6. МУЖИКИ НИЗКО КЛАНЯЛИСЬ
Артель зверодобытчиков – всего двадцать шесть душ, народец, тертый в деле, бывалый, крепкий, – после неудачного вояжа на острова решила в Охотск не возвращаться, а зазимовать в Большерецке. Обстроились – срубили просторную избу об одном покое, с печью в самой середке, в пупе, чтоб во все стороны грела. У артели этой и правила жизненные артельными были, общими для каждого, что держало их вместе крепко, как держатся семена в кедровой шишке. Поднимались утром не вразброд, по одному, а по зову старшого, после третьих петухов уже не спавшего. Варили кашу в общем котле, перед завтраком молились на один артельный образ и принимались за еду. Потом отправлялись кто куда. По двое, по трое, а то и по одиночке уходили на мелкий свой промысел за обязательным коштовым пятаком – добычей, возложенной на каждого. Кто зверя шел стрелять, кто, подрядившись на казенных службах, – в поденную работу, кто шлындал по острогу, продавая что-то или меняя. Собирались к обеду, а потом и к ужину, приготовленному дневальным кашеваром. Добычу сдавали артельному казначею, который в приходную книгу записывал на каждого поименно. Утайка считалась провинностью неизвинительной – узнают артельщики о заначке хоть одной деньги, побьют и прогонят. Принес с излишком – тоже сдавай, на будущее в зачет пойдет, когда пятак добыть не сможешь. В конце каждого месяца делал казначей расчет, смотрел, кто с избытком внес, кто с недостатком. Никого при этом не корили, а вместе думали, где сыскать недоимщику промысел более выгодный. Но недоимщиков, по правде сказать, было мало. Каждый о деле общем радел с душой, потому что знал: между своим и общим в артели разницы нет. Вот так и жили они, как прутья в метле – крепкой, густой вязанкой.
Обида же, какую учинил им сдуру камчатский начальник, отхлестав кнутом Гундосого Федьку, вышла обидой для всей артели, словно на двадцать шесть помножилась разом, взбаламутила, зажгла сильную к острожской власти злобу.
А в то время, когда постучался к ним в избу Устюжинов Ваня, сидели артельщики вокруг своей печки по лавкам и трескали ячневую кашу с хлебом. Но ели они без удовольствия, ковыряли деревянными ложками нехотя, потому что были смущены вышедшим у них совсем недавно разговором, в котором поматерили они друг дружку крепко за ненужное побитье ими человека, никак для безобразия такого не подходившего. Поэтому и не слышно было обычных трапезных шуток, скоромных разговоров – молчали мужики, только чавкали их рты, набитые кашей.
– Мужики! – загородив неширокую дверь косой саженью плеч своих, с порога начал Устюжинов. – Простите, что на ночь глядя, но разговор мой безотлагательный...
– Ну, заходь, коль приспичило, – смирным, смоляной густоты баском отозвался старшой, Суета Игнат, тот самый, что нес треску, когда повстречали артельщики Беньёвского. – Кашки-то нашей поклюешь?
Иван смело шагнул в горницу.
– Нет, не хочу. Противно мне с вами из одного котла есть.
– А чего ж так? – тревожно двинул Суета рябой от оспы щекой.
– Да за душегубство за ваше!
Мужики, кто еще ел, сильнее застучали ложками, совестливо прятали глаза. Иван Устюжинов, которого уважал весь Большерецк за силу, грамотность немалую, перенятую им у священника-отца, острый рассудок, твердость в разговоре и кулачном бою, двадцатилетний этот юноша, знали они, собирался сказать им сейчас то, что они и сами в шумном споре признали напрасным и даже греховным.
– Так что же вы, трясолобы, учинили? – спросил Иван, стоя среди мужиков. – Ни в чем не повинного человека едва ль не убили! Как же сие понимать? Али закон христианский не про вас?
– А ты что за ходатай такой? Откель выискался? – неуверенно вякнул кто-то.
