Боже ты мой, колико силы у Господа нашего в запасе имеется! Вот хотя бы звери и твари морские, – смотрит на тебя человечьими глазами, морда умная, усатая, того и гляди, рот сейчас разинет и спросит: «Михаила, а табаку не сыщется?» Али вот рыбы летучие. Ну зачем, скажите, приделал им Господь по два крыла? Что за обидное для человека, ни жабр, ни крыл не имеющего, расточительство прещедрое? Какой-то рыбе толико радости: хошь – в глубину морей ныряй, хоть – в небо лети!
Над словами капрала мужики незло смеялись, а Ивашка Рюмин заметил:
– Истинная правда, ребятушки, зело расщедрился на подарки гадам всяким Бог праведный. Человеци же в немилости у Него – ни крыл, ни ластов не имеют, единым умом обладают, да и тот у них от пьянства к пятидесяти годам в совершеннейшую нищету и слабость приходит.
Мужики встретили колкость Рюмина дружным смехом, а Михайло, обидевшись, сделался еще востроносей и меньше ростом. Отошел в сторону и, облокотившись на борт, стал смотреть куда-то в серую морскую даль.
Беньёвский появился на палубе вместе с Чуриным, одетым в бострог с куколем и высокие сапоги из моржовой кожи. Адмирал раздвинул с треском першпективную трубу, навел на скалы и спросил у штурмана:
– Сие что за остров?
– Маканруши, – не выпуская трубку изо рта, ответил Чурин. – Четвертый из Курильских.
– А Курилами отчего они прозвались? Слыхал, неостывшие имеются здесь сопки, курные.
– Сказывают, другая есть причина. Живет на оных островах один народец, куши. Вот от кушей и прозвали русские те острова Курилами.
– Что ж за народец?
– А камчадальской породы люди, токмо, осердясь на остальных, с Камчатки на острова переселились да чрез брачное совокупление с древними тутошними народцами перемешались, ставши опосля того и волосом черней, и телом мохнатей.
Беньёвский с интересом на штурмана взглянул:
– Вот оно как! Ну а не опасны сии мохнатые?
– Да лучше б так судить: дерьмо не трогай, так и вонять не будет. Впрочем, на Маканруши оного народца не встречалось. Необитаемый сей остров.
Словно подслушав разговор, к ним мужики подошли, низко поклонились. Игнат Суета, хоть и был старшим только у артельщиков и другими за такового не признавался, отделившись от толпы, к командиру подошел. Поклонился, дернул себя за серьгу, пробасил с почтительностью:
– Ваша милость, седьмой уж день плывем по морю, а ведь много средь нас и необвыкших на морских походах людей имеется. Особливо ж бабы притомились – вспотрошилась у них от качки особливая требушина их женская.
– Ну так что ж? – улыбнулся Беньёвский.
– А то, что отрядили меня мужики просить милость твою стоянку нам устроить. Какая худа от нее случится? Семь дней сухари жуем, а на берегу и хлебца испечь способно да и водицы свежей поднаберем.
Беньёвский молча сложил свою трубу, нахмурился.
– Ребята, скажу вам честно. На Курилах стоять я не хотел. Зачем стоять и медлить, когда попутный ветер дует? На Филиппинах быстрее будем.
– Да уж Бог с ними, – как-то невесело, себе под ноги, сказал Игнат. – Когда прибудем, тогда и ладно. Дозволь еще разок на землю русскую ступить.
– Дозволь! Дозволь! – раздались голоса мужиков.
– Последний-то разок хлебушка на своей земле испечь!
– Да какая ж она русская? – с горькой насмешкой спросил адмирал. – Ни единого русака еще по ней не хаживало. Пустая земля!
– А то ничего, что пустая, – отвечали ему. – Пройдем по ней, вот и станет нашенской.
– Причалить к острову, – приказал Беньёвский Чурину и на корму пошел, в кают-компанию.
Скоро Маканруши, неуютный с виду, гористый, дикий, был совсем недалеко от борта галиота. Василий Чурин гаркнул в сторону матросов:
– А ну-кась вы, рога чертячьи, к маневру изготовьсь! Фор-бом-брамсель, фор-марсель и фор-брамсель спускать будем! Ну, живо поворачивайтесь! Земля близко!
