Но улыбка слетела с обрюзгшего его лица так же быстро, как и появилась на нем, даймиос приблизился к Беньёвскому, и толмач заговорил:
– Их светлость, даймиос Фукиру, выражает свою великую, ни с чем не сравнимую признательность барону де Бенёв и славной головой Будды клянется в том, что наполнит весь его корабль прозрачной, как алмаз, питьевой водой, но заклинает британских моряков не выходить на берег и даже приближаться к нему на лодке. В противном случае их светлость будет вынужден всех, кто нарушит его приказ, лишить права на существование посредством отделения головы от тела, как того требуют древние законы Империи восходящего солнца. На прощанье их светлость желает британским морякам счастливого, тихого отдыха близ прекрасной японской земли.
Фукиру улыбался. С трудом скрывая негодование – все видели, как трудно давалось ему это, – Беньёвский улыбнулся тоже и обратился к толмачу:
– Передай их светлости, что примем к сведенью его совет. Но пускай исполнит обещанье и своих холопов с водою к нам пришлет. Больше нам ничего не надо.
Толмач перевел, Фукиру поклонился и пошел к трапу, по которому его долго спускали в лодку, после чего бережно переправили к нему вязку собольих шкур. На них японец даже не взглянул и положил под ноги. Сидел и чванливо улыбался. Поспускались в лодку и его телохранители, и маленькая эскадра к берегу двинулась.
Беньёвский дрожал от гнева. К нему подошел Винблан, резко выбросил в сторону отплывающих руку, давясь бешенством, по-немецки сказал:
– Мой адмирал! Разреши, пока они недалеко, из пушек, из мушкетов обезьян японских в крупу разделаем! Толстая свинья нас опозорила, унизила! Чего медлить? Дозволь!
Беньёвский несколько мгновений раздумывал как будто, но потом сказал, утишая ярость:
– Август, если б не отсутствие воды, до берега они бы не доплыли и я бы собственноручно разможжил эту гнилую тыкву из пистолета. Но я ответственен за всех – за них и за тебя. Вот поэтому я и умеряю ярость и тебе велю – умерь...
Винблан неуважительно обдал Беньёвского презрительным взглядом и пошел в кают-компанию.
8. КАК ПОМЕРЛА ЛЮБОВЬ К ЗЕМЛЕ ЯПОНСКОЙ
Спустились сумерки. Только к вечеру мужики обмозговали, обкумекали все до конца, до мелочей, и решили, что депутатов будет трое: Суета, Спиридон Судейкин и Ивашка Рюмин, но на поклон к Бейноске все пойдут, потому как, решили, в столь важном деле каждый свое лицо обязан был явить. Без криков, серьезные, спокойные (те, кто пробовал японское вино, уж протрезветь успели), подошли они к каюте офицерской. Вызвали Беньёвского на палубу. Тот вышел к ним с Устюжиновым Ваней – занимались в этот час наукой. Мужики с неудовольствием на юношу взглянули – и больше не смотрели, словно и не было его.
– Сударь хороший, – поклонился Суета, – имеем мы до тебя изрядной важности беседу. Изволь послухать...
– Ну, говори.
Игнат для начала потаскал себя за нос и за серьгу. Сказал:
– Хотим просить господина адмирала оставить нас на сей земле японской, сильно нам полюбившейся.
Адмирал улыбнулся:
– А чем же так полюбилась вам она, позволь спросить?
Суета глубоко вздохнул, точно запасаясь воздухом для объяснения пространного:
– Во-первых, оная земля от нашей недалече, что нам весьма приятно. Засим по нраву пришелся нам народ японский, незлобивый и смирный. Воздух здешний приятным показался – зноен и свеж в одноразье, что, думается нам, для взращения плодов и злаков потворствует немало. А посему ж бьем тебе челом: изволь ты нас на сей земле с пожитками оставить.
