мне за него мое уколотое самолюбие, у меня было столько медовых месяцев, что я не считаю данное обстоятельство сколько-нибудь обязывающим. Мне слишком хорошо известно, что эта девочка, которую я купил за горстку разноцветных камешков и шкуры убитых зверьков, никуда от меня не убежит. Но после того, как он сделает звонок своему парижскому агенту, чтобы тот заказал билет в Штаты на следующий день — один короткий телефонный звонок, — у нас будет время пообедать вместе.
И мне придется этим довольствоваться.
Фазан по-мексикански с лесным орехом и шоколадом; салат; белый, воздушный сыр; шербет из мускатного винограда и игристое «Асти». Шикарными струями потекло в бокалы драгоценное шампанское «Круг». А затем подали терпкий черный кофе в драгоценных маленьких чашечках из такого тонкого фарфора, что нарисованные на их боках птицы просвечивали насквозь. Я заказала себе куантро, а он — коньяк. Он привел меня в библиотеку с задернутыми на ночь бархатными пурпурными шторами, и, устроившись в кожаном кресле у камина, в котором потрескивали поленья, посадил меня к себе на колени. Он заставил меня переодеться в скромную рубашку от Пуаре из белого муслина; похоже, она ему особенно нравилась: твои груди виднеются сквозь прозрачную ткань, сказал он, как нежные белые голубки, дремлющие, приоткрыв один розовый глаз. Но он не позволил мне ни снять рубиновое ожерелье, хотя оно становилось для меня все большей обузой, ни подвязать мои ниспадающие волосы — признак столь недавно утраченной девственности, которая незажившей раной присутствовала меж нами. Он запустил пальцы мне в волосы, пока я не поморщилась от боли; я сказала, что почти ничего не помню.
— Служанка, наверное, уже успела переменить постельное белье, — сказал он. — В наше цивилизованное время мы больше не вывешиваем окровавленные простыни из окна, чтобы доказать всей Бретани, что ты девственница. Но должен тебе сказать, что впервые в моей супружеской жизни я мог бы продемонстрировать всем заинтересованным окрестным жителям подобный флаг.
И тогда я с изумлением поняла, что его пленила именно моя невинность — тихая музыка, сказал он, моего неведения, словно прелюдия «Лунный свет» [8], исполняемая на пианино с воздушными клавишами. Стоит лишь вспомнить, как неловко я чувствовала себя в этом роскошном доме, какую неловкость испытывала моя верная компаньонка все время, пока за мной ухаживал этот опасный сатир, который теперь нежно теребил мои волосы. Сознание того, что моя наивность доставила ему некоторое удовольствие, придало мне мужества. Смелей! Я буду разыгрывать из себя утонченную леди с новоявленными светскими манерами, хотя бы в отсутствие каких-либо манер иных.
А затем медленно и играючи, словно желая показать ребенку некий таинственный фокус, он достал из какого-то потаенного кармана своего жакета связку ключей: ключик к ключику, сказал он, ключи от всех замков в доме. Ключи всякие: одни — огромные, старинные, железные; другие — маленькие, тонкие, почти барочные; плоские ключи к американским замкам от сейфов и кейсов. И пока его не будет дома, все эти ключи переходят в мое личное распоряжение.
Я с опаской взглянула на тяжелую связку. До сих пор я ни на миг не задумывалась о практической стороне супружеской жизни при огромном доме, при огромном богатстве, при великом человеке, у которого на связке было не меньше ключей, чем у тюремного надзирателя. Здесь были и неуклюжие допотопные ключи от подземных темниц, многочисленных темниц, которые, правда, были превращены в винные погреба; все эти выдолбленные в скале, помнящие давнюю боль норы, на которых построен замок, теперь были заполнены рядами пыльных бутылок. Вот это ключи от кухонь, а это ключ от картинной галереи, где хранятся сокровища, накопленные в доме пятью поколениями страстных коллекционеров. О! Он уже предвидит, что я буду проводить там многие часы.
