Хлеба вечно не хватало. А зато много злыдотников. Вот когда уж отводили знаменцы душу! От зари до зари крутились по лесам. Бражничали. Нужда играет, нужда пляшет, нужда песенки поет.
Дворов не было. Над озером низкие черетняные хибарки с ободранными стропилами и поломанными латами хилились по крутым хвойным обрывам, шатаясь от ветра, словно сорочьи гнезда.
* * *
За горой, меж еловых лесов, глинистое заброшенное поле под Троицу мужики бороздили тупыми прыгающими сохами, плугами. А молодухи рассевали лен. Пели песни солнца. А солнце разбрасывало по холмам, межам и рытвинам белые алмазы — ландыши и ромашки, красные рубины — дикие розы, светло-синюю бирюзу — васильки и незабудки. И, облив землю страстным огненным лобзанием, кружилось над дымящимися лесами…
Шумел, в красном купаясь золоте, молодой березняк. В светлой лазури тонули серебряные облака. Молодухи, к земле припав, целовали ее. Пели:
Мати-сыра-земля,
Мати-Богородица!
Дай нам счастье-радость…
Пошли долю!..
Из лазоревой дали доля показывалась. Белая, как снег, в жемчужной короне, в цветах и розовом тумане шла по холмам. А сладкозвонные березы клонили перед ней вершины, ликующим приветствуя ее шумом. Но уходила доля за леса, за туманы. Хороводы пристально глядели ей вслед-Нечаемо откуда наплывала, словно лебедь, одинокая туча. Душистый падал на землю благодатный дождь. А хороводы, в плавной кружась пляске, под шелох диких межевых цветов, пели вечеровые песни…
Туча уплывала. Омытые травы дымились свежим ароматом. Голубоватая мгла окутывала хороводы…
— Мати-Земле — Слава! Слава! Слава! — пели и кружились хороводы.
Жемчужный подходил вечер, и под лесом допахивали мужики поле. Закат догорал, кованым золотом отражаясь в озере…
VII
Так вот, пришел вечер крещения духом и тайного видения.
В священной роще готовились пламенники и Крутогоров к причастию священнотайне…
Мужики, покинув распашье, шли в рощу, к Крутогорову.
Там под старыми чернокленами разбрасывали пламенники свежесорванные цветы. А молодые духини, прозорливцы и злыдотники зажигали висящие в ветвях берез лесные лампады…
За лампадами, в глубине рощи, стонал — горел и сгорал на нескончаемом-то огне — Феофан.
Темное, бледным отливающее мрамором лицо его при свете лампад было жутко, как смерть. А раскаленные глаза, казалось, говорили: коли б подал знак, принял тяготу Сущий — солнце Града открылось бы бренному миру…
Но не было знака. И сгорал в нескончаемом огне — в лютой борьбе с Сущим Феофан.
Голова его, в туче черно-седых взлохмаченных волос, тяжко, безнадежно опускалась на грудь. Сомкнутые крестообразно, костлявые, восковые руки жутко ломались в огненном выгибе.
Феофан часто дышал, и тяжко. Металась душа в тоске неизбывной. Кровавой болела болью. Погорала. Града ее мир не принял, не познал.
Все осквернил Сущий, чем жила душа. Все отдал двуногим зверям на поругание.
Покидал дух. Кровавый катился пот и падал градом. Феофан, зашатавшись, упал, хотел встать. И не мог. Сил не хватало. Но муки по душе были Феофану. Не нужно ему было надежды, вечности, красоты. Только тягота нужна ему была. И нетленным светила она ему, неприступным светом.
* * *
— Ага?.. Круто небось?.. — вынырнул откуда-то знаменский поп Михайло. — Погоди, не то запоешь, когда схватят тебя, голубчика… да спросят, где мать?.. Не скроешься, брат, в лесах-то, не-ет!.. Каторга за это.
Медленно повернул к нему Феофан темное лицо. Бросил гневно:
— А вам не каторга?.. За то, что губите души людей ложью?.. За то, что скрыли солнце Града?..
— Тебя дьявол искушает… — шарахнулся поп.
