* * *
Наконец-то Василий Ромашкин ехал на фронт.
Сколько препятствий было на его пути! И как вообще все обернулось неожиданно.
Только закончились экзамены в школе. После выпускного вечера ребята долго ходили по улицам, ночные лампочки отражались на асфальте, как в темной воде. Шурик говорил, что пойдет учиться в строительный, Ася — в медицинский, Витька, школьный поэт, конечно же, на филфак. А сам Василий собирался в авиационное училище.
Но в эти часы обстоятельства, или, как прежде говорили, судьба, уже все решили за них, распорядились совсем иначе. Мальчишки провожали девчат домой, целовались тайком за деревьями. А в городах на западной границе их сверстники уже сражались с врагом, а некоторые были погребены под развалинами школ и домов, разрушенных фашистскими самолетами.
Едва узнав, что началась война, Василий побежал в военкомат, не позвал даже ребят из своего класса — вдруг не всех будут брать.
— Иди отсюда и не мешай работать. Подрастешь — сами вызовем, — сказал ему хмурый капитан.
Но Василий был уверен: все будет кончено гораздо раньше — месяца через два, от силы три Красная Армия разобьет фашистов, а рабочие в Германии совершат революцию.
Во дворе военкомата, как на толкучке, полно народу
— женщины, мужчины, дети стояли группами, ходили туда-сюда. Под открытым небом накурено, как в помещении.
Праздничная взволнованность Василия была омрачена обидой — его-то не берут. Вокруг плакали женщины и даже пожилые мужчины, и его это раздражало — чего они плачут? У одной тетушки слезы сочились будто из всего лица: из помятой коричневой кожи вокруг глаз, из покрасневшего рыхлого носа, из влажных обмякших губ, из дряблых щек.
— Господи, беда-то какая, горе-то какое, — повторяла она монотонно.
Василий не выдержал. Его просто возмущала непонятливость этой женщины, и он сказал ей с веселым укором:
— Ну в чем беда! Они скоро станут орденоносцами, Героями!..
Женщина перевела на Василия мокрые глаза, улыбнулась раскисшими губами, сказала влажным, хлюпающим голосом:
— Ах ты несмышленыш!.. Большой вымахал верблюжонок, а умишко детский.
Конечно, Василий не стал ждать, пока исполнится восемнадцать. Он написал заявление в военкомат, в райком комсомола, бегая по военным учреждениям и наконец добился — взяли на курсы младших лейтенантов при военном училище.
Когда научился, в армию призвали отца. По слухам, отец должен был около месяца оставаться здесь же, в Оренбурге. Но через неделю на курсы прибежала мама и запаленно выдохнула:
— Папу отправляют… Я на вокзал. Приезжай скорее.
Ромашкин был в ротном наряде, пока отпросился, пока нашли замену… Примчался на вокзал, а там на пустом перроне стояла одна заплаканная мама — эшелон ушел. Так он и не увидел перед отъездом отца. Утешал мать и себя:
— Скоро догоню его. Там встретимся.
На курсах Василию повезло дважды. Во-первых, выпуск состоялся на два месяца раньше — на фронте были нужны командиры, даже праздника не стали ждать, выпустили первого ноября. И, во-вторых, Ромашкину сразу присвоили звание лейтенанта — в порядке поощрения, как отличнику из отличников.
При распределении его, как лучшего выпускника, по старой, довоенной традиции спросили:
— Где желаете служить?
— На фронте под Москвой, — не задумываясь ответил Ромашкин.
— Хотите на главное направление, защищать столицу?
— Хочу, — сказал Ромашкин и добавил: — Отец мой там воюет, — Василий тут же смутился: подумают — стремится под отцовское крылышко, будто он большой начальник. — Отец мой простой красноармеец.
Его призвали, когда я учился. Точно даже не знаю, в какой части он служит, написал только, что под Москвой, и сообщил полевую почту.
— Ну ничего, там разберетесь, — сказал майор и пообещал включить Василия в список «москвичей».