Он не отказывал себе ни в чем, если дело касалось его любимых символистов, поведал он мне с алчным блеском в глазах. У него был портрет его первой жены кисти великого Моро [9], знаменитая «Жертва», где на ее прозрачной коже остался отпечаток кружевных цепей. Известна ли мне история создания этого полотна? О том, как она, только что подобранная в баре на Монмартре, впервые обнажившись перед ним, невольно залилась краской так, что покраснели ее груди, плечи, руки, все ее тело? Он думал об этой истории, когда впервые раздевал меня… Энсор, великий Энсор [10] с его монументальным полотном «Глупые девы», два или три поздних Гогена, а одна из этих картин — особенно любимая, где изображалась девушка-мулатка, сидящая в забытьи в пустом доме, — называлась «Из ночи вышли мы и в ночь уйдем». Кроме того, не считая его собственных приобретений, еще и великолепное наследие из полотен Ватто, Пуссена и пары весьма необычных картин Фрагонара [11], заказанных художнику одним из распутных предков, который, по словам мужа, собственной персоной позировал художнику вместе с двумя своими дочерьми… Вдруг он резко остановился, оборвав перечисление своих богатств.
На твоем худеньком белом личике, дорогая, произнес он так, словно увидел мое лицо впервые, на твоем худеньком белом личике читается распутство, разглядеть которое доступно только знатоку.
В камине прогорело полено, полыхнув дождем искр; опал на моем пальце вспыхнул зеленым пламенем. Я почувствовала такое головокружение, словно оказалась вдруг на краю бездны; я боялась не столько его самого, его чудовищного присутствия, тяжесть которого ощущалась так, словно земное притяжение с момента его рождения действовало на него иначе, чем на остальных людей, — присутствие, которое, несмотря на то что я думала о муже с исключительной любовью, всегда исподволь давило на меня… Нет. Я боялась не его, а себя. Мне казалось, что в его ничего не отражающих глазах я перевоплощалась, перевоплощалась в незнакомые мне формы. В том, как он меня описывал, я едва узнавала себя, и все же, все же — а вдруг в его описаниях было зерно истины? И в красных отсветах огня при мысли о том, что он мог выбрать меня потому, что в моей непорочности он почувствовал редкий талант к разврату, я снова невольно залилась краской.
Вот ключ от китайского кабинета — не смейся, дорогая; в этом кабинете хранится бесценный севрский и не менее бесценный лиможский фарфор. А это ключ от закрытой, запретной комнаты, где хранится столовое серебро, накопленное пятью поколениями.
Ключи, ключи, ключи. Он доверял мне ключи от своего рабочего кабинета, хотя я была всего лишь ребенком; и ключи от сейфов, где он хранил драгоценности, которые мне предстоит надеть — пообещал он мне, — когда мы снова поедем в Париж. И какие драгоценности! Пожалуй, я смогу менять серьги и ожерелья по три раза на дню, подобно тому, как императрица Жозефина меняла свое нижнее белье. Сомневаюсь, сказал он с тем глухим, дребезжащим звуком, который заменял ему смех, что тебе будут так уж интересны эти акционерные сертификаты, хотя они, конечно же, стоят гораздо больше.
За окнами нашего уединенного кабинета, освещаемого огнем камина, мне слышался шепот откатывающейся волны, обнажающей галечный пляж; приближается время разлуки. На связке оставался один-единственный ключ, о котором еще ничего не было сказано, и, глядя на него, муж заколебался; на мгновение мне показалось, что он вот-вот снимет его со связки, положит обратно в карман и унесет с собой.
— А что это за ключ? — спросила я, осмелев от его подшучиваний. — Ключ от твоего сердца? Отдай его мне!
Он дразняще помахал ключом у меня над головой, вне досягаемости моих протянутых рук; его обнаженные алые губы скривились в усмешке.
— О нет, — сказал он. — Этот ключ не от моего сердца, скорее ключ от моего ада.
Он оставил его на связке, застегнул кольцо и мелодично позвенел им, как колокольчиком. Потом бросил всю гремящую связку мне на колени. Сквозь тонкий муслиновый пеньюар я почувствовала ее металлический холодок. Он наклонился ко мне и запечатлел на моем лбу поцелуй через бороду.