— Ты меня искушаешь!.. — сурово и едко жег его Феофан раскаленными глазами. — Крушить!.. Крушить вас!.. Да еще двуногих… зверей… Крушить!.. Да еще Сущего… За ложь!.. За то, что избранными считаетесь…
— Как?.. И Сущего?.. — запрыгал священик, трепля широкими рукавами рясы. — Сатана!.. Ведь от Сущего исходит только добро…
Но, медленно подводя темные свои зрачки к рябому острому лицу попа, жег его Феофан:
— Добро без солнца Града — страмнее зла… То-то любо было б, коли б Сущий да подал знак о Граде!.. Не искушал бы ложью своей… То-то верно было б!.. А Сущий мучит… Да, знай, молчит…
— За муки — награда… на небеси… — буркнул поп. — Претерпи до конца… Спасен будешь… Феофан покачал головой горько:
— Эх, торгаши… Эх!.. Жулики… Воры!.. Награда… Кого вы не продадите за награду?.. Не убьете?.. То-то любо было б, коли б не гнались за наградой!.. Жулики!.. Воры!.. Убийцы!.. Сожрали солнце Града!.. не подавились, награды-то ждавши?..
Поп, пятясь под березы, бормотал торопливо:
— Ну, заладил… От тебя, брат, ни крестом, ни пестом…
— Ага!.. Видно, не всегда ложь-то помогает?.. — язвил Феофан: — Чего ж уходишь?.. Ты пришел нас просвещать светом Христовым?.. Ну, и просвещай!.. Только без обмана да лжи чтоб…
Но попа и след простыл.
Кляня Сущего и его избранных, побрел Феофан куда глаза глядят.
— Эшь, во, тоже тешатся… Черти смердючие!.. — дико лаялся он, проходя мимо пламенников. — Какая такая красота есть?.. Ну?.. Вечность?.. Огонь сердец?.. Все брехня!.. То-то б…
— Замолчи… — внезапно преградил ему дорогу Крутогоров. — Не говори о том, чего не знаешь.
— Жулье!.. — развевал гривой Феофан. — Все радуются!.. А нет того, чтоб тяготу… принять…
Грустно и испытующе глядел Крутогоров в отверженную погорающую душу Феофана. Тихим взрывал ее голосом:
— Тягота или Град?.. Истина или вечность?.. Окруженный со всех сторон пламенниками, съежившись, притих Феофан. Низко опустил вахлатую, в высокой драной скуфье голову. Но, встрепенувшись и сомкнутые подняв беспощадно хрустящие костлявые руки, затряс ими исступленно:
— Да. Град. А тягота — правда-то — выше вечности!.. Краше Града!.. Крушить!.. Очищать Град. Через Марию-деву… Да… через нее засияет миру солнце Града! То-то любо будет!.. Крушить!.. Крушить.
VIII
За темной хвоей что-то вдруг зашумело. Глухие раздались дикие хохоты. Улюлюкая, гогоча, свистя, из-за ельника высыпала черная орава.
Это были рабочие с гедеоновской фабрики.
Они так и назывались — гедеоновские молодцы.
Махина суконной фабрики Гедеонова торчала за озером в овраге, у железной дороги. Оттуда иногда дымили красные высокие трубы. А больше фабрика прохлаждалась, то есть бездействовала (из-за вечного обсчета «молодцов», отчего те изо дня в день бастовали). Называлось это у Гедеонова крамолой. Искоренял он крамолу свирепо. Но фабричные промышляли ушкуйничеством, набегами на мужицкие огороды, массовками. Заварушка росла. Гроза надвигалась, неся надежды безнадежным.
Сам Гедеонов натравливал рабочих на мужиков, а потом расправлялся с теми и другими. Называлось все это у него политикой, хоть от такой политики и трещало "железное кольцо государства" (выражение того же Гедеонова). Начальство охотилось за населением, население — за начальством. Правители слишком часто о себе напоминали (а самые лучшие правители — те, что меньше всего о себе напоминают). Оттого — не по дням, а по часам делались рабочие сознательными (то есть революционерами). А Гедеонов почему-то полагал, что это ему на руку, так как сам считал себя революционером (только с "другого конца"). Он отдавал предпочтение сознательным.
Сознательность фабричных доходила до того, что с ними не о чем было говорить, кроме как о сознательности (которую они принимали за удаль). Это было как паспорт. О чем бы ни заходила речь — неизменно все сводилось к одному: "А ты сознательный? Не из христопродавцев?" (Тут же — всех христопродавцев именовали душегубами: этого требовала сознательность.)
