Разжившись по дороге к входной двери серым кепи и черным зонтиком, я вылетел на улицу и торопливой побежкой устремился к Шестой авеню. Дождь, не унимавшийся с утра, как будто нарочно приударил, а следом к нему присоединился на редкость пронзительный ветер. Как только я достиг авеню, силы воздуха, как по команде, внезапно сменили направления и, победно взвыв, нырнули прямо под пути Нью-Йоркской надземной дороги, нависавшие чуть ли не над самым тротуаром. Один порыв застал меня врасплох и стоил зонтика, вывернутого наизнанку, уподобив меня прочей публике, укрывшейся среди пилонов. Все вместе – и дикий ветер, и дождь, и холод – вмиг превратили привычный час пик в подлинное преддверье ада. Погоня за кэбом ознаменовалась неравной борьбой с громоздким и теперь уже бесполезным зонтом, к тому же на пути к коляске меня подрезала веселая молодая парочка и, выказав чудеса акробатики, молниеносно завладела транспортным средством, которое я уже было счел своим. Я немедля посулил страшнейшие кары их потомству и решительно атаковал наглецов, потрясая перед их носами изуродованным зонтом. Женщина испуганно взвизгнула, мужчина бросил на меня опасливый взгляд и обругал сумасшедшим. Последнее замечание, учитывая некоторые особенности точки назначения моего путешествия, подарило мне пару минут здорового смеха и вообще изрядно скрасило промозглость ожидания кэба. Когда наконец один экипаж соизволил обогнуть угол Вашингтон-сквер, я даже не стал ждать, пока он остановится – вскочил на бегу, ногой захлопнул за собой дверцу и принялся орать извозчику, что мне срочно нужно попасть о Беллвью, в «Павильон Безумцев». Само собой, возница от такого заказа изрядно перетрусил, так что потом от всякого взгляда на его вытянутую физиономию меня разбирал неудержимый смех. Словом, к тому времени, когда мы выехали на 14-ю улицу, я почти не обращал внимания на мокрый твид, облепивший мне ноги.
С извращенным упрямством, свойственным лишь настоящим нью-йоркским кэбменам, мой извозчик, возвышавшийся над всем миром в своем дождевике с поднятым воротником, на голове – цилиндр, обтянутый тонким резиновым чехлом, – решил прорваться с боем через торговую зону вдоль Шестой авеню, что над 14-й улицей, до поворота на восток. Мимо нас неторопливо плыли большие универсальные магазины – «О'Нилл», «Адаме и Компания», «Симпсон-Кроуфорд», – когда я наконец возмутился и, стукнув кулаком по крыше кэба, напомнил вознице, что мне все-таки нужно попасть в Беллвью сегодня утром. Нас здорово тряхнуло, когда мы резко свернули направо, на 23-ю, и с трудом начали продираться через абсолютно нерегулируемый перекресток этой улицы с Пятой авеню и Бродвеем. Миновав приземистую громадину отеля «Пятая Авеню», где обосновался со своей штаб-квартирой босс Платт и, возможно, в этот самый момент добавлял последние штрихи в своей картине Большого Нью-Йорка, мы повернули и двинулись вдоль восточной стороны парка Мэдисон-сквер к 26-й улице, а потом свернули на восток еще раз – прямо напротив фасада «Мэдисон-сквер-гарден» с его итальянскими аркадами и башенками. На горизонте показались строгие мрачные здания красного кирпича – это и был Беллвью. Буквально через пару минут мы уже пересекли Первую авеню и остановились у черной громадины госпиталя на 26-й улице, прямо у входа в «Павильон Безумцев». Я заплатил вознице и вышел.
«Павильон» был простым зданием, длинным и прямоугольным. Посетителей и пациентов встречал маленький неприветливый вестибюль, заканчивавшийся первой из множества железных дверей, за которой скрывался широкий коридор, уводивший к центру здания. В него открывались двери двадцати четырех «комнат» – или камер, если называть вещи своими именами. В центре находились еще две раздвижные двери, обитые железом: за одной лежала «мужская» половина камер, за другой – «женская». Павильон служил для наблюдения и оценки психического состояния людей, «свершивших акт насилия». Как только их вменяемость (или отсутствие таковой) получала официальное доказательство, задержанных немедленно препровождали в другие, порой еще менее приветливые учреждения.