— У каждого мужчины должна быть одна тайна, хоть одна, даже от жены, — сказал он. — Обещай мне, моя бледнолицая пианисточка, — обещай, что будешь использовать любые ключи на связке, кроме того последнего ключика, который я тебе показал. Можешь играть со всем, что только найдешь, — с драгоценностями, с серебряной посудой; если нравится, можешь делать кораблики из акционерных сертификатов и пускать их по морю ко мне в Америку. Всё в твоем распоряжении, все двери перед тобой открыты — кроме той, к которой подходит этот ключ. Впрочем, это всего лишь маленькая комнатка у подножия западной башни позади кладовой в конце тесного и темного коридора, полного ужасных пауков, которые заползут тебе в волосы и напугают тебя, если ты решишься туда забраться. Да, к тому же эта комната покажется тебе такой мрачной! Но ты должна обещать мне, если любишь меня, не входить туда никогда. Это просто личный кабинет, убежище, «нора», как говорят англичане, куда я могу пойти иногда, в тех редких, но неизбежных случаях, когда узы брака кажутся непосильной ношей для моих плеч. Я могу пойти туда, понимаешь, чтобы почувствовать редкий вкус удовольствия, представляя себя холостяком.
Звезды тихо освещали двор замка, когда я, закутавшись в меха, провожала его к машине. Напоследок он сказал, что позвонил на материк и взял на работу настройщика роялей; завтра этот человек приедет и приступит к своим обязанностям. Он один раз прижал меня к своей викуниевой груди и уехал.
Поскольку весь тот вечер я предавалась полусонным грезам, теперь мне не спалось. Я лежала, ворочаясь, на его фамильном ложе, пока в двенадцати зеркалах, в которых радужно переливались отблески моря, не забрезжило утро следующего дня. Аромат лилий угнетающе действовал на мои чувства; при мысли, что отныне мне всегда придется делить это ложе с человеком, у которого была такая по-лягушачьи липкая и влажная кожа, я испытывала смутное отчаяние от того, что теперь, когда моя женская рана затянулась, внутри меня начало подниматься какое-то тошнотворное и страстное желание, похожее на непреодолимую тягу беременных женщин лизать мел или уголь, или нюхать подгнившую пищу, желание вновь ощутить его ласки. Разве своей плотью, своими речами и взглядами он не намекнул мне о существовании тысяч и тысяч причудливых пересечений плоти с плотью? Я лежала в нашей широкой постели, и со мной был только один неусыпный спутник — мое темное, едва зародившееся любопытство.
Я лежала в постели одна. И тосковала по нему. И испытывала к нему отвращение.
Хватит ли драгоценностей во всех его сейфах, чтобы вознаградить меня за эту муку? Достанет ли во всем этом замке сокровищ, чтобы вознаградить меня за то, что я должна делить это жилище с таким либертеном? И в чем именно была причина моего желания и одновременно ужаса перед этим загадочным человеком, который ради того, чтобы продемонстрировать свою власть надо мной, бросил меня в мою первую брачную ночь?
Вдруг я, подскочив от внезапной дикой догадки, села на кровати, под масками горгулий, сардонически скалящимися на меня сверху вниз.. А вдруг он покинул меня не затем, чтобы отправиться на Уоллстрит, а ради какой-нибудь назойливой любовницы, спрятанной бог знает где, которая умеет доставить ему удовольствие гораздо лучше, чем девочка, чьи пальцы доселе упражнялись разве что в игре гамм и арпеджио? Но понемногу успокаиваясь, я снова легла на взбитые подушки; я призналась себе, что к этому ревнивому страху примешивалась некоторая толика облегчения.
Наконец, когда утренний свет наполнил комнату и прогнал прочь недобрые сны, я погрузилась в сладкие грезы. Но последнее, что я запомнила, перед тем как заснуть, был высокий кувшин с лилиями, стоявший возле кровати, и то, как его толстое стекло преломляло их сочные стебли, так что они становились похожими на руки — отрезанные руки утопленниц, плавающие в зеленоватой воде.