На вокзале мать плакала больше других, как та незнакомая женщина с красным мокрым лицом.
— Ой, сыночек! — причитала она, рыдая и вздрагивая. Ему было стыдно за мать и жалко ее. Он просил:
— Ну ладно, мам, не надо. Ну чего ты так плачешь? А мать все повторяла и повторяла:
— Ой, сыночек! — Ей стало дурно, прибежала из вокзального медпункта сестра с нашатырем. Ромашкину помогали держать обмякшую, готовую рухнуть на землю маму. Она так и осталась на руках у незнакомых людей, не видела, как тронулся и покатил поезд.
…И вот наконец он мчится из Оренбурга на север, с каждым часом становится все холоднее. Лишь бы скорее туда, думал Василий, уж он себя покажет! Ему все казалось, что на передовой не хватает таких, как он, там что-то недопонимают, недоделывают, поэтому отступают наши войска.
После обучения на курсах Василий рассуждал, конечно, не как десятиклассник. Теперь он понимал, что такое внезапность нападения, превосходство в технике, заранее отмобилизованные, сосредоточенные войска. Но, несмотря на эти знания, военную форму, скрипящие ремни, кобуру, комсоставские хромовые сапоги, он еще не был настоящим командиром, оставался наивным юношей, которому не терпелось показать свою удаль. Он не думал о том, что его могут убить. Если такая мысль и приходила, то какой-то внутренний самоуверенный голос сразу отгонял ее: на фронте убивают только других!
В команде, с которой ехал Ромашкин, было двадцать человек. Восемнадцать младших лейтенантов, молоденьких, румяных, как и он, в новеньких гимнастерках, не утративших запах складского нафталина, с рубиновыми кубарями на петлицах.
Ехал в этой же команде кроме Ромашкина еще один лейтенант — Григорий Куржаков. Он был года на три старше выпускников, отличался от них многим — служил в армии еще до войны, провоевал первые, самые тяжелые месяцы, был ранен — на выгоревшей гимнастерке его две заштопанные дырочки на груди и спине — влет и вылет пули.
Куржаков был худ, костистые скулы обтягивала желтоватая нездоровая кожа, голова острижена под машинку, зеленые глаза злые, тонкие ноздри белели, когда его охватывал гнев. Казалось, в нем ничего нет, кроме этой злости, она то и дело сверкала в его зеленых глазах, слетала с колкого языка — Григорий ругался по поводу и без повода.
В отделе кадров Куржакова, как более опытного, назначили старшим команды.
Казалось бы, фронтовик, бывалый вояка должен вызвать уважение, любопытство у необстрелянных лейтенантиков. Но этого не произошло. Старший команды и выпускники с первой минуты не понравились друг другу.
Получив проездные документы, продовольственные аттестаты и список, Куржаков построил команду, чтобы проверить, все ли налицо. С нескрываемым презрением он смотрел на чистеньких командирчиков, морщился от того, что они четко и слишком громко отзывались на свои фамилии.
Куржаков закончил проверку, громко выругал временно ему подчиненных и сказал:
— Нарядились, как на парад, салаги сопливые. Имейте в виду, кто в дороге отстанет, морду набью сам лично. Пошли на вокзал.
И повел их не строем, как привыкли ходить в училище, а просто повернулся и пошел прочь, даже не подав команду «Разойдись». Лейтенанты переглянулись и поплелись за ним. «Наверное, у них на фронте все такие, — подумал Ромашкин, — поэтому ничего и не получается. Какой же это командир — ни одной команды по-уставному не подал!»