Но Игнат Суета крикнул властно:
– А ну-ка там! В плошку свою уткнись! Малый дело говорит, и вина в оном деле на нас несомненная лежит – били немчика того от дури да от пьяной злобы, на Нилова осердясь да еще на Холодилова-собаку. Человек же сей нам сразу невинным мыслился. А мы правого бить не обучены, и сами уж совестью нашей немало побиты есть и перед немчиком тем слезно повиниться хотели.
– Истинный Бог, хотели! – грянули разом сразу несколько голосов. Другие артельщики прогудели что-то, стесняясь, должно быть, виниться в открытую.
– Ну, вижу, вселил в вас Христос разумение! – улыбнулся Иван. – Виниться – так виниться, но делайте дело сразу, а то вам какая другая блоха под хвост вскочит, передумаете! Сейчас идти надобно!
– Давай! Давай! – завопили мужики, вскакивая с лавок и роняя на пол деревянные миски. – Тотчас к нему идти хотим! Пущай простит нас! Виниться, виниться хотим!
– Да уж ночь на дворе, – урезонивал кто-то.
– Пущай ночь! Грех свой скинуть прочь хотим!
– Гостинец, робята, гостинец ему отнесть надобно! – предложил другой, и все его поддержали:
– Непременно отнесть, чтоб обиды на нас не имел!
– Лососинкой хворобу его подлечим!
Они мотались по своей просторной избе радостные, оттого что повинятся сейчас, сбросят с себя тяготивший их грех, искали шапки, второпях натягивали сапоги, хватали чужие и незло переругивались из-за этого.
К дому Хрущева подошли они смело, но Игнат их разом осадил:
– Стойте, робята! Гуртом входить негоже – выборных пошлем. Ну, – усмехнулся Суета, – кто хлеще всех его охаживал?
Но оказалось, что все они приложили руку к побитию немца. На Игната закричали:
– Кажный бил! На кажном вина!
– Всех! Всех веди!
В дверь стучал старшой. На крыльцо вышел заспанный Хрущов, спросил:
– Чего по ночам шатаетесь? Али дня для бездельного шлынданья не хватает?
– К жильцу своему пусти, – угрюмо попросил Игнат, Хрущева не уважавший.
– Зачем еще?
– Свою докуку ему и объясним, а ты покамест на крыльце побудь. А ну-ка, робята, геть за мной!
Игнат первым прошел в сени, за ним потянулись артельщики. Поднимались на крыльцо, проходили с ухмылкой мимо пораженного неучтивством мужиков Хрущова, проносили мимо него посконный, дегтярный, табачный свой запах, только простому люду и свойственный.
– Да вы что, хамы, спятили, что ли? Али здеся кабак? Куда прете? – Но, не дождавшись ответа, Хрущов в сердцах плюнул и спустился с крыльца.
По одному мужики протиснулись в горницу, дорогой стаскивая шапки, и обступили постель, на которой назвничь лежал Беньёвский, за три дня сильно изменившийся, с посиневшим от побоев лицом, обросшим щетиной. Игнат низко, едва ль не до земли, поклонился за всех:
– Человек хороший, не суди ты строгим судом страмное наше над тобой насильство! Винимся пред милостью твоей всей артелью! Бес лукавый нас тогда в бока шпынял – думали, купца Холодилова, врага нашего злейшего, приказчик. Прости, ради Бога, холопей несмышленых! – Игнат снова поклонился, доставая рукой до грязного, давно не метенного пола. После кивнул кому-то, и ему передали что-то немалых размеров, завернутое в холщовую тряпицу. – А сие тебе, сударь, от нас гостинчик, чтобы обиды не помнил и зла не таил.
Игнат развернул тряпицу – открылись две лососиных огромных головы с разинутыми ртами. Каждая с головенку младенца новорожденного размером.
Беньёвский смотрел на мужиков с доброй улыбкой и приятием.
– За рыбу вам, люди добрые, спасибо, – негромко произнес он наконец, приподнимаясь на постели, – но беспокоились напрасно – зла я на вас и не мыслил держать, понимал, что сие вам тьма египетская глаза застлала.
– Сущая, сущая тьма! – подтвердил охотно кто-то из мужиков.