И потому, едва Феофан прокричал — крушить, на него налетела эта ватага сознательных в пиджаках.
— Кру-шить?.. — подскочил к Феофану шустрый какой-то подхалюза. — Нас крушить?.. Ах вы, сукины сыны!.. Да мы вас так сокрушим, что…
Но хороводы стояли невозмутимы. Тогда черняки пристали к старому угрюмому злыдотнику, вычитывавшему что-то при свете свечи из кожаной, залитой воском книги.
— Здоров, борода!
— Здоров, шайка воров!.. — окрысился старик.
— Пардон… — заломил было картуз подхалюза. — Мы насчет темноты мужичьей. Насчет смысла… Нету никаких богов!..
Но гневным злыдотник заглушил его клекотом:
— Сам ты пардон!.. Жулик!.. Мы Духа ждем… А вам што тут надоть?.. Дух — полнота, а дьявол — пустота…
— Д-у-х!.. Ха-ха-ха!.. — закатился подхалюза. — Смер-дяки вы, эх! Скоты!.. Не выллезть вам из навоза во веки веков… Вот вам и дух…
— Дух — радость!.. Красота!.. — зашумели мужики. — Слышишь шум сосен?.. Звон звезд?.. Шепот земли?.. Это все — Дух!.. А живоглоты полонили свет… Ты не ими ль подослан?.. Вы все с ними?.. — подступали скрытники к толпе. — А?.. Вы — зрячие, с хвабрики, а мы слепые, деревенские… Отвечайте!..
— Фю-ить!.. — свистнул кто-то. — С больной головы да на здоровую?.. Ну и пушкари!.. Ну и смердяки!.. Рра-бы!.. Подождите, мы вам зададим!.. Мы вышибем из вас дух! — рявкнул вдруг, подкинув картуз вверх, подхалюза. — Доллой Богов!.. На бунт против неба!
— Да-ллой!.. — подхватила орава фабричных. — Заходи мужичье проклятое бить!.. Буржуев этих!.. Христопродавцев! Да здравствует анархия!.. Бунт! Долой тиранов — богов этих сиволапых!
Молчавший дотоле Крутогоров, вмешавшись в ораву фабричных, поднял гневный свой голос:
— Вы — предатели свободы… Поймите, меднолобые! Свобода — Дух. Как цветы к солнцу, стремимся мы к Свободе — Вечности — Духу… Но вы в Него не верите… А в медяки — верите?.. И в вождей верите?.. Вы из ничтожества делаете себе богов… Опомнитесь!.. Потому-то, что мы в тлене, — нас и полонили двуногие звери… Вперед же к Свободе — к Вечности!.. Ведь нам по пути с вами?!
— Не-ту духа!.. — гаркали фабричные. — Дал-лой!.. Какая там, к черту, вечность?..
— Вы против духа, но за богов-вождей, мы — против богов-вождей, но за единого Духа — Вечность! — вскричал Крутогоров.
* * *
Сладкие, вливающие в сердце бессмертие, раздались вдруг в листве шумы и шелесты. Над вершинами легкие послышались взмахи белоснежных крыл. Вековые ясени, гордыми купами над рощей и озером высившиеся неколебимо, как стражи, — победным залились многоголосым шумом — гимном…
Над жертвенником из цветов светлые затрепетали, светя жемчужными венцами, видения. И ярко озарилась сумрачная роща голубо-алым светом…
А с сладкошумных, качающихся вершин на белые хороводы мужиков и на ораву фабричных белые посыпались, розовые, голубые, лазоревые и алые цветы. Падали жемчужины благоуханных ландышей, рубины темно-алых душистых роз, распустившихся под теплой росой, словно сердца под молодой любовью, перлы белых лилий, бирюза сирени…
— Ого! — подскочил какой-то вахлач, хватаясь за ворот. — Розы-то откуда это?.. Шекочет… Целая охапка, ого! И незабудки… И сирень!.. Да пахучая!.. Да что это такой, а?..
— Ли-лии!.. Анютины глазки!.. — заликовали рабочие. — Ай да мужики!.. Лови!.. Лови!..
Цветы сыпались водопадом. А обрадованные рабочие метались под березами, то ловя падающие пучки цветов на лету, то подбирая их на траве.