В поезде Куржаков держался замкнуто, почти ни с кем не разговаривал, больше спал, отвернувшись лицом к стенке. Лейтенанты ходили по вагону, красовались, как молодые петушки, и казались себе отчаянными вояками. Старшего команды все же побаивались, вино пили тайком. Ромашкин, как равный в звании с Куржаковым, вынужден был занять место в том же купе, его втолкнули туда свои же ребята. Соседство было ему неприятно, портило настроение. Василий проводил время со своей братвой, на их местах, дымил папиросами, рассказывал анекдоты, всем было весело. После строгой дисциплины в училище лейтенантов охватило чувство полной свободы и независимости. Если бы не этот Куржаков, поездка была бы прекрасной. О чем бы ни говорили молодые командиры, разговор то и дело возвращался к старшему команды. Ребята распалились не на шутку.
— Надо устроить ему темную, — предложил Синиц-кии, свирепо сжимая детские губы.
— Зачем темную, Васька ему в открытую врежет. Он лейтенант, и тот лейтенант. Равные по званию. Ваське ничего не будет, — рассудительно подсказывал Сабуров.
— И врежу, — подтвердил Василий, — у меня второй разряд по боксу, отработаю — сам себя не узнает.
— Жаль, оружие нам не выдали, а то бы я ему показал, — воскликнул Карапетян.
— Решено, братва, если Куржаков на кого-нибудь взъестся, даем отпор!
Василий в свое купе вернулся поздно, в вагоне почти все улеглись. Куржаков выспался днем и теперь одиноко сидел у столика, перед ним стояла банка свинобобовых консервов и поллитровка, наполовину опустошенная. Как только он увидел Василия, ноздри его дернулись и побелели.
— Явился не запылился, — сквозь зубы сказал Куржаков.
— Да, явился, — вызывающе ответил Ромашкин, — и не твое дело, где я был и когда пришел.
— Чего? Чего? — спросил Куржаков и стал медленно подниматься, хищно втягивая голову в плечи.
— То, что слышал, — бросил ему Василий и почувствовал, как от взгляда Куржакова в груди стало вдруг холодно. Но горячий хмель вмиг залил этот холодок, и Ромашкин уже сам, желая драки, шагнул навстречу.
— Отдал немцам половину страны да еще выпендриваешься, героя из себя корчишь, фронтовик-драповик…
И сразу же на Василия посыпались частые удары, он даже не успел принять боксерскую стойку. Куржаков бил его справа и слева, бил с остервенением. На ринге Василий никогда не видел у противников таких неистовых глаз, он растерялся. А Куржаков, видно совсем осатанев, схватил со стола бутылку и ударил бы по голове, если бы Василий не защитился рукой. Григорий стал судорожно расстегивать облезлую кобуру. И, наверное, убил бы Василия, если бы не кинулся с верхней полки майор да не навалились прибежавшие из соседних купе.
— Убью гада! — хрипел Куржаков, вырываясь.
Куржакова связали, его пистолет взял майор.
— Отдам в конце пути, — сказал он Григорию. — Успокойся. Остынь. Хочется тебе руки пачкать? — Майор зло глянул на Ромашкина и процедил сквозь зубы: — А ты, сосунок, мотай отсюда, не то я сам тебя вышвырну. На кого руку поднял? На фронтовика…
Остаток пути Василий старался не встречаться с Куржаковым.
Когда прибыли в Москву и отправились на трамвае искать свою часть, Григорий все время глядел мимо Ромашкина, будто его не существовало. Но желваки на худых щеках, злые зеленые глаза выдавали — Куржаков не забыл о случившемся.
— Почему вы нас так ненавидите? — вдруг наивно и прямо спросил Карапетян, когда вся команда стояла на передней площадке вагона и глядела на притихшие московские дома и полупустынные улицы, перегороженные кое-где противотанковыми ежами и мешками с песоком.
Куржаков сперва смутился, потом ответил негромко и твердо:
— Я себя ненавижу, когда смотрю на вас. Такой же, как вы, был питюнчик, пуговки, сапоги надраивал, на парадах ножку тянул, о подвигах мечтал… А немец вот он, под Москвой… На войне злость нужна, а не ваша шагистика. Надо, чтобы все наконец обозлились, тогда фашистов погоним. А у вас на румяных рожах благодушие. Война для вас — подвиги, ордена. — Куржаков сбавил голос, выругал их и вообще всех и закончил, глядя в сторону: — Убьют вас, таких надраенных, а немцев опять мне гнать придется.