Чтобы утешить себя за это одинокое пробуждение новобрачной, я заказала кофе и круассаны. Изумительные. И мед в пчелиных сотах на стеклянном блюдечке. Служанка выдавливала из апельсина ароматный сок в охлажденный высокий бокал, пока я наблюдала за ней, позволяя себе роскошь в разгар дня нежиться в постели. Однако в то утро все доставляло мне лишь мимолетное удовольствие, за исключением новости о том, что настройщик роялей уже приступил к своей работе. Когда служанка сообщила мне об этом, я вскочила с кровати и натянула на себя свою старую саржевую юбку и хлопчатую блузку — студенческий наряд, в котором я чувствовала себя гораздо удобнее, чем в любом из моих прекрасных новых одеяний.
Прозанимавшись три часа, я позвала настройщика рояля, чтобы поблагодарить его. Разумеется, он был слеп; но молод, с мягко очерченными губами и серыми глазами, которые смотрели на меня, хотя и не видели. Он был сыном кузнеца, жившего в деревне напротив замка; когда он служил певчим в церковном хоре, добрый пастор научил его ремеслу, чтобы он мог самостоятельно зарабатывать себе на жизнь. Все идет как нельзя лучше. Да. Он думает, что здесь ему будет хорошо. И если б только ему было позволено, добавил он скромно, иногда послушать, как я играю… потому что, видите ли, он очень любит музыку. Да. Конечно, ответила я. Разумеется. Мне показалось, он понял, что я улыбаюсь.
Когда я его отпустила, несмотря на мое столь позднее пробуждение, даже для пятичасового чая было еще рановато. Экономка, предусмотрительно, предупрежденная моим мужем, не стала прерывать моих музыкальных занятий, и теперь торжественно нанесла мне визит, чтобы предложить к изучению длинный список — меню для позднего ленча. Когда я сказала ей, что мне ничего не нужно, она взглянула на меня искоса. Я сразу поняла, что одной из моих обязанностей как хозяйки дома было давать работу прислуге. Но все равно, набравшись уверенности, я сказала, что подожду ужина, хотя о предстоящем ужине в одиночестве мне думалось с некоторым трепетом. Затем я обнаружила, что мне необходимо сказать ей, что именно я желаю на ужин; мое воображение, оставшееся на уровне школьницы, разыгралось. Дичь под соусом… а может, мне следует предвосхитить Рождество, заказав глазурованную индейку? Нет, я решила: авокадо с креветками, много-много — и никаких основных блюд. А на десерт пусть будет какое-нибудь мороженое в ящичке со льдом. Она все записала, но поморщилась; наверное, я ее шокировала. Что за вкус! Но я была еще таким ребенком, что расхохоталась, когда она ушла.
А теперь… что мне делать теперь?
Я могла бы с удовольствием провести часок, распаковывая чемоданы со своим приданым, но служанка это уже сделала: платья, костюмы висели в шкафах моего гардероба, шляпы были надеты на деревянные болванки, чтобы не потерять форму, туфли — на деревянные колодки, словно все эти предметы в насмешку надо мной подражали внешней стороне жизни. Мне не хотелось сидеть без дела в гардеробной или в спальне, наполненной траурным ароматом лилий. Как же мне проводить время?
Приму-ка я ванну в своей собственной ванной комнате! В ванной я обнаружила, что краны были сделаны в виде маленьких золотых дельфинов с крапинками бирюзы вместо глаз. Кроме того, там стоял резервуар с золотыми рыбками, которые плавали туда и обратно, раздвигая водоросли: наверное, им было так же скучно, как и мне. Как бы мне хотелось, чтобы он не оставлял меня! Как бы мне хотелось иметь возможность поболтать, например, со служанкой… или с настройщиком роялей… но я уже знала, что в моем новом положении возбраняется заводить дружбу с прислугой.
Мне хотелось оттянуть этот звонок как можно дольше, чтобы было чего дожидаться, пока я буду убивать время, покончив с ужином; но без четверти семь, когда ночь сгустилась вокруг замка, я уже не могла больше сдержаться. Я позвонила матери. И сама поразилась тому, что, едва заслышав ее голос, разразилась рыданиями.