Беньёвский нехорошо прищурился:
– Что, видно, вам приятельство со мной наскучило? – Мужики сконфуженно молчали. – Ладно, ответ на вашу просьбу я дам незамедлительно, детушки мои. Говорите, значит, что приятна вам близость земли родной? Что ж, резонно – всяк к своей земле сердцем привязан. Но токмо забыли вы, ребята, что из отечества вы не вольными путешественниками али купцами за море отплыли, а совершенными разбойниками, бунтовщиками политическими и даже душегубами. Так по какой такой причине по соседству с виселицей устроиться решили? Али полагаете, долго длинным Екатерининым ушам о вас проведать да рукам ее хватким вас отсель извлечь и прямо к плахе привесть? Недолго! Микадо японский ради вас, православных, с императрицей ссориться не станет – за милую душу отправит вас в любезное отечество. Засим толкуете вы о приятности воздуха здешнего да о красотах. Истинно, для глаза радость немалая! Да токмо знаете ли вы, что прелести сии обманчивы, как зеленая лужайка на болоте, которая таит трясину? Тот землетрус да пепел, что видели вы на Камчатке, в сравнении с японскими безделки сущие. Здесь землетрус с камнекиданьем мигом сметает то, что построено за много лет. Жителям тутошним дома свои приходится выстраивать на год раз пять, паки и паки. Что ж, живите здесь, скучать не будете. А еще не станете вы скучать и потому, что на каменистой, гористой сей земле не сыщется и десятины почвы, удобной под распашку. Вы поглядите, когда рассвет прибудет, – трубу вам даже дать могу, – на поля японские – узрите их прямо на горах, где каждый лоскуток возделан, очищен от камней, удобрен. И воду для поливки, и удобрения – все сие носят японцы на гору у себя на спинах, поднимаясь высоко на кручи. Не обессудьте, ребятки, но вы и японцы на разной по богатству почве взросли. Вы привыкли к тучности и изобилию земному, они же к скудости и бедности их каменистой почвы. Они способны выжать из засушливых своих клочков хоть что-нибудь для пропитания, а иногда с избытком даже, а вы, уверен, не сможете взять из поганой сей земли и самой малости, ибо не имеете их усердия, не знаете приемов ихних, усвоенных на протяжении веков. К тому ж, ребята, при здешней бедности землей никто вам пашен, пригодных для взращенья злаков, не выделит. Все здесь давным-давно поделено. А посему о каком ты изобилии, Игнат, здесь толковал? Не понимаю! Но, может статься, заделаетесь вы охотниками али рыболовами? Так для охоты сносной, способной прокормить, в Японии вы много зверя не найдете, а рыбаков здесь и своих хватает – на побережье всяк рыболовством промышляет. Кроме того, ты, Игнат, сказал, что народ японский тебе приятным показался, доброхотным и любезным. Ну так позволь с тобой не согласиться, оттого что улыбки и прочие гримасы – всего лишь маска обычного их поведенья, и все сии улыбки и поклоны не много стоят и нужны им лишь затем, чтоб усыпить твое внимание, а после произвесть с тобой все, что им надобно. К тому же древние японские законы строжайше запрещают иноземцам ступать на берег их.
– Сие неправда! – угрюмо сказал Игнат.
– Нет, сударь, правда! – теряя хладнокровие, дернулся вперед Беньёвский. – Аль сами не видали, как стучали себя по выям те япошки, что приезжали торговать? Так вот по вашим, а не по ихним шеям пройдутся вострые мечи, если вы их закон нарушите! А мне тот боров жирный так прямо и сказал, да токмо вы по невежеству своему не поняли, конечно, но я-то уразумел – сказним, сказал!
– Неужто так и сказал? – недоверчиво осклабился Игнат.
Беньёвский закричал, не выдержав:
– Ну почему ты мне не веришь! Ладно, пусть я не ваш, ну так ему, ему поверь! – и, схватив за плечо Устюжинова, толкнул его вперед. – Скажи ты им! Может, тебе поверят!
Игнат хмыкнул и утер ладонью рот:
– Нет, ваша милость! Перевертышу сему веры у нас нету. Вот отпусти ты нас на берег завтра, дай мы сами попытаем: и поля ихние посмотрим, и строения, и с самими япошками, как сможем, побалакаем. Прости, наскучило нам маленько плаванье сие. Два месяца уж мотаемся, едва не потонули. Чего там острова Филиппские! Али японские хужей? Отпусти попытать!