— Да постой!.. Ландыши!.. Черт, ей-богу, я рехнулся!.. — блекотал вахлач. — Колокольчики!.. Голубые!.. А свет, — кар-раул! — что это?.. Мы — голубые!.. Гляньте!.. Гляньте!.. Видения!.. В венцах!..
Под ясенем молча, нахлобучив картуз, стоял подхалюза, бормотал, спеша заглушить в сердце страх:
— Гм… Наука объясняет это очень просто… Подымется смерч… Кх… Над цветником, скажем… Вырвет цвет… Унесет… Гм… А когда утихнет, ну, цветы и падают… Что ж тут такого?.. А свет — это лектричество…
Но рабочие, опьяненные внезапно нахлынувшей радостью, смеялись над ним:
— Эх ты, лектричество!.. Молчи лучше, Ошарин!.. Не твоего, брат, ума дело…
И пили ароматы полной грудью, осыпанные дождем сирени, лилий, роз, ландышей, голубых, розовых и желтых колокольчиков. И, с девичьими сомкнувшись хороводами, целовались страстно…
* * *
Над жертвенником цветов — о, радость без меры, без предела — вострепетал Дух. Белоснежные раскрыл крылья, облив рощу светом незаходящим ярко. И постигли пророки непостижимое на земле…
В храме цветов трепетных водил Крутогоров восхищенных дев, жен, пророков-хлеборобов. И, глядя в сердце причащаемого, в сердце, красоты преисполненное, радости, огня и Града, светлый возвышал свой замирный голос:
— Бери огонь жизни!.. Гори, как свеча!.. Цвети, как роза!.. Уж этого у тебя никто не отымет… Отдайся земле! Будь солнцем своего мира!..
А березы пели, ликуя, сладимую песню. Ясени прислушивались к зовам ночи — зовам земли. Клонили долу свои венцы. Посылали шумливой листвой молитву свету.
Только что-то темное, колдовское таили в себе черные старые дубы. Как будто жуткую тайну рощи знали. И собирались рассказать ее.
Но ярко горели светы и лампады. Ярко цветы цвели. И трепетал над жертвенником Дух. И странные лились неслышимые голоса небес…
За хороводами, под волнами молодых берез, тонкие сомкнув закостенелые в огненном выгибе руки, стоял Феофан. Молчал, недвижимый.
Но, видно, зажгла его уже красота. В душе его ароматы, росы, светы, шумы и шелесты цветов, видно, разлили' уже огонь жизни…
Затрясся Феофан, увидев что-то непостижимое… Изо рта его кровавая захлехотала пена… А раскрытые до последнего предела глаза, разбрасывающие смертоносные молнии, новым засветились, небывалым от века огнем. Разгоралась душа и бушевала, как кровавая звезда в ночи. В свете ночи увидел Феофан живого, истекающего кровью Распятого, — Того, Кто нес и несет тяготу за зло мира…
А может быть, не несет?.. Кто знает… Но если и несет, то почему же Распятый, а не Сущий?.. Почему Сущий отдал на пропятие Сына, а не Себя?.. — палило Феофана дальними черными молниями…
Да, опалил Дух душу Феофана вечностью — солнцем Града. Положил на челе его роковой знак.
Над ярким грозовым лесом кружились и кадили светом сонмы белоснежных крыл, бросая непостижный огонь в бездны. С вершин, качаемых белым ветром, падали дождем свежие лепестки.
IX
С этой ночи рабочие подрядили злыдотников на зажигательную работу. И первым — Андрона-красносмертника (с Власьихой). Неизвестно откуда выискался тут безрукий инвалид (с рукой, оторванной, по видимости, на гедеоновской фабрике). Этого инвалида водрузил Андрон на тележку (обок с Власьихиными больными ребятами), точно знамя. Попер на базар в рабочий поселок канючить. А сама Власьиха двинула туда с сумками "по кускам"… Зажигало это базарную толпу не хуже любого горючего, почему работа и называлась зажигательной. Добро, хоть знали, что делали.
Закрутилось Андроново колесо… Неведомые дали открылись. Молчаливо Андрон таскал тележку из поселка в поселок. И вокруг торжественной этой процессии вспыхивал фейерверк смеха, издевательств, проклятий и угроз «буржуям-костоглотам». Стража ловила смельчаков — не переловила. Грозными грохотал ропот толпы раскатами.