Нет, ничего не случилось, мама. У меня в ванной золотые краны.
Я сказала — золотые краны в ванной!
Нет, думаю, тут не о чем плакать, мама.
Слышно было плохо, я с трудом разобрала ее поздравления, ее вопросы, ее тревогу, но когда я положила трубку обратно на рычаг, я чувствовала себя немного спокойнее.
И все же до ужина оставался еще целый час и еще целый, невообразимо одинокий остаток вечера.
Связка ключей лежала там, где он ее оставил, — в библиотеке на ковре перед камином, от тепла которого их металл нагрелся, и теперь они казались уже не холодными на ощупь, а почти такими же теплыми, как моя кожа. Какая я беспечная; служанка, подкладывавшая дрова в камин, бросила на меня укоризненный взгляд, словно я расставила ей ловушку, а я подобрала с пола звенящую связку ключей — ключей от внутренних дверей этой прекрасной темницы, где я была одновременно и узницей, и хозяйкой, но почти ничего еще не видела. Вспомнив об этом, я почувствовала оживление, предвкушая будущие открытия.
Свет! Побольше света!
Один поворот выключателя, и погруженная в дрему библиотека ярко осветилась. Я как сумасшедшая вихрем пронеслась по замку, зажигая все лампы, какие только смогла найти, — я приказала слугам зажечь свет в их комнатах тоже, и вскоре замок сиял, как возникший посреди океана именинный пирог, украшенный тысячью свечей — по одной на каждый год его жизни, — и люди на берегу смотрели и удивлялись. Когда все было освещено так же ярко, как кафе на Северном вокзале, меня уже не пугал размах владений, доступ к которым открывала эта связка ключей, потому что теперь я твердо решила обойти их все и найти вещественные доказательства, говорящие об истинной натуре моего мужа.
Сначала, разумеется, его рабочий кабинет.
Письменный стол из красного дерева шириной чуть ли не в полмили, с безупречным пресс-папье и рядами телефонов. Я позволила себе роскошь открыть сейф, в котором хранились драгоценности, и вдосталь порылась в кожаных футлярах, чтобы увидеть воочию те сказочные богатства, которые я получила в результате своего замужества: подвески, браслеты, кольца… И пока я вот так стояла в окружении бриллиантов, в дверь постучали, и служанка вошла в комнату прежде, чем я успела что-либо сказать, — что за утонченная грубость. Надо будет поговорить об этом с мужем. Она надменно взглянула на мою саржевую юбку: не желает ли мадам переодеться к ужину?
Когда я рассмеялась, она, больше похожая на леди, нежели я, состроила презрительную гримасу. Но вообразите только — облачиться в одно из моих экстравагантных платьев от Пуаре, надеть на голову тюрбан, украшенный драгоценными камнями и плюмажем, увешаться до пупа жемчугом и усесться в полном одиночестве в баронском обеденном зале во главе массивного стола, за которым, как говорят, сам король Марк потчевал своих рыцарей… Под ее холодно-неодобрительным взглядом я притихла. Я снова взяла решительный тон офицерской дочери. Нет. Я не буду переодеваться к ужину. К тому же я не так уж голодна, чтобы ужинать. Ей следует передать экономке, что я отменяю заказанный пир горой. Не могли бы мне принести бутерброды и кофейник в музыкальную комнату? И не могли бы они все уйти на ночь?
Конечно, мадам.
По ее пренебрежительному тону я поняла, что снова разочаровала их, но мне уже было все равно; блеск его богатства служил мне оружием против них. Но вряд ли я могла отыскать среди сверкающих камней его сердце; как только она ушла, я начала методично осматривать содержимое ящиков его стола.
Все было в порядке, так что я ничего не нашла. Ни одного лишнего клочка бумажки, ни одного старого конверта, ни выцветшей женской фотографии. Только папки с деловой перепиской, счета от принадлежавших замку ферм, накладные от портных, записки от международных финансистов. Ничего. И это отсутствие вещественных доказательств его настоящей жизни начало производить на меня странное впечатление; наверное, подумала я, ему есть что скрывать, раз он прилагает такие усилия, чтобы это не обнаружилось.