Беньёвский рассмеялся зло:
– Ну, глупому толковать – что ладошкой гвозди заколачивать!
Слово взял Ивашка Рюмин:
– Отпусти, сделай милость. Не бойся, что один с господами останешься. Не все, я мыслю, остаться тут возжелают, дальше поплывут – будет тебе команда. Вольных, может, поднаймешь.
Неожиданно для всех Рюмину Устюжинов ответил:
– Ваня, ну ты хоть мне поверь! Мы ж с тобой друзьями-приятелями были! Чего вы просите? Али смерти не дождетесь? Ведь я худо-бедно да уразумел то, что служка барина того японского перетолмачил, – не бывать, сказал, вам живу. Так не будьте же вы ребятишками малыми, неразумными. Чего мне лукавить?
– Нет тебе веры! – гаркнул Спиридон Судейкин. – Перевертень ты!
– Ну да и хрен с вами тогда! – заорал громче Спирьки Иван. – Пускай японцы кочны ваши срубят – вам, межеумкам, головы без надобности!
Плюнул и пошел на нос галиота, где в это время Мавра любовалась тем, как у самого берега плавали лодки японские с фонариками красными, бумажными.
Наутро мужики засобирались.
– Ребята! – громогласил Суета. – Все не поедут, токмо десять человек, чтоб япошки большой оравы не забоялись. Оставите станут аспиду нашему, Ваське Чурину, снасть такелажить.
Мужики обиделись – никто на корабле оставаться не хотел. Жребий пришлось метнуть, не без ссор десять нужных отобраны были. Игнат к адмиралу подошел.
– Ваша милость, прикажи ружьишки выдать.
– Зачем вам ружья? – хмуро спросил злой на мужиков Беньёвский.
– А для уверенности пущей, сударь милый.
– Осторожностью и рассудительностью оружие замените, Игнаша. Не дам вам мушкетонов.
– Ладно, и так поедем, – поиграл Игнат желваком на рябом лице.
На палубу вышел Хрущов, проспавшийся, но сердитый, без дела стал шататься от одного к другому, узнал, что едут мужики на берег, засобирался тоже.
– Куда ты, Петр Лексеич? – спросил его Беньёвский.
– А с ними враз поеду, с мужиками. – Приблизив рот свой к уху адмирала, обжигая перегаром, зашептал: – Я, брат, такую водку вчера у них вкушал, коей, должно быть, одни лишь херувимы да серафимы на небеси лакомятся, да и то по праздникам большим. Еще тебе скажу, видал я таких пригожих баб, коих в России и в заводе нет. На головах куафюры самые шармантонные, лико у каждой белое, что моржова кость, ножка махонькая – так бы и проглотил всю с куафюрой вместе! Поеду я с ними, государь, не гневайся. Угляжу пристойное для постройки дома место – всенепременно останусь и даже, может быть, в японскую службу запишусь скуки ради.
Беньёвский посмотрел на капитана с веселым презрением:
– Да ты, Петр Лексеич, умом не больше мужиков богат, ей-Богу! Что ж, поезжай. Видно, все русские non compos mentis*[Не в здравом уме (лат.).]!
– Чего, чего? – не разобрал Хрущов, но Беньёвский лишь рукой махнул и прочь пошел.
Ялбот с десятью гребцами отплыл. Оставшиеся кричали им в напутствие, что нужно выяснить еще. Игнат, довольный, важный, сидел за рулевого. Дул свежий ветерок, и по морю бежали небольшие волны. На судне видели, что приблизился ялбот к стоявшим будто на якорях японским лодкам, которые, вдруг снявшись с мест своих, кинулись стремглав к ялботу. Беньёвского с трубой подзорной не было на палубе, и мужики не в силах были разглядеть, что происходило там, недалеко от берега, между японцами и их посланцами. Узрели только, что, пять минут всего побыв среди японских лодок, ялбот вдруг повернул назад, к «Святому Петру».
– Да что за канитель такая! – сильно удивились мужики на галиоте. – Неужто не дозволили им на берег выйти?