— А тебя что, убить не могут?
— Меня? Нет.
— А это? — Карапетян показал на заштопанную дырку на гимнастерке.
— Это бывает — ранение. Зацепить всегда может, особенно в атаке. А убить не дамся.
— Чудной ты. Чокнутый, — покачав головой, сказал Карапетян.
— Ну ладно, поговорили, — отрезал Куржаков. Ромашкину показалось, что Григорий объяснял это для него.
В части, куда прибыла команда, шла торопливая формировка. По казармам, коридорам, складам, каптеркам бегали сержанты и красноармейцы, все были одеты в новое обмундирование.
Тут и там строились роты. Командиры выкликали по спискам бойцов, старшины выдавали снаряжение. Полк заканчивал спешное формирование и должен был вот-вот выступить на фронт. Ходили слухи, что немцы снова где-то прорвались. Василий прислушивался и, казалось, улавливал глухой гул канонады. Но этот гул оказывался то грохочущим в узкой улице трамваем, то одиноким транспортным самолетом, который пролетел на небольшой высоте.
Молодых командиров без проволочки распределили по ротам. Ромашкин попал во вторую стрелковую. И надо же такому случить — командиром ее назначили Куржакова. Он, фронтовик, сразу получил роту. Василий хотел пойти в штаб, все объяснить и попроситься в другой батальон, но не успел: объявили общее построение.
Ромашкин знакомился с бойцами своего взвода. Сначала все двадцать два показались одинаковыми, потом стал различать — одни молодые, другие старше, двое совсем в годах — лет за сорок, такие же, как отец. «Посмотрел бы папа, какими людьми я командую! Надо спросить в штабе, может быть, знают, где расположена его полевая почта».
Строевой смотр был не таким, как ожидал Ромашкин. Оркестр почти не играл. Озабоченные, усталые командиры осматривали оружие, обувь, одежду, заглядывали в вещевые мешки. Только под конец роты прошли мимо полкового начальства нестройными, расползающимися рядами. На этом смотр и закончился.
Вечером Василий вышел за ограду, огляделся. Не верилось, что облупленные кирпичные и старые деревянные дома, узкие с грязным снегом улочки — это Москва. Совсем не такой представлялась ему столица. Он, конечно, понимал — здесь окраина; хотелось хотя бы ненадолго выбраться в центр, посмотреть на знакомый по открыткам Кремль, Мавзолей, проехаться в метро. Но было приказано никуда не отлучаться, да днем и минуты свободной не было. Ну, а ночью такая вылазка была исключена, во всех казармах и на проходной висел отпечатанный в типографии приказ:
«Постановление Государственного Комитета Обороны.
Сим объявляется, что оборона столицы на рубежах, отстоящих на 100 — 120 километров западнее Москвы, поручена командующему Западным фронтом генералу армии т. Жукову, а на начальника гарнизона г. Москвы генерал-лейтенанта т.Артемьева возложена оборона Москвы на ее подступах.
В целях тылового обеспечения обороны Москвы и укрепления тыла войск, защищающих Москву, а также в целях пресечения подрывной деятельности шпионов, диверсантов и других агентов немецкого фашизма государственный Комитет Обороны постановил:
1. Ввести с 20 октября 1941 г. в г. Москве и прилегающих к городу районах осадное положение.
2. Воспретить всякое уличное движение как отдельных лиц, так и транспортов с 12 часов ночи до 5 часов утра, за исключением транспортов и лиц, имеющих специальные пропуска от коменданта г. Москвы, причем в случае объявления воздушной тревоги передвижение населения и транспортов должно происходить согласно правилам, утвержденным московской противовоздушной обороной и опубликованным в печати.