И тогда-то встали друг против друга два враждебных стана — рабочих-ушкуйников и «буржуев-деролупов». Точно раскололся надвое шар земной. И впрямь:
обыскались умники-доброхоты с планами переделки этого мира, завоевания (веси) подземной и неба. Все, кого обидела жизнь, — кололи шар земли. В заграничных странах будто бы давно уже шла подземная работа. А в России спали. Но теперь пробудились. Каждый из бедняков-пролетаристов пойдет на штурм звезд и луны, ринется в смертный, последний бой за свободу. Чтоб сокрушить старый мир, а новый построить, так говорил Андрон.
Накачивали доброхоты толпу голодных и обездоленных. И раскачка шла из конца в конец, точно буря на море.
Свалка смертельная подымалась теперь уже в сердцах людей — в трущобах, более страшных, чем волчьи ямы.
* * *
В пророческую ночь предопределений, чтоб испытать сердца живых на огне вечности и призвать ветр — в свете звездных крыл, в звоне цветов, залитый извечным огнем, восходил неприступный Крутогоров на скалу. Открывал сердце и свет свой навстречу тайнам. Простерев руки, кликал грозы, и бури, и знаки вещих преображений.
И страшный лик Крутогорова, преобразившись, — излучал все светы, все сокровенные земли, ее тайны и чуда…
И вот, увидели духи светлую душу недр: человека в вещем преображении, с сердцем пророческим и непостижным, с глазами — провалами в бездны, какие не ведало и небо…
И самое страшное, что постигли духи, и самое неприступное, что им открылось в мирах, — было: сердце человека, вещая его загадка…
— Благодарю тебя, Великий Дух! — воззвал Крутогоров в смятенном огне и свете. — Благодарю за то, что излучил свет свой земле… свет звездный… И почерпнул от света земли… Горите в неприступном моем излучении, братья мои!.. — обращал пророк лик свой в огне к поверженным ниц толпам. — Пейте от истоков вечности!.. Бодрствуйте в извечном свете… Вот — истина.
Великая гроза была в бесплотном огне излучений. И от лика Крутогорова стрелы исходили, пронзовывая тьму. Купались стрелы в тайнах звездных. В стрелах огнепалимых сгорало лицо песнопевца-провидца. И за грозами, кровью опаленная, огненными бурями и светом, что излучала преображенная душа земли, — открывалась горняя горней Тайны неба, — с тайной земли сплетаясь, цвела бесплотным неприступным чудом.
В голубом огне, мужики, обрадованные рабочие, за грозно-исступленным Крутогоровым, за окровавленным, опаленным Феофаном, за змеистыми упругими девственными духинями (целуя их в грудь и уста кроваво) — уносились в горнюю света и откровений огненным вихрем… И победные падали клики их, словно всепожирающие языки огня:
— Сердце в ночи! Праздников праздник!.. Гори, сердце!.. Гори, душа!.. Славься, земля!..
— Ох, молодость, жизнь вешняя!.. Ох, огонь!.. Ой, утешь, дух! Разутешь!
— Срази!.. Попали!.. Воскреси!..
— Ох, цвети солнце полуночное!..
— Радость!.. Радованье!
— Благодать!..
— Звездосиянье! Свет незакатный!..
В сердце Крутогорова открывались непостижные бездны без предела, древний, доначальный хаос и надмирный огонь, попаляющий цветы и солнца…
О, хаос! О, надмирный огонь сердец! О, ночь, бездонная и страшная ночь, не затемненная светом звезд и солнц!.. О, бездны без предела! О, горний свет!
За бездонными пропастями пребываешь ты, о огонь надмирный. И, воистину, ужасно — дума о тебе. Ибо, ты — то, чему нет постижения, но отчего помрачается ум, слепнет зрение и глохнет слух…
Бесчисленные звезды солнца — это одинокие костры в провале-пустыне. Настанет час, и надмирный огонь до последнего луча выпьет свет из них. И бездны поглотят холодные тела солнц… Ибо нет предела жажде надмирного огня, как нет предела холоду и всеистребляемости бездн.
О, зачем свет горний не жаждет тела, а только духа?! О, зачем огонь надмирный не попаляет холодные, черные бездны, а только — светы и солнца?!
Но благословенны сердца — цветы надмирного огня и Вечности!.. Благословенны ночи — зори черного света и земли!..