В вестибюле мой слух немедленно был атакован привычными для этого места воплями и завываниями, доносившимися из камер, – от вполне связных протестов, до подлинных голосов безумия и отчаяния. В тот же миг я заметил Крайцлера. Удивительно, сколь прочно мое сознание связывало его облик с подобными звуками. Как обычно, на нем были черные костюм и пальто и, как обычно, он был погружен в чтение музыкального раздела «Таймс». Взгляд его черных глаз, больше напоминавших глаза некоей большой птицы, так же по-птичьи резко и быстро скользил по строчкам газеты; иллюзию еще больше дополняла его манера переминаться с ноги на ногу теми же отрывистыми движениями. Он всегда держал «Таймс» правой рукой, левая же, недоразвитая после тяжелой травмы, перенесенной еще в детстве, была плотно прижата к телу. Впрочем, время от времени и она оживала, чтобы огладить великолепно подстриженные усы и небольшую бородку под нижней губой. Его темные волосы, пожалуй, длинноватые на модный вкус тех дней и зачесанные назад, влажно блестели, поскольку он никогда не носил шляпы, и все это, наряду с судорожной мимикой при чтении, еще больше делало его похожим на голодного беспокойного ястреба, решившего во что бы то ни стало вырвать сатисфакцию у надоедливого мира вокруг.
Напротив Крайцлера стоял чернокожий гигант по имени Сайрус Монтроуз – его камердинер, по временам – возничий, умелый телохранитель и alterego[7]. Как и большинство слуг Ласло, Сайрус некогда был его пациентом и, признаться, этот человек до сих пор меня настораживал, несмотря на приличные манеры и цивилизованную внешность. Этим утром он нарядился в серые штаны и в туго застегнутый коричневый сюртук. На его широком темном лице, похоже, никак не отразилось мое появление, однако стоило мне приблизиться к Крайцлеру, Сайрус тронул его за плечо и показал в мою сторону.
– Ага, Мур, – сказал Крайцлер с улыбкой, левой рукой изымая из жилетного кармана часы, а правую протягивая мне. – Замечательно.
– Ласло, – я пожал ему руку, – Сайрус, – добавил я с кивком, едва ли отмеченным его слугой.
Посмотрев на часы, Ласло продемонстрировал мне газету.
– Меня как-то раздражают ваши наниматели. Вчера вечером я слушал блистательных «Паяцев» в «Метрополитэн» с Мелбой и Анконой, а «Таймс» говорит лишь об Альвариевом Тристане. – Он сделал паузу и внимательно посмотрел на меня. – Вы не выглядите отдохнувшим, Джон.
– Даже не знаю, в чем тут дело. Обычно гонки в открытом экипаже посреди ночи так успокаивают… Кстати, вы не собираетесь мне сообщить, что я тут делаю?
– Один момент. – Крайцлер повернулся к санитару в темно-синей форме и шапочке, все это время отдыхавшему рядом, развалясь на жестком стуле. – Фуллер? Мы готовы.
– Да, господин доктор, – ответил тот, снимая с пояса чудовищных размеров кольцо с не менее чудовищными ключами, и направился ко входу в центральный коридор. Мы с Крайцлером устремились за ним, Сайрус же остался стоять в вестибюле, подобно восковой фигуре.
– Вы ведь прочли заметку, не так ли, Мур? – спросил Крайцлер, когда санитар отпер дверь в первое отделение. Открывшись, та выпустила наружу все те приглушенные вопли и стенания, что не прекращались все это время ни на минуту – теперь же они стали практически нестерпимыми. К тому же в коридоре, лишенном окон, почти не было света, за исключением натужного мерцания нескольких электрических лампочек. Некоторые смотровые окошки в массивных железных дверях были открыты.