3. Охрану строжайшего порядка в городе и в пригородных районах возложить на коменданта г. Москвы генерал-майора т. Синилова, для чего в распоряжение коменданта предоставить войска внутренней охраны НКВД, милицию и добровольческие рабочие отряды.
4. Нарушителей порядка немедля привлекать к ответственности с передачей суду Военного трибунала, а провокаторов, шпионов и прочих агентов врага, призывающих к нарушению порядка, расстреливать на месте.
Государственный Комитет Обороны призывает всех трудящихся столицы соблюдать порядок и спокойствие и оказывать Красной Армии, обороняющей Москву, всяческое содействие.
Председатель Государственного комитета Обороны И.Сталин
Москва, Кремль, 19 октября 1941 г».* * *
Весь день Василий был на морозе — с утра тактика, после обеда занятия в холодном, как склеп, бетонированном тире. Учили стрелять красноармейцев, которые впервые держали винтовку в руках. Тяжелые выстрелы в бетонном узком тире так набили барабанные перепонки, что в голове гудело. После ужина в теплой казарме Василия охватила приятная истома, он прилег отдохнуть и быстро заснул под мерный гул голосов.
Куржаков ходил между кроватями, ругал медлительных разомлевших в тепле красноармейцев:
— Оружие отпотело, протрите. Раскисли! На фронт завтра, забыли?
Он остановился у койки, на которой, сдвинув ноги в сапогах в проход, лежал одетый Ромашкин. Хотел поднять его — улегся, мол, раньше подчиненных, даже не привел оружие в порядок, но посмотрел на румяное чистое лицо сладко спавшего лейтенанта, и что-то жалостливое шевельнулось в груди. Куржаков тут же подавил в себе эту, как он считал, «бабью» слабость, но все же не разбудил Василия, пошел дальше, с яростью отчитывал бойцов:
— Оружие протирайте, вояки, завтра не в бирюльки играть, в бой пойдете!
Красноармейцы брали влажные, будто покрытые туманом, винтовки, протирали их, а влага вновь и вновь выступала на вороненых стволах и казенниках.
— Смотри, железо и то промерзло, притомилось, а мы ничего, еще и железу помогаем, — бодрясь, сказал молодой боец Оплеткин.
— Не тараторь, лейтенанта разбудишь, — остановил его сосед, кивнув на Ромашкина.
— Сморило командира, видать, городской, не привычный в поле на морозе, — шепнул Оплеткин.
В десять улеглась вся рота. Молодые здоровые люди, утомившись, скоро заснули и спали крепко.
Василию показалось, что он только что закрыл глаза, и вот уже в уши стучит знакомое, нелюбимое:
— Подъем! Подъем!
С первых дней в училище Василий по утрам тяжело перебарывал сладкую тяжесть недосыпания. Ему нравилось в армии все, кроме этого неприятного слова «Подъем!». Даже в поезде, где никто не кричал «Подъем!», глаза сами открывались в шесть, будто в голове, как в будильнике, срабатывала заведенная пружинка.
Сегодня пробуждение было особенно тяжелым. Ромашкин взглянул на часы — только три. «Наверное, дежурный ошибся», — подумал он, но тут же услыхал знакомый, с хрипотцой голос Куржакова:
— По-одъем! Быстро умывайтесь и выходите строиться в полном снаряжении. Ничего не оставлять, в казарму больше не вернемся!
В полковом дворе происходило что-то непонятное. Роты строились не в походные колонны, а в длинные неуклюжие шеренги.
Куржаков подозвал взводных:
— Постройте строго по ранжиру, в ряду двадцать пять человек. Отработать движение строевым шагом. Особое внимание — на равнение.
У Ромашкина было всего двадцать два бойца, весь взвод составил одну шеренгу. Троих добавили из другого взвода. Выстраивая людей в темноте по росту, он замешкался, тут же подлетел Куржаков:
— Слушай мою команду! Направо! Выровняться чище в затылок! Головные уборы — снять! Встать плотнее! Еще ближе. Прижмись животом к спине соседа.