X
С вечери причастники Пламени, осыпанные цветами и ведовским отмеченные знаком, огненной грозой двинулись к озеру в лесную моленную Поликарпа.
В дороге чернец и подхалюза Вячеслав, отделившись от громады, юркнули незаметно в темную хвою — следить за ушедшими в горы пламенниками.
Но злыдота, спохватившись вдруг, догнала Вячеслава.
— Пушша глазу берегли мы Маррею… — наступая на него, свирепо хрипел Козьма-скопец: — А ты сховал яе?.. Куда ты сманил яе от Поликарпа?
А худая какая-то, костлявая, с горящими глазами старуха, вцепившись крючками-пальцами в грудь чернеца, шамкая, грызла его:
— Ты шманил Марею!.. Ницый! Джуши тваей до-тляжушь!..
— Я ничего… я так, — заюлил Вячеслав, хватаясь за рыжую косичку, — Не лайся, старушка ты Божия… Дух живет, где хощет…
— Где Мария?.. — подступил к нему Феофан, жуткий, угрозный. — Не скажешь-не уйдешь отсюда-Неожиданно вынырнувший откуда-то поп Михаиле подскочил к Вячеславу, зашептал ему что-то на ухо торопливо, приседая и поглядывая то на злыдоту, то на Феофана. Как будто собирался открыть нечто, да боялся, поймут ли.
Но Вячеслав, узким ощупав, ницым взглядом суетливого белобрысого попа и прислушавшись чутко к жуткому, многоговорящему молчанию Феофана, смекнул, в чем дело.
— Слыхали… ать?.. — заблеял он. как-то извнутри, увиваясь вокруг злыдоты. — Голова-то сам перешел в Пламень теперь… Потому — знак увидел… А Марию — ведь ее батька сам продавал Гедеонову за рупь-целковый… А теперь на меня кричит… А все оттого, что изменил вам!..
— Брешешь, бесстыжая твоя харя!.. — забушевала злыдота. — Рра-зор-вем!..
— Я ничего… Я так… — съежился чернец. — Сами у него спросите.
* * *
Поднялась злыдота на дыбушки. Загудела. Ничего не разобрать. Только видно, как Феофана облепила гудящая саранча. Мужики, бабы, старики рвут на нем подрясник. Трясут его с оскаленными скрежещущими зубами и налившимися кровью глазами. Заклинают и грозят. А Феофан угрозно-жутким отвечает многоговорящим молчанием.
— А-а-а!.. — беснуется злыдота. — Дык ето стало-ть, усе — правда?.. Ты — изменник? В Пламень перешел?.. Увидел знак и впрямь?!
Но молчит Феофан. Недвижимым глядит в бездну ночи отверженным взором, вея на мир страшными грозами опаленной своей души.
Злыдота, сломленная, обезоруженная и разбитая, медленно и понуро отходит от своего владыки.
И только пытает издали его истошно, глухо:
— Значит, видел?.. Глухо же Феофан гремит:
— Окаянные! А вы разве не видели?.. Злыдоту охватывает жуть… Козьма-скопец в смятении и ужасе, вихляя кривыми вывороченными ногами, бежит по дороге к озеру. За ним — другие. Костлявая горбатая старуха, скрючившись, догоняет чернеца. Разрывает ему подрясник. Шамкает хрипло:
— Джуши догляжушь! Никому не поверю, покеда шама не увижу жнак!.. Нехай видють жнак уше, либо нихто!..
Прорычала на чернеца свирепо. Высохшим кулаком на него замахнулась. Но не достала и шлепнулась наземь.
* * *
У озера громада разбрелась по лесным тропам. Козьма-скопец, отойдя от злыдоты, понуро плетшейся в горы, долгим окинул ее невидным взглядом. Гаркнул свирепо:
— А в ельник?.. За составом, скыть?..
Но никто не шел в темный ельник. Жуткое что-то носилось про этот ельник.
Козьма пошел один.
С чадной, тлеющей тускло головешкой ползал Козьма-скопец на четвереньках под темным сплошным навесом хвои. Копал какие-то коренья. Собирал травы.
А за ним следил Вячеслав тайком, из-за еловых лап.