Артельщики, радостные оттого, что будет стоянка, бросились к вантам. Прямые паруса убрали в считанные минуты, и «Святой Петр», замедлив ход, шел вдоль скалистого берега лишь под одними косыми парусами, выгнутыми, напряженными, как птичьи крылья. Чурин, кусая трубку, стоял на баке – место для стоянки выбирал. Скоро бухту подходящую увидел, велел убрать еще и стаксель с бизанью. Штурманский ученик Гераська Измайлов, высокий, с длинными волнистыми кудрями, схваченными тесьмой, стоя на руле, ввел судно точно в бухту, и галиот вошел в нее уже на иссякавшей в парусах силе. С бортов обоих рухнули в воду двадцатипудовые якоря, надежно всадили свои лапы в каменистое дно. Якорные канаты мигом натянулись струной, и галиот, словно конь под жесткой, крепкой вожжой умелого возницы, задрожал всем корпусом своим и остановился. Тысячи чаек, гнездившихся на пустынном этом острове, в воздух поднялись и, истошно крича, стали носиться над «Святым Петром», то ли приветствуя, то ли проклиная людей, нарушивших долгий их покой.
Все, кто был в трюме, повылезли на палубу с лицами зелеными, измученными от недельной морской болезни. Появились и офицеры, такие же истерзанные от качки и от неумеренного лечения водкой. Только Беньёвский и Чурин да еще артельщики и штурманские ученики не слишком пострадали.
– Ребятушки, – обратился к мужикам Беньёвский с лаской отеческой в голосе, – ступайте себе на берег. Токмо давайте порядок соблюдем – вначале одна команда пойдет на цельный день, а потом другую партию отпустим. Те ж, кто на галиоте останутся, вахты за них нести будут и караулы.
– Работу я им сыщу, – пообещал Чурин. – Из Чекавки с поспешением уходили, в такелаже немало огрехов оставили – исправлять станем.
– Дело нужное, – согласился адмирал и тут же велел людей на команды расчесть.
По земле истосковались все, поэтому не обошлось без споров и обид взаимных. Но вскоре команда, готовая к отправке на остров, уже вытаскивала из трюма на палубу бочки с мукой, котлы для приготовления квашни, лопаты, заступы, чтоб было чем ямы выпечные копать. Готовили под воду бочки порожние. Собирались рьяно, с веселой торопливостью, как тогда, в Чекавке, когда нагружали галиот. Пока собирались мужики, Беньёвский в сторонке офицеров наставлял:
– Степанов и Панов с первой партией отправятся и внимательнейшим образом станут следить, чтоб мужики порядок добрый соблюдали, ни пьянства, ни драк, ни блуден каких не чинили. Пистолеты непременно возьмите, про всякий случай, да кортики. Ежели случится что, выстрелом сигнал давайте. Мы же в случае опасности из пушки выпалим.
– Ваша милость, – сказал Степанов, – мужики ружья просят. Говорят, на острове зверь морской водиться должен. Как быть?
За Беньёвский Хрущов ответил:
– Дождутся они от нас ружей, как жиды Царства Небесного! Пущай, ежели охота есть, ломы железные возьмут али ганшпуги – оружие для них привычное!
Скоро на рострах, что держали крепкий, вместительный ялбот, заскрипели тали, и шлюпка с грузом на воду спустилась. Счастливчики, сопровождаемые подчеркнутым молчанием оставшихся на судне, по трапу спустились в лодку, ударили по мелкой, незлой волне двенадцать весел, и тяжело груженный ялбот, ковыряя носом воду, медленно к берегу поплыл.
Десять дней под зорким приглядом офицеров мужики попеременно плавали на берег. Отрыли земляные печи, напекли хлебов, ели их тут же горячими, срывая хрустящую корку. Наевшись свежего, крошили на куски и сухари сушили, насыпали их в рогожные кули, везли на галиот вместе с чистой, холодной водой, что набрали в узкой быстрой речке, впадавшей в море совсем недалеко от их стоянки. Из числа артельщиков нашлись охотники сходить за зверем морским, но поблизости никаких следов морского зверя не нашли, поэтому любители свежатины удовлетворились тем, что наловили немало вкусной рыбы неизвестной им породы. Тут же испекли на углях и вялить стали, и товарищам своим на галиот возили. Стоянка эта на твердой земле, что не качалась под ногами зыбучей палубой, всех оживила. Мужики, несмотря на опостылевшие окрики офицеров, вкушали волю.