Обнаженные, остриженные под машинку головы вытянулись в ряд, кое-где они то возвышались, то западали.
— Ты перейди сюда. Ты сюда, — вытягивая то одного, то другого за рукав шинели, переставлял их командир роты. Через минуту круглые стриженые головы создали одну, постепенно снижающуюся линию.
— Головные уборы… — Куржаков помедлил и резко скомандовал: — Надеть! Нале-во!
Перед Ромашкиным стояла шеренга его взвода, идеально подогнанная по росту, Куржаков тихо сказал:
— Вот так надо строить по ранжиру, товарищ строевик, — и ушел.
Роты уже шагали по плацу и между казармами.
Все еще не понимая, зачем это нужно, Ромашкин стал учить свою шеренгу. Она расползалась, ходила то выпуклая — горбом, то западала дугой, а то вдруг ломалась зигзагом.
В конце двора шеренги, сбиваясь в кучу, поворачивали назад. Встретив здесь однокашников, Василий спросил Карапетяна:
— Ты не слыхал, зачем вся эта петрушка?
— На парад пойдем. Сегодня седьмое ноября. Забыл, да?
— Какой парад? Война же!
Подошел Куржаков, он слышал их разговор:
— Какой-нибудь строевик-дубовик, вроде вас, додумался. Парад, понимаешь! Немцы под Москвой, а мы в солдатиков играть будем. Мало нас бьют, всю дурь еще не выбили.
Ромашкин бегал вдоль строя, семенил перед ним, двигаясь спиной вперед, лицом к строю, кричал:
— Тверже ногу! Раз, раз! А равнение? Куда середина завалилась?
Завтракали здесь же, на дворе, гремя котелками, обдавая друг друга паром и приятным теплым запахом каши с мясной подливкой.
Было еще темно, когда полк двинулся в город. В черных окнах домов, заклеенных крест-накрест белыми полосками бумаги, ни огонька, ни светлой щелочки. По тихим безлюдным улицам полк шел парадными шеренгами, и всю дорогу до Красной площади раздавались команды:
— Строевым! Раз, два! Раз, два! Чище равнение!
Командир полка майор Караваев за долгую службу много раз участвовал в парадах и теперь, глядя на кривые шеренги, тихо говорил комиссару Гарбузу:
— К парадам готовились минимум месяц. Как мы пройдем по Красной площади, не представляю! Да еще в полном снаряжении. Опозорим и себя, и всю Красную Армию.
— Не беспокойтесь, Кирилл Алексеевич, — отвечал Гарбуз, который еще совсем недавно был вторым секретарем райкома на Алтае, под Бийском, и не слишком разбирался в красоте строя. — Там обстановку понимают. — Комиссар показал пальцем вверх. — Не знаю, правильно ли я сужу, но, думается, сегодня важно не равнение в рядах, а сам факт проведения парада. Немцы под Москвой, на весь мир кричат о своей победе, а мы им дулю под нос — парад! Гитлера кондрашка хватит от такого сюрприза. Здорово придумано!
— Парад, конечно, затея смелая. Тут или пан, или пропал.
— Почему? — не понял комиссар.
— Если все пройдет хорошо — нам польза. А если нас разбомбят на Красной площади?
Комиссар нахмурился, ответил не сразу.
— Я думаю, там, — он опять показал пальцем вверх, — все предусмотрели. Не допустят. Этим парадом, по-моему, сам Сталин занимается.
А шеренги все шли и шли мимо них, бойцы старательно топали, рассыпая дробный стук замерзших на морозе кожаных подметок. Единого хлесткого шага, который привык слышать и любил Караваев на довоенных парадах, не было.
Карапетян показал Ромашкину на светящуюся синим светом букву «М» над входом в метро, пояснил:
— До войны эти «М» были красные, чтоб далеко видно. Синие — немецкие летчики не замечают.