– Знал я о всех ваших напастях – и о том, как в плаванье вас на судне гнилом отправили и как обидели потом, отхлестав кнутом товарища вашего.
– Других, надо думать, кораблей не нашлось, вот и отправил на худом Холодилов.
Беньёвский горько улыбнулся:
– Нет, ребята, были у Холодилова другие корабли. Я про то хорошо знаю, ибо сам недавно из Охотска прибыл и о кознях да о плутовстве Холодилова вашего немало наслышан. Он ведь нарочно свои корабли на погибель отправляет, потому как ему за те корыта дырявые страховые кумпанства звонкой монетой платят.
Мужики долго молчали, пораженные словами немца.
– Вишь ты-ы-ы... – охнул кто-то и тихонько присвистнул от изумления.
– Выходит, он нас не от ротозейства своего, не по глупости, а от хитрости змеиной в море посылал, чтобы угробить? – спросил Гундосый Федька.
– Именно, – кивнул Беньёвский. – Не пустой же корабль отправлять. Порожний кумпанствам намек может дать об умышленности действий хозяина – не поверят. Ну а ежели людьми – какие могут быть сумнения?
– Ай да новостишка! – хлопнул себя по ляжке Суета. – Так ведь сей грех страшнее Каинова выходит!
Беньёвский сильно изумился:
– Да разве ж вы о сем не ведали? А я думал, что вы меня оттого лупили жестоко так, что о душегубстве том знали.
– Ах он змей!
– Аспид сущий!
– Уд диаволов! – закричали мужики, сами не свои от гнева.
– Да что ж то за кумпанства, кои за нарочитую людскую погибель купцам еще и деньги платят?
– Ты вот, наверно, из Петербурга недавно, скажи, как же оное бесстыдство матушка императрица терпит? Или ей доклады на подписание неверные несут?
Беньёвский обвел взволнованных, разобиженных артельщиков насмешливым взглядом и спокойно сказал:
– Верные доклады. Только сама матушка ваша мерзавцев и мздоимцев под подолом у себя греет. Отдала страну на откуп любовникам, в государственном деле не токмо не смыслящим, но и подлым проворством своим единый вред учиняющим, делу империи не радеющим, кои все управление казнокрадам разным передали, купцам и заводчикам, вроде известных жадностью Демидовых и Строгановых. Сии черти во плоти и дерут с вас, сирых, три шкуры, потому как, откажись они от кровопийства своего, не было бы резона заводчествовать и купечествовать.
– Да что ж, – сильно удивился один артельщик, – неужто Екатерина, жена православная, о мерзостях оных не сведает?
Беньёвский криво улыбнулся:
– Православная! Третьего дни она в веру вашу вошла.
– Неужто некрещеная прежде была?
– Зачем же некрещеная? – со смехом воскликнул один из мужиков. – Ее Гришка Орлов своим... крестил!
Артельщики загоготали. Улыбнулся и Беньёвский:
– Веры-то она христианской и прежде была, но только немецкой породы царица ваша, лютерка.
– Может, посему и зловредничает?
– Не ведаю, братцы, отчего недоброжелательство ее исходит, но знаю наверняка, кто беспорядки, лихоимства и стервозность мучителей ваших устранить очень скоро может.
– Кто ж сие, скажи! Мы за того человека молиться станем.
– Не молиться тут, ребята, надо, а делом поспешествовать возведению сей персоны на законный престол предков его. – Беньёвский пристально посмотрел на мужиков, словно думал, нужно ли продолжать. – И той особой, помогать которой мы всемерно обязаны, является императорское высочество цесаревич Павел Петрович, у коего Катерина нагло и скипетр, и державу, и корону исхитила!
Беньёвский строго оглядел артельщиков. Молчали мужики, смущенные смелой, непривычной речью немца. Иногда тишком говаривали сами, что по закону править нужно Павлу, как сыну умершего императора, но тут же разговоры те крамольные кончали, полагая, что не их ума забота решать, кому быть на престоле: коль уж сидит на троне кто-то – значит, не напрасно посадили. К тому ж могли ль они довериться в таком-то деле незнакомому да еще и неизвестной породы человеку? Нет, не могли, а поэтому молчали, смущенно тыча в немытые доски пола носками грязных своих смазных сапог.