– Да, – ответил я не сразу и с некоторой тревогой. – Я прочел ее. И обратил внимание на некоторую связь этих событий. Но зачем вам здесь понадобился я?
Едва Крайцлер собрался ответить, в окошке первой двери справа вдруг возникла женская голова. Волосы были всклокочены, а на изможденном широком лице застыло неистовство. Впрочем, оно немедленно исчезло, как только женщина узнала посетителя.
– Доктор Крайцлер! – воскликнула она хриплым, но в то же время пронзительно-страстным голосом.
Крик этот, подобно таинственному заклинанию, преобразил коридор – имя Крайцлера прошелестело от камеры к камере, от заключенного к заключенному, от стен женского отделения через толстые стены и железные двери скользнуло в мужское. Я становился свидетелем этого любопытного явления и раньше, в других заведениях, но всякий раз оно не уставало меня поражать – подобно тому, как вода, выплеснувшись на раскаленные угли, уничтожает их потрескивающий жар, оставляя по себе лишь тихое шипение, это имя оказывало не менее молниеносное и эффективное воздействие на обитателей мрачных темниц.
Объяснение такому выдающемуся феномену было простым. Фамилия Крайцлера была известна среди пациентов не меньше, чем в криминальных, медицинских и правовых кругах Нью-Йорка, и за ним укрепилась слава человека, чьи свидетельские показания в суде или на юридическом консилиуме значили больше мнения любого другого алиениста наших дней. Одного слова Ласло было достаточно, чтобы решить судьбу пациента: отправить ли его в тюрьму, оставить в пределах психиатрической клиники, либо выпустить на улицу. Стоило ему появиться в заведениях, подобных «Павильону», привычные звуки безумия уступали место сверхъестественным в данных обстоятельствах попыткам со стороны большинства пациентов установить некое разумное подобие контакта. Только непосвященные и уже вовсе безнадежные больные продолжали упорствовать в своем неистовстве. Впрочем, хотя этот странный эффект и приводил к внезапному снижению шума, вряд ли его можно было считать признаком выздоровления или раскаяния несчастных. Несомненно, в каком-то смысле это облегчало страдания, но ненадолго – скоро хаос безумства вновь наберет силу, подобно треску все тех же раскаленных углей, справившихся с мимолетными каплями влаги.
Реакция Крайцлера на поведение обитателей «Павильона» была не менее обескураживающей – оставалось только гадать, какие обстоятельства его жизни и карьеры подарили ему эту способность невозмутимо прогуливаться в подобных местах, видя перед собой столь безнадежные и безрадостные картины (добавьте к этому пылкие стоны: «Доктор Крайцлер, я должен поговорить с вами!», «Доктор Крайцлер, пожалуйста, я ведь не такой, как эти!»), и при этом ровным счетом не испытывать к местным обитателям ни страха, ни отвращения. Пока он с неторопливым спокойствием шествовал по коридору, его брови сходились вместе, сверкающие глаза буквально стреляли по сторонам, от камеры к камере, и весь облик его, казалось, начинал излучать строгую доброту, словно все эти страшные люди были всего лить напроказившими детьми. При этом он не позволял себе обратиться к кому-либо из них, но это не казалось с его стороны жестокостью – вовсе нет, ибо заговорить с одним означало лишь подарить несчастному неоправданную надежду, подчас несбыточную, в то время как другие поймут, что лишены и этого призрачного шанса. Любой пациент, уже бывавший в сумасшедшем доме или тюрьме, либо длительное время состоявший под наблюдением в Беллвью, знал, что это естественное поведение Крайцлера, и тем не менее все продолжали на что-то надеяться, вкладывая самые горячие просьбы во взгляды, поскольку глаза были единственным органом их измученных тел, видимым для Крайцлера.
Мы миновали раздвижные железные двери в мужское отделение и проследовали за Фуллером к последней камере слева. Санитар остановился возле укрепленной двери и распахнул наблюдательное окошко.