На Красную площадь вошли, когда начало светать. Ромашкин впервые увидел Кремль не на картинке: узнал зубчатую стену, Мавзолей, высокие островерхие башки и удивился — звезды были не рубиновые, а зеленые — не то покрашены, не то закрыты чехлами. Площадь была затянута холодным сырым туманом. В мрачном небе висели аэростаты воздушного заграждения, казалось, они упираются спинами в плотные серые облака.
— Погода что надо — нелетная! — сказал радостно Карапетян.
— Ты бывал раньше на Красной площади? — спросил Василий.
— Бывал. Мой дядя в Наркомате внутренних дел работает. Водил меня на демонстрации. Раньше тут даже ночью, как днем, все сияло. А днем такое творилось — не рассказать!
— А почему не убрали мешки? — удивился Василий и показал на штабель мешков у собора Василия Блаженного.
— Чудак, их специально привезли — памятник Минину и Пожарскому обложить, чтобы при бомбежке не повредило.
— А если нас бомбить начнут? Представляешь, какая заваруха тут начнется?!
Куржаков, стоявший рядом, сказал:
— Кончайте болтать в строю!
Воинские части прибывали и выстраивались на отведенных им местах, красноармейцы закуривали по разрешению командиров, голубой дымок вился над строем.
Пошел снег. Сначала порошили мелкие снежинки, потом посыпались все плотнее и плотнее. Василий, Карапетян и, должно быть, все участники парада с радостью подумали: бомбежки не будет. Облегчение это пришло не оттого, что снималось опасение за себя, за свою жизнь. Каждый понимал — это не простой парад. Надо, чтобы он обязательно состоялся.
Бывают в жизни дни и часы, когда человек ощущает: вот она, история, рядом. И сейчас, как только заиграли и начали бить Кремлевские куранты, у Василия затукало сердце, будто там, в груди, а не на башне была эта музыка и колокольный перезвон исторического времени. Василию хотелось запомнить все, что он видит и слышит, все, что происходит на площади. Он понимал: этому суждено остаться в веках. Он подумал и о том, что, пожалуй, не совсем прав, считая, что историческое вершится лишь в такие торжественные минуты. Каждый день, каждый час начинается, продолжается или завершается какое-то событие. Но есть минуты, которым суждено остаться не только в памяти его, Ромашкина, а всем, всего народа, вот такое и называется историческим событием. И такое вершилось сейчас, здесь.
…Без пяти минут восемь по Красной площади пролетел рокот, будто ветер по роще. Ромашкин смотрел вправо и влево, пытаясь понять, в чем дело. Его толкнул в бок стоявший рядом Синицкий:
— Не туда смотришь. Гляди на Мавзолей.
Ромашкин взглянул на мраморную пирамиду в центре площади и обмер: там, в шеренге фигур, одетых в пальто с каракулевыми воротниками, он увидел Сталина в знакомой по фотографиям шинели и суконной зеленой фуражке, «Сталин! — пронеслось в голове Василия. — Хоть бы он шапку надел, в фуражке-то замерзнет…» Куранты на Спасской башне рассыпали по площади мелодичный перезвон, генерал, плотно сидевший верхом на коне, вдруг что-то крикнул и поскакал вперед. От Спасской башни ему навстречу приближался другой всадник на коне с белыми ногами. Кто это — мешал узнать тихо падающий снег. Прежде чем всадники съехались, снова, будто ветер по макушкам деревьев, пронесся шепот над строем войск:«Буденный!.. Буденный!»
Буденный остановился перед их полком поздороваться, и только тогда Ромашкин увидел маршальские звезды на петлицах и черные усы вразлет. Еще никто не произнес речь, военачальники все еще объезжали строй войск, а Ромашкина так и распирало желание кричать «ура». У него громко стучало сердце и голова кружилась от охмеляющей торжественности. Вот о такой военной службе, о такой войне он мечтал — красиво, величественно, грандиозно! Ромашкин покосился на Куржакова, который стоял справа. Лицо Григория будто окаменело, челюсти сжаты, только ноздри трепетали. Ромашкин не понял, что выражало это лицо — неизбывную злость или верную преданность. «Вот гляди, — злорадно думал Ромашкин, — гляди, сухарь холодный, вот она, красота воинской службы, а ты говорил — нет ее!..»