– Ну что молчите? – грозно возвышая голос, в котором слышался упрек, спросил Беньёвский. – Али страшитесь? Думаете, наверно, супротив Катерининых генералов некому за цесаревича выступить будет?
– Так ить царица и в самом деле силу немалую имеет, – осторожно вымолвил один артельщик, – куды ж соваться...
Беньёвский презрительно хмыкнул:
– А вы думаете, в России каждый у ног сей блудницы милостей, словно пес голодный, ищет? Нет, есть еще люди, духом и телом крепкие, те, кому ни казни, ни пытки ради правого дела не страшны! Есть оные и при дворе, и в войске, и в самом народе! Более скажу вам – партия сия сильна и токмо ждет единого для всех знака, чтобы бунт начать, обещающий корону законному наследнику, а гражданам – свободы, милости, дешевый хлеб и прочую земную благодать!
Глядя исподлобья на Беньёвского, строго спросил Игнат:
– А ты сам-то... из тех, чай, будешь?
Беньёвский с минуту молчал, тяжело дыша, – раздумывал, можно ли открываться мужикам. Затем торжественно, немного дрожащим голосом сказал:
– Да, откроюсь вам: сослан я в сей далекий, дикий край за правое дело цесаревича Павла. И тоскую я не о том всечасно, что потерял навек былое положение, богатство и чины, а что не могу способствовать начатому, – он замолк, но скоро произнес со вздохом: – После признания моего вверяю я сейчас себя вашей скромности или злосердечию. Узнаю теперь, желаете ли вы томиться в зловонии холопства, али свободы возжаждете под праведной десницей князя Павла.
Мужики разволновались не на шутку. Раздались возгласы сожаления о том, что им не доверяют, хотя они и сами уже давно меж собой кумекали о незаконном императрицы царствии, но только громко об этом еще не говорили – случая не было.
– Господи! – широко перекрестился Игнат Суета. – Да мы здесь все до единого со всеми своими потрохами законному-то да истинно православному с великой радостью передадимся, поелику нет больше мочи кровопийство купцов да прочей торгующей падали терпеть!
– Не станем, не станем боле терпеть! – раздались крики. – Год хотя бы вольными да богатыми пожить! Заели нас купцы, душееды проклятые!
– Говори, говори, как нам Павла Петровича на престол царей российских возвесть! Животы за то дело кладем!
Мужики, бородатые, нескладные, простирали к лежащему Беньёвскому клешневатые руки, азартно, негодующе шумели, осмелевшие от собственной ярости. Но лежащий поднял руку, призывая к молчанию, и разом смолкли мужики.
– Ребята, ваша приверженность искренняя святому делу цесаревича Павла мне таперя хорошо заметна стала. Но одними криками да словесным радением что сделать можно супротив армий Катерининых? Ведь ее генералы турка сейчас под орех щелкают, так не нам же с вами Санкт-Петербург воевать идти?
– Точно! – усмехнулся кто-то. – Скорехонько укакаешься!
– В оном случае, – продолжал Беньёвский, – действовать надобно с превеликой осторожностью и осмотрением, чтоб прежде того, как дело зачнем, не дать никому повод нас с вами в железо заковать.
– О том не печалься, – с обидой в голове заверил Суета. – Яко караси подо льдом молчком сидеть станем.
– Ну и отменно. Посему торопиться не будем, покуда я из Петербурга от одномышленников своих известий верных не получу о том, что все уж к падению известной вам персоны готово. Тем же временем, чтоб было, чем казачишек Нилова попугать, фузеями до порохом запасайтесь. Сабли, шпаги, пистолеты тоже не лишними будут. А главное – тайну нашу блюдите!
– Поняли! – закричали сразу несколько голосов.
– Отменно поняли, – сказал и зачем-то поклонился Суета. – А скажи, как нам тебя величать, мил человек?