– Да не может быть того – наверно, забыли что-то.
– Чего они забыли! Не пущают нас, видать, на берег! Блюдут, видать, закон свой лиходеи!
– Да где ж блюдут? Отпустили наших с миром, значит, нет у них того закона!
Меж тем ялбот к галиоту подплыл. Выборные карабкались на палубу хмурые, смущенные. Суета Игнат, поднявшись, сразу пошел куда-то в сторону, а не к мужикам, ждущим разъяснений. Его остановил скрипучий, хриплый голос Гундосого:
– Игнат, али заплутал ты? Куда от нас гребешь? Сделай милость, поведай, о чем с япошками толковал?
Игнат махнул рукой:
– Да спросил у узкоглазых, колико они за фунт орехов земляных берут.
– Ну, и сказали?
– Сказали, токмо и повторять противно – больно дорого. Вот мы и возвернулись, – и тут же, меняя тон с шутливого на яростный, прокричал: – Сволочи они все до одного! На берег нас не выпустили даже! Назад сказали, поскорей вертайтесь, иначе не быть вам живу! Да токмо что ж нам обижаться-то? Они – тож холопы подневольные, чего им прикажут, то и делают.
Мужики, опечаленные сильно, словно безвинно оплеванные, никак не ожидавшие такого поворота дел, машинально выполняли такелажную работу, молчали и делали вид, что и не было вовсе затеи остаться на земле японской.
Хрущова же Петра, неудачно съездившего с мужиками в шлюпке и, как видно, сильно прильнувшего к мысли стать подданным микадо, долго и тщетно урезонивали офицеры. Но он никого не слушал, то кидался к Беньёвскому и требовал бомбардировки берега, то упрашивал высадить десант и сжечь прибрежные селенья. Утихомирился он не скоро, но как-то внезапно – затосковал, поскучнел и примолк, стоял у борта и смотрел на берег.
А даймиос Фукиру слово свое сдержал. По невысоким гребешкам к полудню заскользило множество лодок, больших и малых. Японцы везли на судно воду и пшено, плоды и даже подвяленное мясо. Закипела работа. Мужики втаскивали на борт бочки с водой, корзины с зерном и, казалось, совсем уже забыли о неудаче предприятия с посланцами. И снова началась торговля, начался обмен. Смеялись, втихую выпивали, закусывали сочными плодами, разглядывали туземцев, что-то друг другу объясняли. Иные, сильным чувством одержимые, испытывая приятие к японцам, обнимали и целовали их.
Поглядеть на моряков британских прибыли на галиот и женщины японские, пригожесть, белизна лиц, нежность, кротость, милый вид которых всех русских привел в восторг. Бабы вначале поглядывали с интересом на высокие, ухоженные прически японок, украшенные жемчугом и костяными гребешками, на яркие, переливающиеся их халаты и веера их пестрые, но, приметив, что мужья их смотрят на миловидных иноземок разинув рты, единодушно оскорбились и стали гнать мужей тычками с бранью: Ивашку Рюмина, Митю Бочарова и Алексея Андриянова.
С неприязнью явной встретили на палубе лишь одних монахов буддийских. С отвращением показывая на них пальцами и смеясь, глядели мужики на бритые головы попов японских, на вырезанные из кости черные и белые болванчики, что болтались у них на поясах. Заметив неприязнь, ламы и монахи, будто в страшном проклятье воздев вверх свои тощие руки, поспешили убраться с галиота.
День подошел к концу, и море из серо-голубого сделалось коричнево-черным. Где-то у берега прыгали всполохи красных фонарей на лодках сторожевых, а мужики все не уходили с палубы – смеялись, гомонили, вспоминая дневные встречи, впечатления. В кают-компании же в это время Беньёвский с господами пил чай и лакомился засахаренными померанцами и сладкими пирожными ореховыми.
– Не правда ли, – отхлебывая чай своими тонкими губами, говорил Магнус Мейдер, – манеры простых людей имеют много общего у представителей народов разных. Но как же не похожи азиатские аристократы на европейских. Вы помните вчерашнего вельможу? Как много в нем от дикаря! Зато если вы сравните японского простолюдина и русского, то сходство обнаружится сильнейшее. Отчего так происходит, господа?