Подходил к концу десятый день стоянки у острова курильского с чудным названием Маканруши. Солнце только-только за гребень скалы зашло, и хотя еще стреляло в небо густыми снопами тяжелых, медных лучей своих, но берег, где гомонила толпа большерецких беглецов, уже потемнел, исчезли тени и примолкли гагары, чайки, глупыши, оравшие до этого мучительно громко.
Поначалу никто и не услышал выстрел – только облачко вдруг отделилось от борта галиота. Но вот и орудийный раскат полетел над кудрявой от волн бухтой, покатилось, спотыкаясь о скалы, тяжелое прерывистое эхо. Мужики, разинув рот, смотрели на корабль. Винблан, бывший в этой партии за главного, с полминуты остолбенело глядел на галиот, но вдруг, словно уразумев внезапно, что значил этот выстрел, заорал пронзительно:
– В лодку! Бистро! Бистро! В ло-о-дку!
Мужики закопошились, а швед, выхватив из ножен широкий абордажный палаш, остервенело махал им над головой и кричал:
– Все до один мужик садись!
А мужики, сами понимая, что на «Святом Петре» случилось нечто важное, не мешкали, только сердились оттого, что веселую их прогулку вдруг прервали, и, тужась от усилия, отпихивали тяжелый ялбот от берега.
Когда подплыли они к галиоту, трап им почему-то бросать не спешили. Сидевшие в шлюпке слышали резкие, взволнованные крики на палубе, топот бегающих туда-сюда людей.
– Ей, трап кидайте! – кричали из ялбота. – Перепились вы, что ли, турки глухнявые?
Скоро спустили трап, и вся партия вскарабкалась на палубу. И тут увидели прибывшие мужики, что за время их отсутствия случилось здесь не просто важное, но страшное какое-то происшествие. Две-три бабы в голос выли, прям-таки взахлеб, а мужская половина острожан сбилась в кучу и стояла тихо, понурив головы, сильно смущаясь или чего-то стыдясь. Офицеры же стояли в саженях в восьми от них, у другого борта, но не смущались, не робели, а смотрели на мужиков с предерзким вызовом, осуждением и негодованием. Даже лекарь Мейдер был средь них – за широкой спиной Хрущова, правда. Каждый держал в руках оружие – пистолеты, шпаги, абордажные топорики. Оружие готово к бою: курки взведены, клинки обнажены – пали да руби. Винблан, на палубе оказавшись, обстановку быстро оценил и к офицерам побежал, вынимая дорогой из ножен тяжелый свой палаш. К офицерам подбежал и встал плечом к плечу с Беньёвским.
Поднявшиеся мужики и еще кой-чего увидели: к грот-мачте канатом толстым привязаны были трое – штурманский ученик Измайлов Гераська, красивый, высокий вьюнош, Алексей Парапчин, крещеный камчадал, да жена его, камчадалка тож, Лукерья, которая тихо подвывала. Всех троих перед тем, как к мачте привязать, поваляли, как видно, да потузили уж немало: платье на них изодрано было, а лица исцарапаны да от битья подпухшие. Те, кто прибыл, смотрели на картину эту с крайним удивлением, не зная, что делать им – стоять ли на месте или идти к своим товарищам. Беньёвский молчал и только улыбался, словно дозволяя прибывшим наудивляться вдосталь. Наконец Григорий Волынкин, умный, обстоятельный мужик, бывший в числе приехавших, прямо спросил у адмирала:
– Ваша милость, вы хоть надоумьте нас, чего нам делать? А то стоим как Мазай ничего не знай.