– Вульфф! – позвал он. – К тебе посетители. Официальные лица, имей в виду.
Крайцлер стоял прямо напротив окошка, глядя внутрь камеры, я же в поисках точки наилучшего обзора пристроился у него за плечом. Внутри клетушки с голыми стенами на грубой кровати, обхватив руками голову, сидел человек, рядом с койкой стояло стальное судно. Крохотное окно, почти не пропускавшее света, было забрано тяжелыми толстыми прутьями. На полу неподалеку от человека располагался металлический кувшин с водой, а также поднос с краюхой хлеба и миской с остатками чего-то похожего на овсянку. Из одежды на узнике была только нижняя рубаха и шерстяные кальсоны без пояса и подтяжек (похоже, о предупреждении самоубийств здесь заботились). Тяжелые кандалы сковывали запястья и лодыжки несчастного. Через несколько секунд после окрика санитара он поднял голову, и портрет дополнила пара красных глаз, живо напомнивших мне пару собственных жутких утренних пробуждений. Усатое, изборожденное глубокими морщинами лицо заключенного не выражало ничего, кроме бесстрастной покорности.
– Мистер Вульфф? – позвал его Крайцлер, внимательно наблюдая за ответной реакцией. – Вы трезвы?
– Как тут не протрезветь?… – медленно ответил человек; речь его была невнятна. – … После ночки в таком-то месте?…
Крайцлер закрыл железную дверцу на смотровом окне и обратился к Фуллеру:
– Ему давали наркотики?
Фуллер неловко пожал плечами:
– Он бредил, когда его привезли, доктор Крайцлер. Главный сказал, что это не обычное опьянение, так что его по уши накачали хлоралью.
Крайцлер тяжело и раздраженно вздохнул. Хлоралгидрат был истинным проклятием его существования. Горький, бесцветный и несколько едкий раствор замедлял сердцебиение, что приводило пациента в странное спокойствие. Или же, в том случае, если раствор он получал в салуне, – а этим баловались многие современные заведения, – человек впадал в состояние, близкое к коме, что делало его легкой добычей воров или похитителей. Большая часть медицинского сообщества, тем нe менее, настаивала, что хлораль не вызывает привыкания (с чем Крайцлер решительно не соглашался), а учитывая то обстоятельство, что себестоимость препарата составляла всего двадцать пять центов за дозу, это делало его дешевой и удобной альтернативой кандалам или кожаной смирительной упряжи. Поэтому хлораль частенько пользовали на буйных, особенно в психическом смысле, субъектах, что, впрочем, не мешало применять его и но отношению ко всякому задержанному, склонному к насилию. За двадцать пять лет применения препарат, что называется, «ушел в народ». Хотя «народ» в те времена мог совершенно свободно купить не только хлораль, но и морфий, опий, индийский каннабис, как, впрочем, и любое другое средство подобного рода – достаточно было зайти в аптеку. Тысячи людей разрушили свои жизни, поддавшись способности хлорали «освободить от забот и печалей любого, даровав ему здоровый сон» (именно такой текст был размещен производителем на упаковке). Смерть от передозировки стала обычным явлением, все больше и больше самоубийств совершались при посредстве хлорали, а наши врачи все так же продолжали уверять пациентов в безопасности и полезности препарата.
– Сколько гран? – поинтересовался Крайцлер, сменив бессильный гнев на простую досаду. Ему было известно, что назначение средства не зависит ни от Фуллера, ни от него самого.
– Они… начали с двадцати, – с опаской ответил санитар. – Я говорил им, сэр, я говорил им, что вы планируете произвести осмотр и обязательно рассердитесь, но… ну, в общем, вы же знаете, сэр.
– О да, – тихо сказал Крайцлер. – Я знаю.