Беньёвский приосанился:
– Зовут меня, робятки, Мориц-Август, а роду я Беньёвских.
– Беньёвский? Ну, сие нам проговаривать долго, а будешь ты у нас для удобной короткости Бейноском.
Постояв еще немного, стали мужики из избы выходить, но Игната Беньёвский задержал:
– Тебя ненадолго попрошу остаться.
Игнат остановился и, когда товарищи его покинули избу, присел на краешек кровати, где указал ему место больной.
– Ты ведь у них за старшого, Игнат? – широко улыбнулся Беньёвский.
– Точно, за старшого, – кивнул Суета.
– Ну так я вот что у тебя спросить хотел: то судно, на коем вы на Алеуты плыли, где сейчас?
– А выбросило нас тогда на берег, где река Большая в море впадает.
– И что ж вы учинили с кораблем?
– Хотели поначалу топорами изрубить до сжечь по злобе, но канителиться не захотели да забоялись, что Холодилову способ дадим нас за поломку той посудины на каторгу упечь.
– Сие ведь барк?
– Правда твоя, барк. Токмо гнилой весь оказался, когда рассмотрели мы его хорошенько, – под свежей обшивкой все старое и трухлявое.
– Где ж теперь тот барк?
– Загнали его тогда в бухту Чекавинскую. Полагаю, всю зиму он там простоит, ежели сам собой не развалится, а Холодилову в Охотск его перегонять не стали.
Беньёвский сильно о чем-то задумался, потом спросил:
– Что ж, совсем тот барк для плаванья дальнего не пригоден?
– Для долгого вояжа крепости в нем вовсе не осталось – гниль трухлявая, – решительно покрутил головой Игнат. – Он и слабой бури не выдержит, в щепу разлетится. У него и мачты в гнездах не держатся, и такелаж худой, и паруса дырявы. Сам Николай Угодник на ковчеге оном плыть не отважился бы.
– Ну а ежели починить тот барк? К весне управиться можно?
Игнат, было видно, серьезно задумался, подергал себя за серьгу, ответил не сразу:
– Я, понятно, с робятами своими потолковать могу, но в деле том я несколько заковык наблюдаю.
– Каких же?
– Ну, во-первых, к какому лешему мы тот барк чинить станем? Купцу Холодилову потрафить желая? Другая заковыка в том, что если браться задело оное, так видя в нем хорошую выгоду, потому как мы, чай, сам знаешь, артель, и работаем за деньги, а не за спасибо. Третья заковыка самая трудная, ее перепрыгнуть сложней всего – барк для починки в док сухой поставить надобно, чтоб днище ему самым тщательным манером заделать. Вот тогда и может быть в том барке прок, а покуда он не корабль, а худое решето. Но все же... – Игнат поморщил рябое свое лицо, – есть у меня сумнение большое насчет надобности предприятия того.
– Ну, в пользе сего дела ты, Игнат, сомневаться перестань. Надобность в барке великая.
– Какая ж?
– Пока не могу тебе точно сказать.
Игнат обидчиво покачал головой:
– Что ж, ваше дело, господское, мужика в замыслы свои посвящать осмотрясь, помаленьку, с оглядкой. А то, боитесь, обскачет вас как-нибудь мужик, на козле объедет.
– Хорошо, Игнат, – серьезно произнес Беньёвский, – скажу тебе всю правду: корабль тот нужен затем, чтобы уплыть отсель подальше, когда оного случай потребует.
– Куда ж уплыть? – расползлись в улыбке толстые губы Игната.
– За пределы империи Российской.
– А что за случай предвидеться может?
– Наша неудача.
– Ну а поплывет кто? Ты?
Беньёвский тянул с ответом.
– А ежели... и ты с товарищами?
Игнат провел широкой ладонью по носу, усмехнулся:
– Нет! Не вижу, чего ради, сударь, мы в столь дальнее путешествие отправиться должны. Каким таким медом на чужбине намазано? Знаю, плыть из России мои ребята не захочут.