Его рабочий кабинет был на удивление безликим, окна выходили во двор, как будто муж хотел повернуться спиной к морским сиренам, дабы сохранять ясность ума, разоряя мелких предпринимателей в Амстердаме, или — отметила я, с отвращением передернувшись, — затевать какие-нибудь махинации в Лаосе, связанные, судя по некоторым загадочным упоминаниям его ботанического пристрастия к редким видам мака, скорее всего, с опиумом. Неужели он недостаточно богат для того, чтобы обойти преступный мир стороной? А может, преступление как таковое и составляет его корысть? И все же увиденного было достаточно, чтобы оценить, насколько страстно он желает что-то утаить.
Перерыв вверх дном его письменный стол, мне пришлось хладнокровно потратить четверть часа, чтобы разложить все до последнего письма в точности по местам, но, заметая следы своего посещения, я дернула застрявший было небольшой ящичек и, наверное, задела какую-то скрытую пружину, потому что внутри этого ящичка открылся другой, потайной; а в потайном ящике — наконец-то! — содержалась папка с надписью «Личное».
Я была одна, если не считать моего отражения в не завешенном шторами окне.
На мгновение мне представилось, что его сердце, спрессованное, как цветок из гербария, алое и тонкое, как папиросная бумага, находится в этой папке. Папка была очень тонкой.
Возможно, было бы лучше, если бы я не наткнулась тогда на эту трогательную, не совсем грамотную записку, написанную на бумажной салфетке с вензелем кафе «La Coupole», которая начиналась словами: «Мой дорогой, я не могу дождатся того мнгновения когда стану твоею всетцело». Оперная дива послала ему страницу из партитуры «Тристана и Изольды» — Liebestod, — написав на ней единственное и загадочное слово «Пока…». Но самой странной из всех этих любовных писем была открытка с видом деревенского кладбища в горах, где какие-то упыри-мародеры в черных пальто увлеченно раскапывали могилу; эта сценка, написанная в нарочито мрачных тонах гран-гиньоля, называлась «Типичный трансильванский пейзаж — полночь накануне Дня всех святых». А на оборотной стороне — послание: «По случаю свадьбы с потомком Дракулы — помни всегда: „высшее и единственное наслаждение любви — уверенность в том, что ты несешь зло“. С дружескими пожеланиями, К.».
Шутка. Шутка самого низкого пошиба; ведь он же был женат на румынской графине. А потом я вспомнила ее красивое, умное лицо и ее имя — Камилла. Похоже, самая недавняя из моих предшественниц в этом замке была и самой непростой.
Отрезвев, я отложила папку в сторону. Ничто в моей жизни, наполненной материнской любовью и музыкой, не подготовило меня к этим взрослым играм, и все же это был ключ к его истинной сущности, который показывал мне наконец, насколько маркиз был любим, хотя и непонятно, за что. Но мне по-прежнему хотелось знать больше; и едва я закрыла за собой дверь кабинета и заперла на замок, средства к дальнейшим открытиям упали к моим ногам.
Упали в самом буквальном смысле; да еще и со звоном рассыпанного столового серебра, потому что, поворачивая ключ в скользком американском замке, я каким-то образом умудрилась расстегнуть кольцо, так что все ключи разлетелись по полу, и первый попавшийся ключ, который я подняла, как назло оказался от той самой комнаты, в которую он строго-настрого запретил мне входить, комнаты, которую он желал оставить за собой, чтобы иметь возможность пойти туда, когда захочет снова почувствовать себя холостяком.