То была истина, очевидная для всей нашей троицы: будучи осведомленным о критических взглядах Крайцлера, равно как и о возможном неодобрении им действий персонала, главный врач чуть ли не вдвое увеличил дозу хлорали, тем самым серьезно понизив способность Вульффа как-то участвовать в предстоящей процедуре. И, разумеется, ему были известны особенности методов работы Крайцлера, который при осмотре задавал пациенту множество наводящих вопросов. Само собой, было категорически необходимо, чтобы обследуемый был полностью свободен от дурманящего воздействия каких бы то ни было препаратов, будь то наркотики или же простой алкоголь. Так коллеги относились в Крайцлеру вообще, а в особенности – те, кто постарше.
– Ну что ж, – объявил Ласло, несколько секунд оценивавший проблему. – Ничего не поделаешь, Мур, – мы уже здесь, и время поджимает.
Мне сразу пришла на ум странная связь между этим его выражением и «планом», который он упомянул прошлой ночью в своем письме к Рузвельту, но я ничего не успел сказать – Ласло уже отодвинул засов на двери и навалился на нее всем весом.
– Мистер Вульфф, – громко произнес Крайцлер, – нам нужно поговорить.
Весь следующий час я наблюдал, как Крайцлер обследовал этого отсутствующего и совершенно дезориентированного человека, удерживавшего в сознании, насколько ему позволял хлоралгидрат, то обстоятельство, что если выстрел, разнесший вдребезги большую часть головы юной Луизы Рудесхаймер, был произведен действительно им самим из его собственного револьвера (а мы уверили его в этом), то в таком случае он скорее всего безумен и должен быть направлен в психиатрическую клинику (большинство таких преступников увозили отбывать срок в Маттеван), а не в тюрьму или на виселицу. Крайцлер тщательно отметил это его отношение, но обсуждать уголовный аспект пока не стал. Вместо этого он, будто бы пробегая глазами по списку, принялся забрасывать Вульффа самыми разнообразными вопросами, не имеющими, на первый взгляд, никакого отношения к делу: о его прошлом, семье, друзьях, детстве… Сами вопросы были глубоко личного свойства и в нормальных обстоятельствах выглядели бы, по меньшей мере, бесцеремонными, если не сказать вызывающими. По ходу допроса стало очевидно, что реакция Вульффа на эти вопросы менее агрессивна, нежели у большинства людей в подобных обстоятельствах, – явное следствие воздействия наркотика. Но отсутствие естественного раздражения повлекло за собой недостаточную точность и прямоту в ответах, а это, похоже, обрекало беседу на досрочное окончание.
Однако даже химическое равнодушие Вульффа не выдержало, когда к финалу беседы Крайцлер начал расспрашивать его о Луизе Рудесхаймер. Питал ли Вульфф к девочке какие-либо чувства сексуального характера? Ласло спрашивал это с той удивительной прямотой, коя так редко проявляется при обсуждении столь щекотливых моментов. Есть ли в его доме или же по соседству другие дети, к которым он испытывает чувства подобного рода? Была ли у него когда-нибудь подружка? Посещал ли он публичные дома? Не замечал ли он у себя сексуального влечения к мальчикам? Почему он застрелил девочку, а не зарезал ее? Сначала Вульфф настолько ошалел от всего этого, что обратился за поддержкой к Фуллеру, спросив того, обязан ли он отвечать или же нет. Санитар с каким-то сладострастным весельем предельно ясно объяснил ему, что да, обязан, и Вульфф на время покорился судьбе. Но еще через полчаса он встал, пошатываясь, громыхнул кандалами и поклялся, что не родился такой человек, который заставит его участвовать в столь непристойном допросе. Следом он демонстративно заявил, что скорее предпочтет встретиться с палачом – и в этот момент Крайцлер тоже внезапно встал и посмотрел собеседнику прямо в глаза.
– Боюсь, в штате Нью-Йорк электрический стул неуклонно вытесняет виселицу, мистер Вульфф, – бесстрастно сообщил ему Ласло. – Впрочем, как я и подозревал, основываясь на ваших ответах, вам предстоит выяснить для себя это самостоятельно. Да помилует вас бог, сэр.