Беньёвский, словно забыв, что он болен, вспылил:
– Но ты же мне сам говорил, что вас тут купцы да промышленники поедом едят, и начальство себя беззаконно ведет! Казнь недавнюю вспомни – разве по правде товарища твоего кнутом отстегали?
– Не по правде, но за ту неправду Нилов перед Вышним Судом ответ держать будет! А то, чтоб от таковой неправды, за порты держась, мотать отсель за море, считаю для себя обидным. Плыть с тобой посовестлюсь. Чай, русская земля, не неметчина.
Беньёвский нехорошо усмехнулся:
– Русская! Давно ль она русской-то стала. Ста лет еще не минуло!
– Ну, раз стала-таки, значит, русская. Вот и весь тебе наш сказ. – Игнат ударил себя по колену и поднялся. – Ладно, мил человек, пойду, поздно уж. То, что ты о судне мне толковал, товарищам своим пересказывать не буду, а уговор наш помни – ежели серьезно, без смеха ты все прочее удумал, так будем от тебя сигнала ждать. Тем же временем готовиться станем. У нас уже семь ружей имеется да ножи у кажного, коими мы зверя морского бьем. Сыщем, чем Ниловых вояк попугать.
Игнат поклонился и пошел к выходу. В дверях он столкнулся с Хрущевым, почти презрительно взглянул на него и вышел. Хрущов проводил его улыбкой и, ложась на кровать, сказал:
– Вижу по физиономии твоей, что худо внимали тебе оные холопы. Эка надумал! Авантажу с хамами добиться захотел!
7. ВАНЯ ВЗВОЛНОВАН
С той самой минуты, когда Устюжинов Ваня впервые принял участие в судьбе лежащего на земле окровавленного, незнакомого ему человека, он ясно ощутил, как прильнул к нему и тут же прирос всем телом. И сильное чувство это становилось день ото дня все неотвязчивей и крепче. Не любя, но всегда жалея тех, кому не повезло, Ваня в поверженном Беньёвском несчастливца все-таки не увидал, но скорее человека сильного, который лишь случайно оступился, но уж если подымется – а подымется наверняка! – то жалеть придется его обидчиков. И еще углядел в нем Ваня то, чего недоставало именно ему: мудрости и холодного, стального сердца. Вот поэтому и сделалась для Устюжинова работа по уходу за раненым не обязанностью тяжкой, а радостью от сознания того, что нужен тому, кто сильнее и могучее тебя. Приходил он к Беньёвскому и один, и с Маврой, которая сама увязалась за возлюбленным, – последнее время, примечал Иван, любила она его диковатой какой-то, недевичьей страстью.
Иван пришел к Беньёвскому наутро после визита к ссыльному артельщиков. Увидал его сидящим на кровати, хотя еще вчера казался бывший конфедерат совсем плохим.
– Быстро оздоровели, сударь! – удивился Иван, расцветив красивое свое, свежее лицо улыбкой.
Беньёвский отложил книгу, что держал перед глазами.
– Твои артельщики, Иван, меня уврачевали. Спасибо, что позвал, – хороший получился разговор.
– Стало быть, пришлись по нраву? А ведь лютой народец зверобои. Им не токмо палец в рот совать не след, а и дрючок дубовый – перекусят!
Беньёвский рассмеялся:
– Мне кажется, Иван, что сей народ суть натуральные примеры всей вашей нации, коей культура европейская почти совсем и не коснулась. Петр Великий исправить нравы ваши так и не сумел.
Иван, словно в раздумье, провел ладонью по светло-русой своей бородке, появлению которой так радовался год назад.
– Да стоило ли пытаться-то нас исправлять? Мы по своим святоотеческим заветам живем, по преданиям. Они нас и ведут...
– Немало! – язвительно хмыкнул Беньёвский.
– А вы потому о нас суждение слагаете такое, что от деяний Петра идете. Раз не стали, как он того желал, на европейских жителей похожи, стало быть, худыми остались. Так ведь на ту перемену лишь одного Петра желание имелось, а не всего народа русского, вот и вышло все по-прежнему...
Беньёвский на Ивана взглянул с уважением:
– А ты смышленый!