Только что вырвал Козьма ночной серый папоротник, как чернец, подскочив внезапно, зашипел:
— Брось, шкопец проклятый… скорей брось, а то…
— Што?.. — поднял желтое свое печеное лицо Козьма на багровый свет головни. — Тяготу приймашь?.. Што ль?.. Ну, хучь ты со мною:.. А то, скыть, гады!.. Яду им, а не составу!..
— Брось цвет Тьмянаго!.. — колотился Вячеслав, хватаясь за грудь и крутя головой шибко. — Через него — я Тьмянаго узнал!.. Понимаешь?.. Бро-сь!.. А то убью!.. — взмахнул он ножом.
Козьма молчал, дикими воззрившись на чернеца осовелыми глазами. Но вдруг, распахнув куцынку, подставил Вячеславу грудь.
— Шты-рха-й!.. Божья печать на мне… я, скыть, духом живу… А духа не убьешь!.. Что-о?.. Ну, штырхай!.. — напирал он на чернеца.
Полоснул тот ножом Козьму. Кровь хлынула из черной раны огненной струёй. Залила грудь Козьмы, белую его дерюжную рубаху.
Но устоял на ногах Козьма.
— А-а, шкопец проклятый!.. — ревел Вячеслав. — Тебе Марию?.. Я тебе укажу Марию такую, што ты и ноги вытянешь!.. Я тебя проучу, как топить меня… Говори, обещаешь отравить Крутогорова?.. Ать?.. Обещаешь?..
— Што?.. — скалил зубы Козьма-скопец. — Отруить?.. Хоть переруби меня напополам — не трону Крутогорова… А скорей тебя сызъяню…
— Храбер ты, брат… — прогнусил чернец. — Ну да недаром я караулил тебя…
С размаху пырнул концом в пузо Козьме-скопцу. А тот, шатаясь, достал из-за пазухи пук свежей какой-то травы. Выжав из нее сок, залил рану. Кровь утихла.
Оторопел Вячеслав. Не впервой ему приходилось работать ножом. Козьму он хватил со всей руки. А и с ног не сбил.
— Не убьешь, говорю… Потому — состав… — хрипел Козьма. — Жисть — дли тяготы нужна… Феофана знаешь?.. Вжо две тыщи лет живет. А все для тяготы… Ба-ют, за смертью, тожеть тягота — вад… Дык рази вад сустаит супротив мук от духа што, скыть?.. А Крутогорова за што ты хочешь труить?.. — пытал он.
— Я ничего… Я так… — лебезил уже следопыт, сжимаясь. — Составцу бы мне… Дяденька?.. Ать?..
— Што ш, изволь… — засунул за пазуху Козьма руки. — Бох хучь и выдумал смерть, штоб избавлять людей от тяготы, а себя от стыду, дык рази мы не сумеем смерть победить?! Загартуем все составом… Нихто не будет умирать ужо… Денно и нощно будут печь Боха-то — тяготою… Ну, Бох и сдастса!..
— Ать?.. — отскочил Вячеслав, увидев в руках Козьмы какие-то белые лезвия. — Што это?..
— Ложись, говорю!.. — сердито гукнул Козьма. — Сперва большую царскую печать прими… А там тяготу примешь… Ну, и составу, скыть, дам от смерти…
— Ага! Знаю, какую печать… Нет, дяденька… Я еще к девчонкам похожу… Люблю, што ж!.. Дух живет, где хо-щет…
* * *
Захохотал лихо, свистнул и трепанул Вячеслав, залихватски подхватывая полы:
Поставлю д' я келью
Под елью!
Стану д' я в той келье спасаться…
Кривому-слепому поклоняться!..
Штоб меня девки любили…
Молоды д' молодки хвалили!..
— Тьфу!.. Псюгань!.. Песье мясо!.. — харкнул ему в свиные глаза Козьма-скопец.
И, выбравшись из-под хвои, глубоким липовым логом зашагал в Поликарпову моленную, что над озером.
XI
А Вячеслав заросшими перепутанными тропами двинулся через парк в непролазные надозерные заросли. Там облавой рыскала за жуткой, смятенной Людой гедеоновская челядь: стараясь для Гедеонова.
Шел чернец, крадучись и озираясь. У старой запущенной беседки вскрики раздались вдруг, шепоты и шорохи — прилег чернец к земле грудью. Замер.