Беньёвский с улыбкой пихнул за пояс пистолет, сделал шаг вперед:
– Твое любопытство, Григорий, понимаю очень хорошо. Еще бы вам не удивляться! Возвращаетесь в виноградник, что оставили товарищам своим на сбереженье и процветанье вящее, а находите запустение одно, поломанные, истерзанные лозы и прежние труды в презреньи полном. Как же тут не удивляться?
– Нам бы пояснее... – попросил Григорий.
– Можно и пояснее, Гриша, можно. Люди, что к мачте привязаны, поимели замысел злокозненный корабль наш, именем святого апостола Петра названный, в собственность свою захватить!
– Господи! – простодушно воскликнул приехавший Михаила Перевалов. – Да зачем же им корабль-то?
– А вот сего, – отвечал Беньёвский, – мы и сами подлинно не ведаем, хотя извещение о заговоре имеем точное и верное, коему доверяться можем.
– Что ж сие за извещение такое? – не хотел признавать вины своих товарищей Волынкин. – Не сорока же тебе на хвосте принесла? Кто сообщил?
– Нет, Гриша, не сорока. То нам одна осведомленная особа донесла, своими ушами слышавшая.
– Вот оно что... – озадаченно почесал затылок Гриша, и уж совсем убедил его в виновности троих привязанных Суета Игнат:
– Брось ты сумлеваться, Григорий! И вы, ребята, тоже бросьте! Давно уж кой-какой слушок меж нас бегал о захвате галиота, да токмо сведать не могли, кто те подговорщики. Я уж и сам лично хотел было всех по одному перебрать, чтоб спознать о тех проворных, кои компанию честную нашу мутят и думают нас уже зримой свободы лишить. Хотел, но не поспел – без меня выдавили наверх сей гнойник здорового тела нашего. Позор, мужики! Ну зачем же, скажите, надобно было плыть с нами, коль дома охота сидеть?
Беньёвский, вдохновленный словом Игната, заговорил горячо и чуть обидчиво:
– Да, дети, зачем же ладили мы весь наш план с побегом и устройством в новом счастливом и вольном месте? Зачем кровь в остроге лилась? Зачем клялись на честном кресте да на святом Евангелии? Зачем лобызали прапор цесаревича Павла? Зачем? Чтоб подлые враги сии, ехидны с жалами змеиными жалили нас в спину и препоны на пути к жизни доброй чинили? Скажите же, дети, что делать нам, дабы оборонить себя от ворогов? Как наказать нам оных, чтоб другим неповадно было вредоносить? Что, скажите?
– Сказнить их смертью! – завопил один из мужиков, и страшный этот крик будто дал всем разрешение на жгучее негодование по поводу дурного, злого замысла.
– Сечь их нещадно! – кричал другой.
– В мешок зашить да в море кинуть! – советовал третий.
– Расстрелянием, расстрелянием сказнить за каверзу ехидную, чтоб другие на замысел такой потщиться не могли!
– Ядро к ногам – да в воду!
– На рее вниз головой подвесить!
– Башку срубить к едреней бабушке!
Беньёвский мужиков не прерывал, а только слушал с улыбкой едва заметной, спокойно руку положив на шпажный золотой эфес. Но поднял руку, и все умолкли:
– Вижу единодушие я ваше, братцы. Посему считаю, что воле народа перечить никак нельзя, а слушать надобно его в делах, где интерес народный правит. Сказним, раз так решили.
Бабы тут же завыли громче прежнего, но мужики заорали одобрительно, мелькнули уж кой у кого в руках веревки, топор навостренным жалом своим сверкнул, но вперед толпы вдруг Григорий Волынкин вышел, статный, ладный мужик с достоинством в лице и фигуре всей своей, встал напротив мужиков, руки на груди сложил, укоризненно головой покачал.
– Ай-ай, братцы мои острожане! Гляжу я на вас, на рожи ваши оскаленные, вопли слушаю душегубские и не вижу в вас ни крохи облика человеческого, а токмо пасти волчьи, зубами лязгающие!
Слова Григория не по нраву мужикам пришлись, заглушил их недовольный гул, возгласы послышались:
– Скорпиёнов защищать удумал, перевертень!
– А в воду его макнуть с теми заодно!