Фуллер, внимательно следивший за ходом допроса, распахнул дверь камеры, едва Крайцлер направился к выходу. Перед тем как последовать за Ласло, я в последний раз взглянул на Вульффа: мужество его стремительно испарилось, негодование сменилось глубоким страхом, но бедняга был слишком слаб, чтобы предпринимать какие-либо решительные действия для своего спасения, – лишь жалко пробормотал что-то возмущенное насчет своей явной невменяемости и рухнул на кровать.
Фуллер еще запирал дверь, а мы с Крайцлером уже шли назад по главному коридору Беллвью. Пациенты возобновили было свои робкие мольбы, но мы быстро миновали камеры, оставив зловещий коридор за спиной. Как только мы очутились в вестибюле, вопли и завывания вспыхнули с прежней силой.
– Я полагаю, Мур, мы можем забыть о нем, – уставшим голосом сказал Крайцлер, натягивая перчатки, заботливо протянутые ему Сайрусом. – Пусть и одурманенный, Вульфф выдал себя: явная склонность к насилию и смертельная обида на всех детей мира. И алкоголизм в придачу. Но он отнюдь не безумен и, я полагаю, никак не связан с нашим нынешним делом.
– Вот как, – сказал я, пользуясь благоприятной возможностью, – тогда насчет…
– Они хотели, чтобы он выглядел сумасшедшим, это очевидно, – сказал задумчиво Ласло, не слыша меня. – Местные врачи, пресса, судьи – им всем бы очень хотелось считать, что лишь сумасшедший может выстрелить в голову пятилетней девочке. Если мы будем вынуждены признать, что наше общество способно производить вменяемых членов, готовых хладнокровно совершать подобные действия, то это приведет к явным… сложностям. – Он еще раз вздохнул и взял у Сайруса зонтик. – Да, пожалуй, предстоит длинный день в суде – и, быть может, не один. Следует все обдумать…
Мы покинули «Павильон», вместе укрывшись под зонтиком Крайцлера, и забрались в его коляску, на этот раз – крытую. Я знал, что меня ждет: монолог, служивший Крайцлеру чем-то вроде очистительной молитвы и призванный подтверждать справедливость некоторых его профессиональных принципов, предназначавшийся для освобождения оратора от чудовищной ответственности за фактическое вынесение человеку смертного приговора. Крайцлер был неисправимым противником смертной казни даже для таких чудовищ, как Вульфф, но он не мог позволить этим убеждениям влиять на свое определение истинного безумия, кое, в сравнении с терминологией многих его коллег, было относительно узким. Когда Сайрус вскочил на облучок и коляска понеслась прочь от Беллвью, диатриба Крайцлера добралась до тем, уже не раз обсуждавшихся им в моем присутствии: как массовые признания невменяемости отдельных индивидуумов облегчают жизнь общества, но никоим образом не отражаются на состоянии ментальной науки, лишь умаляя шансы настоящих душевнобольных на получение адекватной помощи и хорошее обращение. То была довольно страстная речь – складывалось впечатление, что Крайцлер постепенно старается избавиться от образа Вульффа на электрическом стуле, – и по мере развития темы я все четче осознавал призрачность моих надежд на получение сколь-либо внятных объяснений насчет того, какого черта здесь происходит и зачем понадобилось впутывать в эту дьявольщину именно меня.