В цепком кизеле, согнувшись, подполз к беседке. Заглянул в щель. Сердце его сладко и тревожно затохало.
У двери стояли, склонив головы и отвернув в темноте друг от друга лица, Гедеонов и Тамара.
Тамара, задыхаясь, говорила глухо и больно:
— Я же твоя дочь… Или мне лгали, что я дочь твоя?..
— Ты… любишь?.. — пытал ее Гедеонов, гнусавым своим голосом забираясь ей в сердце. — Говори! Хлыста-то этого?..
— Я пропала!.. Пропала!.. — ломала руки Тамара.
— Как же мне не сойти после этого с ума? — злобно крутил головой Гедеонов. — Я хотел только через тебя… добиться одной цели… А вышло, что цели не достиг… А ты втюрилась… И в кого же?.. В хлыста! Черт ли в нем…
Стонала Тамара с плачем и безнадежной болью в голосе.
— Ведь ты ж отец мой?.. Или ты не отец мой?.. А Гедеонов, близко-близко подведши узкие свои щелки к заплаканным глазам Тамары, гнусил в темноте горячо, страстно, прерывисто:
— Ты — моя дочь… это верно!.. Ну, так что ж?.. Уж если кому пользоваться тобою, Тамара, так мне… твоему отцу… моя дочь, а делить ложе с нею будет другой!.. Какой абсурд!.. Да и своя кровь — горячей!..
За кизелом, притаив дух, то прикладывая ладони к ушам, то выпячивая длинную козюличью шею, ерзал Вячеслав грудью по траве, мокрой от росы. Мутным глядел блудливым глазом. Слушал, причмокивая:
— И и-х, вон оно что!.. дух живет, где хощет… И и-х, а. ведь он повалит ее сейчас…
И ждал, потирая блудливо руки, дрожа. Но на крутосклоне, откуда лились огни дворца, рассыпались вдруг визгливые крики и смех: толпа девиц спускалась по аллее вниз. Быстро выскочив из беседки, е досады сломав хлыст, пошел Гедеонов.
Пригинаясь, навстречу толпе пошел.
А Вячеслав, затрусившись, боясь, как бы его не увидели, пополз на брюхе в кизелову гущирь. Выждав же, пока ушла Тамара, встал. Перелез через ограду. Вытер изгрязненный подрясник, махнул в колдовской надозерный бор — выслеживать Людмилу.
В бору мужики, рабочие, девы, духини, собравшись, гадали на венках.
* * *
Завидев Вячеслава, буйная и гадливая злыдота шквалом на него кинулась. Захлестнула его. В жуткую погрузила волну.
— Следопыт!.. Следопыт!.. — шарахались девушки. — Неспроста он тут…
— Ах ты, ранджега чертова, лярва!.. — напустилась на чернеца злыдота. — На хитриши бьешь?.. Рассорить нас хочешь?.. Брешешь, Хрида приблудная, стерва, за голову свово мы в огонь пойдем!.. А тебя проучим, курвель, домушник, разорвем!.. Аде Марья?.. Рразорве-м, коли так…
— Я ничего… — бормотал Вячеслав, пугливо озираясь. — Ей-богу ж, всю зиму Марию гоняли стражники, потому как без пачпорта она… Может, и смерзла где…
Лебезил и, разглядывая исподтишка духинь, дрожал больной дрожью: в хороводе гибкая извивалась вещая Люда. Здесь ли челядь? Поможет ли она следопыту схватить ту, за которой годы слежено?
— Маррею нам!.. — ревела злыдота. — Не уйдешь, оглоед чертов…
— Бросьте!.. Ну его к черту… — вмешались мужики. — Охота связываться? Сходитесь в хороводы… Зачинайте песни!
— А и то!
Девушки взялись за руки. В плавном поплыли, шевелящемся плясе.
— Ой, девки, люли! И молодки, люди! А как старые чертовки — да вперед загули! — понесся чернец.
Грозно как-то и зловеще выгибалась Люда — строгая, молчаливая и неприступная. В ночных недвижных русалочьих глазах ее держались ужас и тайна.
Но хоть и скрывала Люда что-то от мира и даже от себя — следопыт знал, отчего была она молчалива и ходила с ужасом в недвижных бездонных глазах.
— Ага… Притихла… — втягивал он в плечи острую свою рожу. — Погоди… не то еще будет… это еще цветки…