Но Григорий неожиданно для всех гаркнул так, что разом перекрыл и гул и возгласы:
– А ну-кась, слушайте сюда! – и зачем-то сорвал с головы своей шапку. Мужики притихли. – Братцы, об чем там Игнат говорил, о каком слушке? Кто чего слышал – выходи наперед! Тот пусть выйдет, кого галиот захватить подбивали!
– Гриша, – ласково сказал Беньёвский, – оные люди есть, неужто ты мне не веришь? Али я сам на них наговор возвел? Зачем признаться просишь – не вижу в том нужды.
– Ладно, – кивнул Григорий, – не хочешь осведомителя своего на позор выводить, не надо, но прежде, чем казнить мятежников ты будешь, розыск наперед устрой, да со всем тщанием и пристрастием даже выведай у них, чего они на самом деле учинить хотели. А выведав все, суд устрой, чтоб все честь по чести было, по закону. А то ведь человека удавить не хитро, горлышко у него чуть потолще птичьего, – хрум – и все, – да токмо починить его опосля мудрено очень.
Алексей Парапчин и жена его Лукерья до последних слов Григория молчали, головы на грудь уронив. Только и было слышно, как скулила женщина. Но после речи Волынкина они встрепенулись, стали смотреть по сторонам, словно ища поддержки и у других. Парапчин, средних лет мужик, толстоватый, по-камчатски неуклюжий, но с густой некамчадальской бородой, завопил вдруг, надувая на шее толстые жилы:
– Выручай нас, ребятушки! Выручай! Не вели казнить смертию, ради вас же старались! Как лучше сделать хотели, как лучше!
– Да чего ж лучше-то! – с остервенением заорал на него из толпы Суета Игнат. – Назад плыть лучше, что ль? К погибели нас вел?!
Вместо Парапчина светлым юношеским голосом, но плохо шевеля разбитыми губами, отвечал Герасим Измайлов, с трудом повернув к мужикам израненную голову:
– Не к погибели, братушки. К берегу родному повернуть хотели. А к погибели вы с немцем тем плывете, на смерть свою. Улестил он вас заморским сладким пряником, а вы и рты раззявили. Имя цесаревича для него столь же пусто, как и ваши имена. Шутовство с целованием крестным устроил, прапор лобызать велел, чтоб по вашим дурьим головам по морю как по суху пройти...
Герасим хотел сказать еще что-то, но не успел – Беньёвский, с покореженным дикой яростью лицом, в несколько прыжков, кошачьих, тихих, быстрых, оказался рядом с мачтой, из ножен шпагу выхватил, но не клинком ударил юношу, а эфесом золоченым с размаху наискось саданул Герасима по голове. Широкая алая струйка тут же зазмеилась по щеке штурманского помощника. Герасим, будто сильно удивившись, разинул глаза и рот, хотел он было вымолвить что-то, но голова его тотчас рухнула на грудь, и черный от спекшейся крови рот закрылся.
Мужики только охнули. Взвизгнули стоявшие поодаль бабы. Толпа эта серая, сермяжная, посконная отчего-то шевельнулась, тяжело, молча двинулась на стоявшего с обнаженным клинком Беньёвского, красивого в звериной ярости своей и страшного. Адмирал заметил движение это, бросил на палубу шпагу, из-за пояса выдернул разом два пистолета, щелкнул курками, на мужиков направил травленые, узорчатые стволы, азартно прокричал:
– А ну на месте стой, сучье племя! Убью без жалости!
Офицеры, державшиеся до этого в сторонке, будто повинуясь команде чьей-то, к адмиралу кинулись, ощерились клинками и стволами, и так вот, без единого слова, минуты две стояли господа и мужики друг напротив друга, не зная, что будут делать они в следующее мгновенье, ожидая какого-то высшего знака, высшего соизволенья, жалея пока и себя и того, кто стоял напротив.
– Не будемте ссориться, друзья мои, – добро, почти даже ласково сказал вдруг Беньёвский, опуская курки на пистолетах и пряча их за пояс. – Желание ваше мне понятно. Подговорщиков вначале судить станем Разве ж можно без суда смертию людей казнить?