Уже приняв твердое решение исследовать эту комнату, я почувствовала, как во мне слабо шевельнулся неясный страх перед его восковым спокойствием. Возможно, тогда мне отчасти представлялось, что в этом логове я найду его реальную сущность, которая сидит там и ждет, ослушаюсь ли я его; что вместо себя он отправил в Нью-Йорк ходячую куклу, загадочную, самостоятельную оболочку своей публичной натуры, а реальный человек, чье лицо я мельком разглядела в порыве оргазма, занимается своими личными неотложными делами, сидя в кабинете у подножия западной башни позади кладовой. Однако если это действительно так, мне во что бы то ни стало нужно найти его, узнать его; к тому же его очевидная привязанность ко мне настолько ослепила меня, что я и подумать не могла, будто мое непослушание может и в самом деле причинить ему обиду.
Я взяла запретный ключ из кучи, бросив остальные на месте.
Час был поздний, и замок дрейфовал на самом далеком расстоянии от берега, на какое был способен, плывя по моей воле посреди молчаливого океана, словно гирлянда огней. Все было тихо и спокойно, если не считать шепота волн.
Я не чувствовала страха, даже намека на испуг. Я шла уверенно, как ходила по своему родному дому.
Никакого узкого и пыльного коридора там не было и в помине; зачем он мне лгал? Просто коридор был слабо освещен; сюда по какой-то причине не дотянули электричество, поэтому я заглянула в кладовку и отыскала там в буфете пачку восковых свечей, которые лежали вместе со спичками, чтобы во время парадных обедов украшать огромный дубовый стол. Я зажгла маленькую свечку и, держа ее в руке, словно кающаяся грешница, пошла вперед по коридору, увешанному тяжелыми и, как мне показалось, венецианскими шпалерами. Из темноты пламя выхватывало то голову какого-то мужчины, то пышную женскую грудь, проглядывающую сквозь прореху на платье — может быть, здесь изображалось «Похищение сабинянок»? Обнаженные мечи и лошадиные трупы свидетельствовали о каком-то кровавом мифологическом сюжете. Коридор вел куда-то вниз: устланный толстыми коврами пол имел небольшой, почти незаметный уклон. Тяжелые шпалеры на стенах заглушали шум моих шагов и даже моего дыхания. Отчего-то стало очень жарко, и пот каплями выступил у меня на лбу. Здесь вовсе не слышала шепота моря.
Длинный, извилистый коридор, словно чрево замка; и этот коридор привел меня к источенной червями дубовой двери — низкой, скругленной и обитой железными полосами.
Но я по-прежнему не чувствовала ни страха, ни шевеления волос на затылке, ни дрожи в пальцах.
Ключ легко скользнул в новенький замок, как нож в масло.
Никакого страха; я лишь немного заколебалась, сердце забилось в груди.
Если в папке с надписью «Личное» я обнаружила следы его сердца, то, может быть, здесь, в его подземном убежище, я найду частичку его души? Именно сознание возможности подобного открытия, его вероятной странности, на миг удержало меня тогда на месте, но затем в безрассудной отваге моей уже немного подпорченной невинности я повернула ключ, и дверь медленно, со скрипом, отворилась.
«Есть поразительное сходство между актом любви и пыточными манипуляциями палача», — полагает один из любимых поэтов моего мужа; кое-что о природе этого сходства я узнала на моем супружеском ложе. И вот в свете свечи я увидела очертания дыбы. Там было еще огромное колесо, какие я видела на гравюрах, изображавших святых мучеников, на страницах молитвенных книг из небольшого собрания моей старенькой няни. И еще — прежде чем мой маленький огонек погас и я осталась в кромешной темноте — на мгновение я разглядела металлическую статую с дверцей в боку, и, насколько я знала, эта статуя должна была быть утыкана изнутри острыми шипами и зваться Железной Девой.
Кромешная тьма. А вокруг меня — орудия пытки.
До этого момента избалованная девочка не знала, что унаследовала стальные нервы и волю от матери, которая когда-то бросила вызов желтым разбойникам Индокитая. Дух моей матери заставил меня продолжать путь, в глубь этого ужасного места, в холодной, восторженной решимости узнать самое худшее. Я нашарила в кармане спички: каким тусклым, зловещим светом они вспыхивали! И все же этого света было более чем достаточно, чтобы увидеть комнату, предназначенную для осквернения, и жуткую тьму, в которой невероятные любовники сжимали друг друга в гибельных объятиях.