– Наверно, потому, – раздувая круто вырезанные ноздри, заговорил Панов, – что чернь и там и здесь не пользуется вовсе тем, что называется манерами, а живет как ей похочется, то есть как животное, нимало не задумываясь о производимом на других впечатлении.
Мейдер тихо похлопал своими мягкими докторскими ладошками:
– Ваше объяснение, господин Панов, очень, очень остроумно!
В разговор вмешался Ипполит Степанов, уже покончивший с чаем и читавший книгу:
– А ответьте, господин Мейдер, русских вы азиатами считаете или европейцами?
Лекарь смутился, заерзал на стуле, сказал уклончиво:
– О, ответ слишком долог может быть, оттого что предмет весьма, весьма серьезен. Возможно ли решить его за чаем?
– А мы и потом продолжим, – мягко настаивал Степанов.
– Ну, что касается дворян, – посасывая померанец, просюсюкал Мейдер, – то они, конечно, похожи на европейцев...
– Неужто похожи?
– Да. А что до мужиков, то они, разумеется, азиаты совершенные. Но сей феномен господин Панов нам уж разъяснил.
Степанов улыбнулся, хотел было что-то еще спросить, но тут за дверьми каюты какой-то шум послышался. Все переглянулись, а Беньёвский даже встал. Дверь распахнулась, и в кают-компанию просунул голову Василий Чурин:
– Ваша милость, – глаза тараща, обратился он к адмиралу, – тут, кажись, японского соглядатая сцапали. Подплыл под галиот тихонько, с другого борта, не того, что на берег смотрит, и сидел там тихо, покуда его Бочаров не углядел. Но бежать от нас не думал, правда, и на борт сам поднялся. Рассуди ты, господин, чего нам с оным высмотренем делать? Может, задавим да под воду? Все одно – моя твою не понимает, расспросить не сможем.
– А ну веди его сюда! – строго велел Беньёвский.
Привели подростка по сложению, японского шпиона, испуганно смотрящего, связанного и уже побитого маленько. Он затараторил быстро и плаксиво, или сильную обиду выражая, или о пощаде мольбу. Беньёвский попытался было спросить его на всех известных ему языках, но японец лишь мотал головой да стрекотал по-своему.
– Ваша милость, – посоветовал Батурин, – его бы развязать. Он, похоже, на руки указует головой.
Через минуту путы уже лежали у ног японца, а Винблан прятал в карман камзола складной нож огромного размера. Теперь японец мог изъясняться куда ловчее. Через оконце каюты он показал на берег, пальцами вздернул круче веки свои, будто обозначая этим соплеменников своих, размахивая руками, изобразил большую рать, которая на лодках ночью нынешней – луну, как смог, изобразил – захватит судно и всех до одного убьет.
– Эге! – задумался Беньёвский. – Значит, все реверансы, что тот японский боров предо мной выделывал, токмо затем и производились, чтоб нам глаза застлать?
– Вы полностью доверяетесь оному японцу? – спросил Степанов.
– А почему бы и не довериться? – вдруг зарычал Беньёвский. – Али я без него не знал, что за порядки тут заведены? – и, схватив за воротник бумажной рубахи дрожащего японца, адмирал принялся трясти лазутчика. – Так-то вы гостей встречаете, обезьяны косоглазые?
Японец что-то залепетал, упал на колени, обхватил руками ботфорты адмирала. Беньёвский с омерзением пихнул его ногой:
– Пшел ты! – и тут же обратился к Чурину: – Василий, нельзя нам ни минуты медлить! Как там такелаж? Хоть малость самую исправили бездельники?
– Да самую-то малость токмо, – ответил огорченный штурман. – Два дня почти в забавах проваландались, в торгах да пусторечье.
– Головой ответишь мне, коль через час не выведешь из бухты судно! Свистай команду, да токмо потихоньку, чтоб с берега увидеть приготовлений наших не могли! Кто свободен, пусть получает мушкетоны, фузеи, пистолеты! Батурин, Винблан, Степанов, к пушкам!