– Ну, какой я там, не ведаю, но своим умом живу.
– А книги ты читал?
– Читывал немного. У батюшки моего, священника, книги есть. Перечитал я у него и все Писание Священное, и Четьи-минеи, и Часослов, и Месяцеслов, и Патерик, и Жития отдельные. Французская книга одна нашлась, весьма забавная...
– Какая же?
– А Жиль Блаз. – Иван помолчал, а потом заговорил с обидой в голосе: – Да я знаю, что сие малость малая в сравнении с тем, что толковому человеку знать надобно. Да где сыскать мне таковые книги? Я хоть и защищал народ наш, но вижу, как скверно он живет, по крайней мере здеся, на Камчатке! Водку жрут до визгу поросячьего, невежественны, скотоподобны часто. Их, как робяток малых, за ухо к книге тащить надобно и розгой сечь, покуда умней не будут!
Беньёвский отвечал серьезно:
– Сия боль делает честь сердцу твоему, Иван, но книги, что тебе нужны, в России сыскать трудно будет. Книги, что повествуют о природе мирозданья и бытия сущего всего, написаны не здесь, а ученейшими людьми наций других – британцами, французами, германцами. Вот кто бескорыстно занимался познанием всего живого, определял законы сущего, познавал природу Бога и натуры, в то время как Россия купалась в невежестве. И знай, Иван, что человек, желающий переступить порог невежества и умственного мрака, должен отказаться от счастья быть человеком одного народа. Сей человек уж непременно станет жителем Вселенной, ибо токмо в пониманье, виденье вселенском и можно охватить то, что именуется наукой. А посему и называл я варварской страной Россию, что держится она за свои предания, которые, как золото в кармане утопающего, ненужное и бесполезное, тянут ее на дно. У человека же умного, ученого не должно быть родины. Для него сие – роскошь излишняя. Весь мир – его дом, все люди – его братья и сестры. Радость каждого становится и его радостью, печаль другого делается и его печалью. Ведь и у меня, Иван, нет отечества. Когда-то, очень давно, мне в своем отечестве не посчастливилось, и с тех пор я превращаю в родину тот край, в котором нахожусь. А здесь, в России, узрел я много беззакония и принял его близко к сердцу – совсем как ты, Иван. Но льщу себя надеждой, что хоть отчасти помогу ее несчастным жителям!
Иван слушал Беньёвского жадно, но был смущен. Когда тот кончил говорить, он сказал:
– Да, несчастий здесь немало, но помочь народу моему трудно будет. Он сам не ведает, что в скверне живет. Учить его надо.
– Так давай же начнем учить ваш народ с тебя! – горячо сказал Беньёвский. – Иван, я вижу в тебе немалые способности! Доверься мне, Иван, я научу тебя говорить на европейских языках, наукам – географии, истории, механике, алхимии! Ты станешь приходить ко мне каждый день, и скоро увидишь ты, что границы твоего отечества раздвинулись и необъятный простор, о котором ты прежде не смел и помыслить, открылся пред тобой!
Иван в волнении ходил по горнице. Он почему-то стыдился чувств, что переполняли его сейчас, и ответил как можно равнодушней:
– Что ж, я согласен. Когда начнем? Сегодня?
– Нет, пожалуй, завтра.
– Идет!
8. БОЛЬШОЙ СОВЕТ
Смеркалось в остроге рано. Пополудни в шестом часу тени, падавшие от неказистых большерецких избенок, начинали сливаться с сероватым камчатским суглинком и к семи пропадали совсем. Только тусклый свет лучины, сальной свечи или самодельной лампы, что вонюче коптела тюленьим жиром, едва-едва пробивался сквозь промасленную холстину окон, тонким комариным писком протискивался в деготь прохладной осенней ночи. Но еще долго слышался в остроге косноязычный пьяный говор подгулявших казаков да надсадный собачий брех.