4. СПРАШИВАЛИ – ОТВЕЧАЛИ
Судебную камору для расспросных речей господа по совету Чурина устроили в трюме галиота, с товарным отделением по соседству, в котором все богатство купца Казаринова было сложено, стояли бочки с солониной, сухарями и водой. Установили стол, скамейку для судимых, стулья для господ. Закрытых фонарей сыскали на судне две штуки только, поэтому, как ни бранился Чурин, предупреждая об опасности пожарной, по настоянию господ, которым хотелось побольше света в темном трюме, сальных свечей везде натыкали. Отыскали потом и колченогую жаровню, но кнута, к сожалению великому Петра Хрущова, на галиоте не нашлось, зато без хлопот особых сыскали для пристрастного допроса охотника, Калентьева Клима, артельщика, вызвавшегося скорей не из любви к ремеслу заплечному, а только единой ненависти ради к подговорщикам, задумавшим всех на убой отвезть.
В трюме было душно, смрадно. Воняла наспех просмоленная корабельная обшивка, источавшая еще и запах прежде возимых товаров – ворвани китовой, кож сырых и дегтя. За столом судейским восседал Хрущов, названный председателем или, скорее, вызвавшийся сам. Помощником же его был Панов Василий, малый расторопный, прыткий, секретарствовали двое – Батурин и Степанов, скромный, тихий, который заранее страдал от вида уготовленных судимым пыток. Винблан, возжелавший быть у палача в подручных, раздувал огонь в жаровне. Сам Клим Калентьев, добродушный с виду мужик, но с крошечной детской головкой, будто по глупости чьей-то приставленной к могучим его плечам, хлопотал над продеванием через блок, прилаженный у самого люка для подъема грузов, пеньковой веревки в палец толщиной. Преступники в ожидании допроса сидели на лавках, испуганно глядели на жаровню. У Герасима Измайлова голова замотана была тряпицей грязной, а над ним с ученым интересом наклонился лекарь Мейдер и тонкими пальцами своими голову ощупывал. Юноше, похоже, худо было. Алексей же Парапчин сидел недвижно, как камчадальский истукан. Жена его, Лукерья, тихо выла.
Беньёвский сидел на стуле в неосвещенном конце трюма, положив ногу на ногу. Был он без кафтана, в одном камзольчике – запариться боялся, что ли? Сидел невеселый отчего-то, понурясь, подперев рукою голову, ни на кого не смотрел.
– Что ж, начинать, ваша милость? – спросил Хрущов.
Беньёвский не ответил, только махнул платочком. И Хрущов, давно уж ожидавший, по заранее составленным расспросным пунктам стал вначале спрашивать Герасима. Штурманский ученик отвечал спокойно, будто и не интересовало его вовсе, что будут делать с ним господа в случае неблагоприятных для него ответов. После вопросов общих, заданных Хрущевым формы ради, поинтересовался председатель:
– Ответствуй суду, Герасим Измайлов, за какой надобностью составил ты с товарищами своими, изобличенными Алексеем Парапчиным да с Лукерьей Парапчиной же, план завладенья галиотом «Святой Петр»? Зачем хотел ты судно под начальство свое привесть?
Юноша, с трудом ворочая распухшим языком, процедил сквозь разбитые губы:
– Назад плыть хотели.
Хрущов возвысил голос:
– В Большерецк?
– А в Большерецк ли, нет ли – разница в том малая. В отечество свое корабль вернуть задумали.
– Вона как, в отечество! – не по пунктам заговорил Хрущов, распаляясь злобой. – А разве не ведал ты, молокосос, что в отечестве твоем не хлебом да солью нас встретят, а кнутом и дыбой? Знал ты сие?
– Знал.
– Ну так на кой ляд тебе оное отечество? Казни отведать захотелось, олух царя небесного?
– Пусть казнь, только б не неметчина, – тихо ответил Герасим.
– Ну и дурак же ты, я вижу! – пыхнул злой насмешкой председатель.
Беньёвский глухо подал голос:
– Господин капитан, извольте по пунктам допрос вести.
Хрущов недовольно нахмурился, но продолжал уже, глядя на лист бумаги:
– Ответствуй, Измайлов, собирался ли ты склонять на сторону свою команду галиота?