В какой-то прострации взирал я на проплывавшие мимо здания, а затем позволил взгляду остановиться на Сайрусе, при этом подумав, что коль уж ему приходится выслушивать все эти веши чаше, чем кому бы то ни было, возможно, я смогу добиться от этого человека некоторой симпатии. Как бы не так. Подобно Стиву Таггерту, Сайрус вел совсем несладкую жизнь, пока не поступил в услужение к Ласло, за что сейчас мой друг и был удостоен искренней преданности со стороны гиганта. Еще мальчишкой в Нью-Йорке Сайрусу довелось наблюдать, как его родителей буквально разорвали на куски во время призывных бунтов 1863 года. Когда разъяренные орды белых мужчин и женщин, многие – вчерашние иммигранты, демонстрировали свое нежелание сражаться во имя Союза и освобождения рабов, в подтверждение своих принципов они хватали всех черных, попадавшихся на пути, не делая исключения даже для малых детей. Их расчленяли, жгли на кострах, топили в смоле – толпа вспомнила все средневековые пытки, какие только были в покинутом ими Старом Свете. После смерти родителей Сайруса, талантливого музыканта с великолепным баритоном, подобрал его родной дядюшка, промышлявший сутенерством, и выдрессировал на «профессора»: в обязанности мальчика входила игра на пианино в борделе, предлагавшем черных женщин состоятельным белым мужчинам. Но кошмар, перенесенный в детстве, не давал ему спокойно сносить непрекращающийся поток брани и издевательств со стороны клиентов. Однажды ночью в 1887 году он наткнулся на пьяного полисмена, который в обмен на положенную мзду вознаградил мальчика парой жестоких оплеух и комплиментом «сучий ниггер». Ни слова не говоря, Сайрус пробрался на кухню, взял там большой мясницкий тесак и, вернувшись, отправил фараона прямиком в ту самую Валгаллу, куда попадают души всех павших служащих Полицейского управления Нью-Йорка.
И здесь вновь появился Крайцлер. Истолковав произошедшее с точки зрения теории, названной им «взрывными ассоциациями», он открыл судье истинную причину совершенного Сайрусом: в те самые минуты, когда происходило убийство, сказал Ласло, Сайрус в уме вернулся в ночь смерти его родителей и колодец его гнева, остававшийся незамурованным со времен трагического инцидента, возобладал над сознанием и буквально поглотил полисмена. Сайрус не безумен, объявил Крайцлер, а потому обязан понести ответственность за произошедшее, но нельзя выносить приговор, не учтя столь жуткое прошлое обвиняемого. На судью аргументы Крайцлера произвели впечатление, однако настроение публики вряд ли позволило бы ему освободить Сайруса из-под стражи. В качестве возможного решения ситуации обвиняемого предложили заключить в Психиатрическую больницу Нью-Йорка на острове Блэкуэллз, но Крайцлер заметил, что предоставление официальной должности при его собственном Институте сможет оказать куда более благотворное влияние на реабилитацию подсудимого. Судье уже не терпелось избавиться от осужденного, и он согласился. Успешное решение этого дела, впрочем, не повлияло на общественную и профессиональную репутацию Крайцлера, и так считавшегося раскольником, хотя обычные гости Ласло вовсе не горели желанием оказаться на кухне наедине с Сайрусом. Так или иначе, исход судебного слушания обеспечил Крайцлеру подлинную преданность этого человека.
Пока мы рысили вниз по Бауэри, согласно моим сведениям, – единственной крупной нью-йоркской улице, не знавшей, что такое церковь, на улице лил дождь, за все это время так и не утихнувший. Мимо нас проносились салуны, концерт-холлы, ночлежки, а когда мы миновали Купер-сквер, я разглядел большую электрическую вывеску и затененные окна «Парез-Холла» Вышибалы Эллисона, ставшего базой жалкого ремесла Джорджио Санторелли. Дальше нам пришлось прокладывать путь через очередные доходные пустоши, уродливые коробки трущоб неумолимо возвышались по обе стороны от проезжей части – впрочем, их мрачный облик отчасти скрывала пелена дождя. Лишь когда мы свернули на Бликер-стрит, уже возле самого Управления полиции Крайцлер неожиданно сказал скучным тоном:
– Вы видели тело.
– Видел? – произнес я с раздражением, несмотря на то, что обрадовался желанной теме. – Да я до сих пор его вижу, стоит закрыть глаза больше чем на минуту. В каком, скажите на милость, Kpугу ада родилась эта мысль – переполошить весь мой дом и принудить меня сломя голову мчаться на этот проклятый мост? Вам ведь прекрасно известно, что о таком я все равно не мог бы написать в газету, так что добились вы одного – растревожили мою несчастную бабушку. Великолепное достижение, ничего не скажешь.