Все из кают-компании высыпали на палубу, началась беготня, возня, тащили ружья, порох, заряжали картечью все три пушки, матросы на мачты лезли ставить паруса. Чурин крепко матерился и раздавал направо и налево тяжелые затрещины. В это суетное время подошел к Беньёвскому Иван Устюжинов, сказал тревожно:
– Господин адмирал, неможно плыть!
– Как? Отчего?! – заорал Беньёвский.
– Хрущов пропал. Нет его на галиоте.
– Да где же он?! – бешено закричал Беньёвский. – Не утопился же он с тоски по японской водке?!
– Нет, не утопился. Я с мужиками говорил – подозревают, что уехал он на берег на одной из лодок, что к нам сегодня приплывали.
– Да что он за дурак? Неужель уплыл?
– Надо думать.
– Ну а раз уплыл, – мгновенно стих Беньёвский, – стало быть, желал того и учинил по воле собственной. Да, глупость, вижу, вперед вас, русских, родилась! Японцем заделаться решил! Тьфу, срам, позор! Но ты не думай, что мы Хрущова твоего кликать али дожидаться станем, – отплываем мы!
– Нет, мы не поплывем, – с твердостью и тихо сказал Иван. – Он, надо думать, воротится уж скоро.
– Некогда нам ждать, Иван! Сегодня ночью нас зарезывать придут японцы!
Едва закончил свою фразу Беньёвский, как увидал стоявшего поодаль мальчика-японца, который будто не решался подойти.
– Ну, чего тебе? – сурово спросил адмирал.
Перебежчик робко подошел, с улыбкой детской, дурковатой показал серебряный пятиалтынный и дважды растопырил пальцы на руке.
– Вона, гляди! – показал Беньёвский Ивану взятую из рук японца русскую монету. – Представишься тут британцами, когда япошкам одно серебро орленое дают! Ах, подлецы! И сей вот своих за серебро продает!
Беньёвский вынул из кармана горсть монет и с презрительной гримасой ссыпал их на ладонь японцу.
Устюжинов, пока тот торопливо прятал деньги, стал спрашивать у перебежчика о Хрущове, описывая жестами его могучий рост и бороду. Японец вначале глядел непонимающе, но потом заулыбался, закивал, стал показывать руками, что такой человек действительно сейчас на берегу, но связанный сидит. Затем изобразил и вовсе что-то непонятное, указав себе на темя и рассмеявшись.
– Не удерживай меня, – решительно сказал Устюжинов Беньёвскому, – я с ним сейчас плыву. Хватит с нас того, что трое уж на смерть голодную обречены. Дурак – он тоже человек...
– Что ж, плыви, – холодно сказал адмирал, – но токмо времени тебе, Иван, даю я... – и на часы взглянул, – час и десять минут, не больше, – и протянул хронометр Ивану, – сие тебе, чтоб время узнавать. После часами оными с проводником расплатишься за труд.
– Спасибо, – не глядя на предводителя, поблагодарил Иван, пряча в карман камзола золотой браслет.
Адмирал же опять схватил японца за воротник рубахи, повернул лицом к себе:
– Вот что, обезьяна желтая, поможешь сему герою того дурака бородатого сыскать. Уразумел?
Японец, казалось, догадался, о чем его просили, согласно закивал.
– Ладно, поплыл я, – сказал Иван.
Беньёвский его остановил, выдернул из-за пояса нарядные пистолеты, протянул их юноше:
– Сие вот захвати, спонадобятся, может.
Иван пихнул оружие за пазуху и пошел с японцем к тому борту, где лодка его привязана была.
Уже сидя в узкой лодчонке японца, который ловко работал одним веслом, он видел, как на тонущем в темени ночи галиоте мужики готовились к защите, – испуганные, сосредоточенные, упорно растившие свой гнев к предполагаемым обидчикам, безжалостным и коварным. А еще думал Иван дорогой о том, что если и удастся спасти Хрущова, то мужики его еще сильней возненавидят, узрев в его поступке холопское желание господам служить. Но также понимал Иван, что оставлять Хрущова на берегу никак нельзя – его убьют, а этот грех, казалось почему-то Ване, ляжет и на него тоже. И еще горело в нем сознание необходимости поспеть к уходу галиота: знал Иван, Беньёвский ждать его не станет, несмотря на их приятельство.