– Собирался, – кивнул Герасим.
– А знал ли ты, Измайлов, что не вся команда за тобой, злыдарем, последует, а найдутся и противники?
– Предполагал и такую вариацию.
Хрущов повернулся к Степанову, записывавшему ответы:
– Все строчишь? Поспеваешь?
– Не тревожься, поспеваю, – неприязненно ответил Ипполит Степанов.
– Тогда далее, в самую глубь копнем. Скажи, Герасим, а коли знал что не все пойдут за вами, что мыслил делать с теми... отказчиками?
Измайлов вначале не ответил, будто думал, сколь сильно повредит ответ правдивый, потом сказал:
– В трюм таковых запереть хотели силой.
Винблан, следивший за допросом, подскочил к Измайлову, за ворот рубахи юношу схватил, с треском дернул на себя.
– А не получился силой, что тогда делай?
Герасим с тревогой взглянул на суд, пожал плечами.
– Ну, ну, ответствуй! – прокричал Хрущов. – Если б не получилось запереть, что тогда? Смертью сказнили бы?
– Тогда б схватка с оными была, и уж тут как Господь Бог рассудил бы...
– Сие записать! Записать! – прокричал разъяренный Хрущов. – А таперя ты мне вот что скажи – кого на сторону свою склонить успели? Кто ваши заединщики?
– Не поспели еще обзавестись...
– Врешь, щенок! Ежели донесли на вас, то многим уж песнь свою напеть успели! Запираться не смей – на дыбу взлетишь, как ворона на березу!
– Да говорю ж я вам! Не поспе-е-ли! – протяжно, жалко выкрикнул Герасим, словно испугавшись пытки.
Хрущов кивнул палачу, давно ожидавшему знака. Клим шагнул к Измайлову, испуганному, бледному, – не боись, малый, не боись, – поднял его с лавки, подвел под блок, накинул петлю на связанные спереди руки, скаля черные, гнилые зубы, крепко затянул. Ипполит Степанов не выдержал, повернулся к адмиралу, горячо попросил:
– Ваша милость, не можно ль парня от пытки избавить? Уж и так ему от раны страдание, не выдержит!
Беньёвский ответил, не поднимая головы:
– Пытать.
И Клим, приседая едва ль не до пола, стал тянуть веревку. Через полминуты штурманский ученик висел уже на расстоянии аршина от дощатого пола. Поначалу держался Герасим на веревке напряжением сильных рук своих, но скоро силы покинули его, и плотно сбитое тело юноши неожиданно вытянулось, стало отчего-то худым и длинным, провисающим почти что до самого пола. Но скоро судейские поняли, что палач поторопился.
– Ну что ж ты с ним делать-то будешь, дубина? – спросил у палача Хрущов. – Али не дотумкал рыбьей своей башкой, что раздеть нужно было прежде? Чрез одёжу пытать будем?
Калентьев виновато покрутил крохотной своей головкой:
– С непривычки я, господин судья, с непривычки. Попервой-то всяк блин горбат выходит, – и принялся разматывать уже закрепленный на крюке конец веревки, и скоро юноша грохнулся на пол. Палач торопливо сорвал с него одежду, снова привязал к веревке и снова, тыкаясь в доски тощим задом, тянул Герасима наверх. Во время долгой этой возни Лукерья выла особенно громко, как будто предчувствуя собственные муки, так что Хрущов даже велел ей заткнуться, но женщина не замолчала, а продолжала выть в подол. Муж же ее все время находился точно в столбняке, лишенный страха, языка, рассудка.
Когда Герасим повис опять, Хрущов неспешно вышел из-за стола, приблизился к нему и, смотря почти в глаза Измайлову – судья высок был, – ледяно спросил:
– Кого еще подговорить успели? Отвечай! Не то с живого кожу по-татарски сдирать будем да в трубки скатывать!
– Ни-ко-го, – тихо ответил юноша – громче говорить не мог.
Хрущов палачу кивнул:
– Затычку приготовил?
– А как же! Исполнил, ваша милость! – радуясь случаю угодить судье, вытащил Клим из кармана грязных штанов своих деревянную затычку, выстроганную для случая под размер собственного рта.