– Приношу свои извинения, Джон. Но вам необходимо было самому увидеть, с чем нам предстоит иметь дело.
– Не собираюсь я ни с чем «иметь дело»! – закричал я. – Я всего лишь репортер, вы не забыли – репортер, разжившийся отвратительной историей, которой не могу ни с кем поделиться.
– Вы недооцениваете себя, Мур, – сказал Крайцлер. – Вы – подлинная энциклопедия конфиденциальных сведений, хотя, возможно, этого и не осознаете.
– Ласло, да какого черта?!…
Но, как и прежде, дальше я не продвинулся. Как только мы свернули на Малберри-стрит, до меня донеслись голоса, а следом я увидел Линка Стеффенса и Джейка Рииса, бегущих к нашему экипажу.
ГЛАВА 5
«Ближе к церкви – ближе к Богу», – сказал некий остроумный бандит и разместил свое логово в какой-то паре кварталов от Полицейского управления. Авторство этого высказывания могло принадлежать любому субъекту из бесчисленной армии ему подобных, чьи охотничьи угодья раскинулись на севере, там, где Малберри-стрит граничила с Бликер (Управление располагалось в здании № 300). Именно здесь билось самое сердце доходных джунглей, домов терпимости, концерт-холлов, салунов и игорных притонов. Одна компания девочек, открывшая публичный дом на Бликер-стрит прямо напротив Малберри, 300, изобрела превосходное развлечение: в редкие часы безделья они усаживались у окон, забранных зелеными ставнями, и через оперные бинокли наблюдали за происходящим в Управлении, после чего громко комментировали увиденное специально для проходивших мимо полицейских. Вообще это место всегда окутывала атмосфера какого-то дурацкого карнавала. Хотя, возможно, кому-то это скорее напомнило бы римский цирк с жестокой публикой, несколько раз в день пристально следившей за приключениями окровавленных жертв или же, наоборот, за вершащими эти преступления злоумышленниками. Точнее, за тем, как их затягивает неопределенного вида здание, с первого взгляда – отель отелем, на деле же – кипящий мозг, отвечающий за любые действия Руки Закона Нью-Йорка, после встречи с которой от несчастных, как правило, остается лишь мокрое место на тротуаре, как зловещее напоминание об истинной смертельной природе учреждения, притаившегося за невзрачным фасадом.
На Малберри-стрит, 303 располагалась еще одна штаб-квартира – неофициальное место сбора полицейских репортеров: непритязательная терраса, на которой мы с коллегами провели так много времени в ожидании очередной сенсации. Так что вовсе не удивительно, что именно там моего прибытия дожидались Риис и Стеффенс. Некоторая обеспокоенность, сквозившая в движениях первого, и ликующая усмешка на сухом и элегантном лице второго указывали, что в криминальном мире явно творятся какие-то дела.
– Ну и ну! – воскликнул Стеффенс, высоко поднимая над головой зонтик и вскакивая на подножку еще не успевшей затормозить коляски Крайцлера. – Таинственные гости являются вместе! Доброе утро, доктор Крайцлер, очень приятно видеть вас, сэр.
– Стеффенс, – коротко ответил ему Крайцлер, сопроводив приветствие не вполне любезным кивком.
Стеффенса сменил пыхтящий Риис – массивное телосложение настоящего датчанина не позволяло ему откалывать номера, подобные тем, что позволял себе более молодой и гибкий Стеффенс.
– Доктор, – сказал Риис, на что Крайцлер также ответил кивком, но уже молча. Риис ему определенно не нравился. Новаторский труд датчанина, заключавшийся в выявлении порочных особенностей, свойственных обитателям ночлежек, – главным образом, в серии иллюстрированных очерков под названием «Вот как живет другая половина», – никак не оправдывал тот факт, что Риис был, по сути, непримиримым моралистом, а с точки зрения Крайцлера – фанатиком. И, должен признать, в этом вопросе я зачастую разделял точку зрения Ласло.