Наконец с другой площади, из-за угла красного кирпичного здания, как приближающийся обвал, покатилось «ура». Василий набрал полную грудь воздуха, дождался, пока могучий возглас достигнет квадрата его полка, и закричал изо всех сил, но голоса своего не услышал. Общий гул — «У-р-р-а-а-а!» — пронесся над строем, подхватил голос Ромашкина и унесся дальше. Потом этот гул еще не раз накатывался на строй, и каждый раз Василий, как ни старался, так и не смог расслышать свой голос.
Буденный между тем поднялся на Мавзолей. Сталин дождался его, посмотрел на часы, едва заметная улыбка мелькнула под усами. Не обращаясь ни к кому, но уверенный — все, что он скажет, будет исполнено без промедления, — Сталин сказал:
— Включайте все радиостанции Союза. — И шагнул к микрофону.
Ромашкин, слушая Сталина, подался всем телом в сторону Мавзолея, не только уши, каждая жилка, казалось, превратилась в слух.
Сталин говорил негромко и спокойно, произносил фразы медленно, будто диктовал машинистке. Ромашкин подумал даже, что Сталин говорит слишком медленно. Он будто подчеркивал каждую фразу. Слова выговаривал без затруднения, по-русски правильно, и только в ударениях, в повышении и понижении тона проскальзывал грузинский акцент.
Василий проклинал снег, который повалил еще гуще и не давал ему возможности рассмотреть Сталина. «Ну ничего, — надеялся он, — разгляжу, когда пройдем у Мавзолея».
Сталин говорил о том, как трудно было бороться с врагами в годы гражданской войны — Красная Армия только создавалась, не было союзников, наседали четырнадцать государств. Ленин тогда вел и вдохновлял нас на борьбу с интервентами…
«…Дух великого Ленина и его победоносное знамя вдохновляют нас теперь на Отечественную война так же, как двадцать три года назад.
Разве можно сомневаться в том, что мы можем и должны победить немецких захватчиков?
…Товарищи красноармейцы и краснофлотцы, командиры и политработники, партизаны и партизанки! На вас смотрит весь мир, как на силу, способную уничтожить грабительские полчища немецких захватчиков. На вас смотрят порабощенные народы Европы, подпавшие под иго немецких захватчиков, как на своих освободителей. Великая освободительная миссия выпала на вашу долю. Будьте же достойны этой миссии! Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!»
И опять Ромашкин кричал «Ура!», пьянея от ощущения огромной силы своей армии, частичку которой он представляет, от радости, что родился, живет, будет защищать такую великую страну, что участвует в таких грандиозных событиях.
Меньше всех видят, как происходит парад, обычно его участники. После команды «К торжественному маршу!» Василий забыл обо всем, кроме равнения: хотелось, чтобы его шеренга прошла лучше других, не завалила бы и не выпятилась. Он косил глазом, вполголоса командовал, пока не вышли на последнюю прямую. Где-то в подсознании пульсировала мысль:«Рассмотреть Сталина, рассмотреть Сталина». Но, когда зашагал строевым, высоко вскидывая ноги, забыл К об этом.
Вдруг у кого-то из краноармейцев в котелке заблямкала ложка. Василий не слышал оркестра, железное блямканье в котелке перекрыло все. Он похолодел от ужаса, ему казалось, это звяканье слышат на Мавзолее и оно портит весь парад. В этот момент Василий увидел человека, который слегка возвышался над площадью и взмахивал руками — то правой, то левой. Василию показалось, что он ищет, у кого стучит эта злополучная ложка. Человек один был виден над головами марширующих и, несомненно, высматривал виновника. Только подойдя ближе, Ромашкин сообразил: «Это же дирижер!»