– Ну, суй, суй! И угли к пяткам сразу, чтоб отплясал он нам веселый менувет!
– Сейчас, сейчас, подложу! – закивал Клим и побежал к жаровне, возле которой хозяйничал Винблан. Кузнечными клещами насобирал углей, вывалил на жестяной поддон, клещами же понес его к ногам бедняги, связанным предусмотрительно. Герасим, не имея сил кричать, только задрожал всем телом, забившимся в мелкой судороге. Вначале глазами, лезшими из орбит, ворочал он страшно, скрипели зубы на кляпе, плотно вдвинутом, пот лился по нему ручьями. Но скоро глаза юноши помутнели, опустились веки и затворили их, а голова бессильно упала на нежную, как у девицы, безволосую грудь.
– Вишь ты, обморочился, – с неудовольствием заметил Хрущов, как видно, в раж вошедший. – Окати водой – очухается.
Исполнительный Клим бросился к бадье, но Беньёвский, махнув платком, сказал угрюмо:
– Пытку Измайлова на том закончим. Не скажет он, довольно.
– Ваша милость! – кинулся к предводителю Хрущов. – Отчего ж не скажет? Заговорит он у меня, заговорит! Ополоснем маленько – и опять за дело! У меня еще такое средство в запасе есть, до коего турки стамбульские не доперли еще!
– Да отчего ж не продолжить? – поддержал Хрущова Панов Василий. – Не узнаем от ученика штурманского, так от камчадала и подавно.
– Отвязать Измайлова! – резко прокричал Беньёвский, поднимаясь. – Бабу, бабу наперед поднять нужно было! С нее начинать следовало! Э-эх! Поручить ничего нельзя!
Опустили и отвязали Герасима, который был без чувств. Положили на рогожу у самого борта, за которым, слышно было, вода плескалась. Клим подступил к Лукерье, поднял, воющую, с лавки, у председателя спросил:
– Голить-то надо?
– А как же! – рассмеялся тот. – Пущай свой срам суду покажет, коли в мятежницы записалась!
Калентьев стал раздевать Лукерью, неумело и неловко, оттого что баб, по причине дурости своей и уродства, имел не много. Лукерья завизжала, вцепилась ему в бороду. Алексей Парапчин не выдержал такого надругательства, вскочил с лавки, бестолково стал головой крутить направо и налево, заголосил:
– Бабу не тро-о-жь! Все скажу, не тро-о-ожь!
Хрущов, жалея о том, что не увидит голой Лукерьи, нахмурился, как видно, осердясь на камчадала за помеху:
– Ах, скажешь? А что ж ты, рыбья морда, раньше-то молчал? Али не жаль Гераську было, когда пятки ему углями жгли? А бабу свою пожалел-таки господам голяком показать. Ну и сволочь же ты, Парапчин! А еще православным себя называешь! – и огорченный уселся за стол. – Ну-ну, говори, кого вы там из команды подначить успели? Всех не назовешь али неверно покажешь, осрамим твою Лукерью самым паскудным образом.
– Все расскажу! Все! – трясся камчадал. – Пиши давай, пиши!
– Ну, говори!
– Двое их, двое всего! Первый – Зябликов Филиппка, штурманский ученик, такой же, как Гераська! А другой – казак бывший, Петрушка Сафронов. Токмо их двоих и уговорили!
– Давай, говори! Говори! – орал Хрущов. – Далее сообщников называй! Не верю, чтоб толико двоих уговорили злыдничать!
– Тьфу ты, черт! – вдруг неожиданно твердо выругался Парапчин. – Да говорят тебе – двое токмо! Филиппка да Петрушка!
– А ты что ж, харя тюленья, судье грубишь? – вскинулся Хрущов. – А ну, палач, на дыбу сию чумичку вознесть в два счета да каленым железом, железом, железом!
Ипполит Степанов снова повернулся к Беньёвскому, взмолился:
– Господин адмирал, да что ж ты безмолвствуешь? Ведь мы через истязания сии не верность мужичью приобретем, а токмо ненависть ихнюю! Ужель не понимаешь, что делу всякому свой предел положен должен быть?