Еще не было девяти часов, а дверь хрущовской избы смело отворил ингерманландец бывший, Гурьев. Спустя минуты три Август Винблан с брезгливой гримасой на лице снял дощечкой с подошв своих сапог изрядной толщины слой грязи и любезно поддержал за локоть лекаря, боявшегося оступиться на крутом крылечке. Но другие трое к дому Петра Хрущова подошли только четверть часа спустя да еще постояли перед крыльцом, совещаясь, туда ли они попали.
Когда первый из них, высокий, пожилой, с внушительным, но морщинистым лицом, появился в горнице, лежавший на кровати Беньёвский с радостной укоризной воскликнул:
– Ну, наконец-то! Где вы запропастились? Ведь на девять назначено!
– Дайте срок, господин Беньёвский, – ответил пожилой, чуть обидевшись, – свыкнемся малость с тутошней грязью да теменью, так с закрытыми глазами друг друга отыскивать будем. А покуда не обессудьте уж – заплутали.
Сидевшие за столом, на котором красовались два штофа водки, стаканы, рыба, принесенная мужиками и нарезанная сейчас ломтями, – Хрущов, Гурьев, Винблан и Мейдер, – весьма придирчиво пришедших осмотрели. Беньёвский, обращаясь к ним, сказал:
– Господа, хочу рекомендовать вам товарищей моих – спознались мы еще в Охотске. Люди надежные, сумнений быть не может. С нынешним правительством каждый свои счеты имеет. Прошу любить, а вас, господа, представиться прошу.
Пожилой кашлянул в кулак и провел рукой по седым волосам. Был он одет в армейский мундир, но без погон и галунов.
– Артиллерии полковник Иосиф Батурин, – поклонился, хотел еще что-то сказать, но будто передумал.
– Имею честь отрекомендоваться, – робко начал худощавый, с остренькой бородкой попутчик Батурина, – артиллерии же капитан Степанов Ипполит, пожизненно сосланный за несогласие с присутствием на троне лица, на то никакого права не имеющего.
Степанова рассмотрели и пригласили к столу, где Хрущов наполнил для него стакан.
Третий же был невысоким и совершенно некрасивым человеком с круто вырезанными ноздрями, напоминавшими выдранные ноздри каторжного и делавшими его лицо хищным и жестоким, с маленькими, сидящими едва ль не на переносице глазами.
– Имею честь быть шельмованным поручиком Василием Пановым, – резко, по-вороньи хрипло сообщил он. – Осужден не за политические вины, но тоже за проступок изрядный.
– Сомнений быть не может, – заверил поручика Хрущов и протянул ему наполненный стакан, покрытый изрядным ломтем жирной лососины.
Расселись, выпили и закусили, после чего лежавший на постели Беньёвский заговорил неторопливо и весомо:
– Господа, волею господа Бога нашего сведены мы здесь, под крышей сей, вовсе не затем, чтоб позволить фортуне дарить нам столь убогое пристанище долгие годы, но для того, чтобы изыскать наивернейшее средство к скорейшему избавлению из узилища сего. И не бессмысленно всех вас предупредить, что от скромности каждого из нас зависеть будет благополучие всего начинания нашего.
Неожиданным для всех явился смех Семена Гурьева:
– Весьма занятное предупреждение! – насмешливо произнес он. – Собрали вы нас здесь по своей охоте, сударь, едва прибыв на место ссылки и ничем еще себя не зарекомендовав, кроме предоставления своей персоны к жесточайшему побитью, а требуете от нас скромности! А сами-то вы чем скромность и серьезность намерений своих удостоверите?
Беньёвский ответил бесстрастно:
– Тем, что четверо из семерых меня прекрасно знают и рекомендуют, так что баллотирован я большинством, вверившим мне право вопрошать у остальных о скромности...
– О, вы еще не знаете человека сего! – хрипло заговорил Панов. – Он – сущий дьявол! Нынешним летом в Охотске, перед отправкой сюда, мы по его совету запаслись оружием и решили захватить корабль, что повезет нас на Камчатку. Хотели действовать во время первого большого волнения на море, когда люки будут задраены, а команда спустится в трюм. Мы хотели заклепать люки и с верными людьми, среди которых был сам штурман, направить корабль в испанские владения, высадив на Курилы всех, кто не с нами.