Лодку свою японец причалил саженях в ста от того места, где маячили близ берега лодки караульные, и Иван успел заметить, что стало их гораздо больше, чем было днем. Японец вытащил посудину на камни, велел Ивану идти за ним, услышав, как хрустит под ногами юноши голышник, снять сапоги заставил и бросить в лодку. Ночь была безлунной, черной, поэтому шел за проводником Иван, угадывая его присутствие лишь по скрипу гальки. Наконец надвинулись из черноты неясные очертания деревни. Лаяла собака, в овине где-то хрюкала свинья. Они обошли селение чуть выше, по огороду, как смекнул Иван, когда почувствовал, что босые ноги давят высокую, холодную ботву. Остановились у низенькой стены. Японец потянул Устюжинова за рукав, похлопал по стене, что-то проговорил по-своему. Дверь Иван нащупал сам, впотьмах разыскал щеколду, замотанную веревкой, – сразу стал ее распутывать. Японец снова залопотал теперь уж требовательней, потянул Ивана за полу камзола, стал тыкать рукой в карман, где часы лежали. Юноша нетерпеливо отмахнулся:
– Поди ты! Не время, успеется!
Но японец тянул его все нетерпеливей – Ваня молча оттолкнул его опять, не рассчитав силенку и не видя, что тот упал. И уж не мог припомнить он потом, каким чутьем почуял он опасность, – наверно, сила оберегающая, звериная, хранящая от злой беды охотников и всех, кому грозит погибель, ему тогда шепнула... Повернулся Иван как раз тогда, когда японец, поднявшись тихо, нож вытащил, короткий, узкий, и кинулся с ним на Ваню. От горла своего юноша клинок отвел рукой, подставив под удар предплечье, тут же вспыхнувшее болью, острой, нестерпимой. Но в другой уж раз полоснуть японец не успел, а, отброшенный ударом колена в живот, взвизгнул от тяжкого падения на него могучего противника, который вначале схватил его за кисть с ножом зажатым и малость поколотил ее о камень, прежде чем она разжалась и выпустила нож, а потом и за худое, жесткое горло, хрустнувшее скоро и пославшее в деготь ночи тонкий, тихий хрип.
Поднялся и, шатаясь, с ножом в руке к дверям вернулся, взрезал путы на щеколде и дернул на себя дверь, увлекшую с собой и страшное зловоние той хибары тесной, к которой привел японец Ваню. Устюжинов едва не потерял сознание – жгло руку, от вони задыхался, тошнило от содеянного над человеком злодеяния. Не заходя, лишь заглянул вовнутрь, позвал:
– Петр Алексеич, ты здесь?
Но Ивану ответило молчание, громкий, пронзительный свист цикад да тихое шуршание мышей в соломе. Еще с охотничьих острожских пор привычкой сделал Иван носить с собою в замшевом га-манке трут, огниво и сальной свечи огарок. Зашел в хибару, пальцами корявыми, дрожащими долго высекал искру. Трут наконец затлел, Иван зажег бумажку, а потом и свечку, поднял над головой, пошел вперед.
Хрущова он увидел почти что сразу. Бывший капитан гвардейский сидел привязанным к толстому столбу, что посреди хибары врыт был. Разведенные от ужаса глаза Хрущова смотрели на Ивана не по-человечьи кругло, дико. В рот напихали ему тряпок, концы которых свисали на густую бороду плененного. Иван свечу поднес – макушка головы Хрущова на ширину ладони выбрита была и от воды блестела. Вначале решил Иван, что блестит от пота, но разглядел и привязанный на том же столбе, чуть выше головы, глиняный кувшин, из донышка которого, имевшего, наверно, крохотную дырку, капала на темечко гвардейца вода по капле.
– Вона как они тебя! – проскрипел Иван зубами и стал веревки резать, что держали капитана. Когда Хрущов от них освободился и вынул тряпки изо рта, послышались горькие рыдания, делавшиеся все громче и визгливей, и унять их плачущий не в силах был. Иван с размаху ударил Хрущова по щеке – Петр Алексеич икнул и умолк.
– Пойдем! Пойдем! – поднял его на ноги Иван. – Нельзя нам мешкать – галиот уходит!
– Вань, – шепотом сказал Хрущов, – они ж, собаки, поутру меня охолостить хотели. Обиделись на то, что бабу ихнюю я в щечку лобызнул! Всего-то!
– А будешь знать наперед, кого волен лобызать. Пойдем, голубчик, Богом тебя молю! Полчаса до отплытия галиота осталось!
– Пойдем, Ваня, пойдем. Не желаю с канальями оными дружить.
И, цепляясь за Ивана, он поднялся и, едва передвигая ноги, к выходу побрел.
И снова хрустела под ногами холодная высокая ботва на каком-то огороде, снова пронзительно шептали хоры цикад, а два высоких, богатырского сложения человека, совсем не похожие на хозяев земли, по которой бежали, спешили к морю. Иван совершенно не видел дороги, не помнил, где он шел около получаса назад, и лишь направление ветра, которое определял он своим горящим лицом, да негромкий шум волн вели его к берегу. Скоро под ногами зашуршала галька, но место, где брошена была лодка японца, Иван нашел не сразу и даже подумал, не унесло ль ее волной. Увидел он еще, что левей, к селенью, берег был полон народа, садящегося в лодки, которые отчаливали тут же и в море шли. В руках те люди держали палки – копья ль, ружья ль – Иван не знал.
– К нам плывут, стручки японские! Наших резать! – прошептал Хрущов, но Иван не ответил, за собой потянул.
Пригибаясь за огромными валунами, они подбежали к лодке. Дрожа от волнения, Устюжинов велел Хрущову на дно улечься, сам же тихо-тихо стал работать веслом, превозмогая боль и зная, что времени почти что не осталось, потом ударил по воде что было сил. Сидел лицом к морю и видел, что паруса на «Святом Петре» поставлены, услышал, как с грохотом подняли якоря. Видел еще Иван, как на одном расстоянии от берега плыли поодаль от него японские лодки – и они, и он к галиоту плыли. Чернели они всего саженях в полуста, а поэтому и приближалась его лодка с каждой минутой все ближе и ближе к ним, а до корабля саженей полтораста оставалось.
Вдруг Иван увидел, что одна из лодок с двумя гребцами от прочих отделилась и быстро к нему пошла. Иван от боли задыхался, от тяжести в руках, плечах, но колотил веслом что было мочи. А лодка с японцами уже совсем близко была. Один из них, в Иване чужого не признавая, спросил по-своему, но, когда ответа не получил, двинулась наперерез японская лодка. Увидел Ваня, что сидевший на корме японец держит свою палку наготове. Оставалось только несколько мгновений до того момента, когда их лодка столкнулась бы с байдарою Ивана, и он, не выпуская из рук весла, с сочным щелчком взвел уж курок на пистолете и, хорошо прицелясь, выстрелил в того, что на корме сидел с оружием. Тот вскрикнул пронзительно, но коротко, за голову схватился и тяжело уткнулся в спину своего товарища. И вот уж лодка их уткнулась носом в борт Ивановой байдарки, и тот японец, что впереди сидел, уж потянулся к Ване длинным лезвием меча, но удар весла, беспощадный, тяжкий, в голову ему пришелся и заставил как-то странно хмыкнуть и с брызгами, обдавшими Ивана, свалиться в воду.
Казалось, и на галиоте, и в лодках только и ждали выстрела Ивана, и над водой понесся треск пальбы ружейной, раздались сразу вопли раненых и чья-то брань. Волны на мгновенье выхватывались огнем из темноты и снова исчезали. Горько запахло порохом, дым стлался по воде и будто перемешивался с пеной волн. Оглушительно треснула пушка, и картечь, прошуршав по волнам, ударила меж лодок. Иван подплыл к галиоту, двигавшемуся уже под парусами, закричал изо всех сил: