VII
Над черным, тронутым прелью березняком, выплыв однобоко, гнала луна под обрыв сумрак.
Острым разрезал себе грудь камнем Феофан. Заклинал Сущего — кровью заклинал:
— Кровь живая!.. Кровь огневая!.. Сокруши окаянного в кровь!.. Я, и то почил от зла!.. А Он?..
А в слизлом водяном лунном свете вырастали перед Феофаном толпы мертвецов. Монахи, короли, воины, мужики, в длинных серых саванах-шлыках, зажженные держа в руках косо тающие, раздуваемые ветром свечи, подступали к Феофану с венцами смерти над впадинами глаз недвижным шагом. Оскаленными скрежетали люто желтыми челюстями;
— Пред-а-тель!..
Феофан, хватаясь за сердце, готовое разорвать грудь, вздыбленный, отшатнулся назад. Но мертвецы, костлявые поднимая руки, глухо грохотали и напирали на него.
— Я-а?.. — расширял Феофан бездонные свои зрачки.
Вздыбленные, перепутанные волосы его выпрямлялись и стояли торчком.
— Ты-ы!.. — мертво грохотала толпа мертвецов. Молчала. Молчал и Феофан. Но если б вселенная обрушилась на него — сердцу его легче было бы тогда. Умертвил Сущий тех, за кого Феофан молился. Удушил. А теперь шлет их к нему.
Помутились у Феофана глаза, мозг, кровь. А призраки напирали с вытянутыми, как у голодных волков, шеями ближе и ближе, глухо, мертво и зловеще вздыхая:
— Пре-да-тель!.. Твое солнце принесло смерть нам!.. Гнус!.. Смерд!.. Изорва-ть его!.. развеять гада по ветру!..
Подступали затворники, что ждали когда-то, страстью одержимые, недугами и язвами, помощи от чистого Феофана, но получили зато смерть от Сущего. Также тянулись, грозя и хуля, солдаты, истекавшие кровью на поле брани и додушенные Сущим, так как за них молил Феофан. Чумные, язвленные, что ждали от молитв Феофана жизни, а получили от Сущего через то смерть!..
В истошном вихре, скрючившись, старыми хрустя суставами, ломаемый корчей, упал Феофан навзничь. Стукнув худой, жесткой и острой спиной о корни, застрял в них. Свернуло его в кольцо, как сворачивает бересту огонь.
А в слюдяной, лунной затхлой мгле сплошным мутным колыхающимся маревом двигались на него несметные полчища мертвецов, в серых саванах с провалами глаз и жуткими оскалами зубов. Кляли его:
— Про-клина-ем смерда!.. Пошто просил Сушшаго?.. За Адама, за Еву?.. Не было б смерти!.. А теперь — мертвецы мы!.. про-клина-ем гнуса!..
* * *
Люта орава мертвецов. Но лют и Сущий, коли смрадной казнит непереносимой казнью — ложью. Сущий ревнив, и смрадной казнит казнью тех, кто справедливее Его. У него нет праведников, но только угодники.
И чистую Еву, когда в светлый миг своего пробуждения от небытия она увидела Его и в трепете пламенной любви поцеловала — Он отверг. С лишенной же огня жизни бессмертного, оскверненной Евой, ушел Адам в темный мир страсти и тлена.
Только вестник жизни, пленив Еву красотой бездонных своих, разбрасывающих синие молнии глаз, огненных гордых губ и черных как бездна кудрей, вывел ее из мира страсти и тлена в мир любви и жизни. И чтобы зажечь Еву огнем бессмертным, Адама же вернул в Град, — молил Сущего о прощении и очищении отверженцев.
Но — лют Сущий, ревнив. И смрадными непереносимыми казнит казнями тех, кто милосерднее и любвеобильнее Его. Ангела жизни, молившего о прощении Евы и Адама, он, отвергнув, сделал ангелом смерти. И насладился зрелищем умерщвления первых людей огненным мечом того, кто молил о их бессмертии и просил для них огня жизни!..
Опальный ангел смерти с перекровавленным сердцем умертвил на земле первых людей. Но в грядущих веках уже отверженным, клянущим, убивающим, любящим и милосердным сыном земли тленному открыл роду их небывалое солнце Града!..
Под солнцем не было, мнилось Феофану, зла большего, чем сделанное чистым сердцем в укор Сущему, бессильному в самомучительстве, злому, не знающему покаяния и мук!..
Змеи черные, огненные змеи стискивающими обвивали сердце Феофана кольцами, будто раскаленной сталью. И сосали текущую живую кровь его. И возненавидел бы Феофан, проклял бы того, кто оторвал бы этих змей от сердца. А не мучили дух Сущего змеи за то, что погубил Он — язвами, мором, гладом — миллионы душ, вселил в мир от самого его сложения божеское зло, более страшное, чем человеческое. Не мучили.
Но, открытое тяготой, светило Феофану и тленному людскому роду солнце Града небывалым светом.
* * *
В обросшей поганками колдыбане, изрезанный кореньями и поломанный, лежал Феофан, костлявые раскинув, торчащие, как прутья, руки. В глазах его неведомые плясали демоны. Открывались бездны, и в сердце, точно вихри, сны обрывались, хороводы, небо, земля, солнце Града… А орава мертвецов мутила и грохотала…
Но вызывающе, с огненной ненавистью поднял голову Феофан. И демоны его всесокрушающими ринулись на ораву мертвецов синими молниями, губя и разя…
Вдруг из-за крушинового куста, в белом кисейном покрывале, пустыми ища Феофана недвижными, несущими неведомые страшные кары глазами, пошатываясь, вышла мать.
Седая проломленная голова, запекшаяся черная кровь, шматьями повисшая на посинелых губах… И кара — кара в мутных, пустых глазах…
Обуглило, словно головешку, Феофана, скорчило. Темная истошная волна захлестнула сердце, растопила. В бездонном провале как будто увидел Феофан зеленую звезду. Но так и не понял, звезда ли это или его догоревшее Сердце?..
VIII
Этот древний пророческий край полон был чудес, нищеты и солнца. Отовсюду стекались сюда скрытники, колдуны, схимники, бродяги и взыскующие Града… Открывали и заколдовывали печаль и тайны воющих лесов. Заклятия неведомые вспоминали, скитские наговоры звезд. Гадали о невозможном пророчестве.
Но так как тут же гнездились помещики и попы-следопыты, скрытники, гонимые, жили и священнодействовали скрыто и недоступно. В глубокие потаенные зори да в ярые лесные ночи собирались по кораблям, творили отреченные литургии.
Днем же, запрягшись в ярмо работ, изнемогали от труда. Пахали пашни, рубили в лесах срубы, добывали хлеб свой в поте лица. Но и в ярме бредили пророчествами, радостью и любовью.
Окрестное мужичье, сойдясь с ними, отводило душу в благословениях, проклятьях и загадках. Кого посвящали скрытники в тайны свои — с того брали зарок молчания и кары. А непосвященные так и не отведывали от источника тайн, не знали — колдуны или благовестники живут в лесных скитах.
А Гедеоновская челядь знала. Дворец Гедеонова, высоченный, из гранита, маячил над озером и обрывом в старом непроходимом парке, точно капище дьявола. Отсюда шли нити во все закоулки окреста. Нити спутывали деревни и скиты.
Вячеслав — следопыт Гедеонова — ницый монах из Загорской пустыни — выпытывал все. Нашептывал Гедеонову — властителю этого заколдованного гнездовья — месть. А тот готовил сечу.
Летом наезжал он сюда из Питера. Копил ярость.
На осень и зиму он уезжал. Оставалась только челядь с Вячеславом — пронырою-следопытом.
В усадьбе жил и брат Вячеслава — Андрон. Возил тут воду для челяди, водовоз. Жена Андрона, скотница гедеоновского поместья — с весны ушла в лесные скиты к скрытникам. Оттого-то и залютовал Андрон. Теперь вот забросил он усадьбу и побрел в леснины — искать правду и жену свою, жаркую Неонилу… Но нигде ничего не находил, а кто-то твердил ему о скрытниках, о смерти. Проклял жизнь и радость Андрон. В дворец гедеоновский не показывал больше и глаз. Вырыл в лесу землянку, да там и жил — лютовал о Неониле, путал следы, славил красную смерть: красносмертником себя окрестил.
А Вячеслав юлил и выведывал. Заманивал девушек, ходил за ними по пятам, каверзничал. Острил зубы и на Неонилу, на сноху. Сгорал от страсти…
Но грызло его за сердце одно: выследить скрытников, опутать, сокрушить… А пламенников и Крутогорова живыми взять на потеху и расправу самого князя тьмы Гедеонова… Вот о чем были думы следопыта. Вот о чем была его песня — вой молчаливый, подспудный крик.
Сроки катастроф приближались.
IX
В поле и в доме — везде обхаживал мужиков, вертя втянутой в плечи головой и узкими виляя раскосыми глазами, рыжий монах. Заходила ли речь о земле, о вере ли подымался спор — тут как тут Вячеслав. Мелким рассыпаясь бесом, юлил и заливался соловьем:
— Я, понимаешь, давно говорю… Земля — мужикам!.. Ать?.. Дух живет, где хощет… Какое у духа начало?.. Конец?..
Видя же, что мужики косят все-таки на него медленные свои недоверчивые глаза, вспыхивал, кружился волчком и визжал:
— Я — за вас же… а вы не можете этого сообразить?.. На барина, на Гедеонова-то, скоро пойдем?.. Ать?.. Мужики отворачивались от него, бросая глухо:
— Бесстыжие твои глаза!..
А он вилял узким зраком гадюки:
— Я ничего, я так…
В закуравленной, тесной галдливой сборне распинался теперь чернец за пламенников и злыдоту.
— Дух живет, где хощет… Светодавцы энти, да пламенники… аль злыдота… они, хоть и безумцы… а дух, понимаешь, сокотает в них… аки…
— Замолчи, бесстыжая твоя харя!.. — ворчали мужики, ярясь.
— Я ничего, я так… Безумцы ведь, пламенники-то?..
— Брешешь. А и безумцы — так ведь это и есть наитие, оно самое.
За окнами, гудели ветлы. У мазанок, хижек и дворов дикие раздавались крики, свисты, рёгот…
— Злыдота!.. — припадали мужики к окнам, вглядываясь в ночную темноту. — Гуляют!.. Встречай гостей!
С плясками и песнями, веселя себя и паля, вихрем носилась злыдота. В закоптелые врывалась хаты мужиков. Тяготой делилась.
В Знаменском селе беспокойные, огненно любящие, верующие, проклинающие, палимые, все, кто пытал себя, гремел громом будящим, тревогу в сердца и смуту в умы вселял, — пользовались особыми льготами, словно вольные казаки. Селяки черкесов и стражников подмазывали вечно хабарой, так что злыдоту не трогали. А может быть, помещики вовсе боялись выселять лютую злыдню из своих вотчин, чтобы не раздуть пожара?
* * *
Топот, шум, визг, крики ворвались в сени. Корявые, заскорузлые руки шарили уже по стенам, гремели оторванной щеколдой.
А на улице бабий шел вой:
— Конец свету!.. Маета одолела мир крешшен-ный!..
* * *
Сорванная упала с петель дверь. В сборню ворвались злыдотники вихрем. Впереди — Неонила, тревожная, огненная, ярая, кричала. Да только скрежет, визги — забивали ее голос.
— Ох, дяденьки… Ох, любенькие!.. Да не майте ж чего зря про злыдоту окаянную!.. А примите тяготу!.. Ой, веселитесь!..
— Вы — наши! — целовались селяки с злыдотниками.
Козьма-скопец, наткнувшись на Вячеслава, выпятил перед ним пузо, впер руки в бока. Шатаясь на кривых ногах, навел сонный свой рыбий глаз на извивающегося чернеца.
— Еге!.. скыть, следопыт?.. Ен самый!.. Што чмыхаешь?.. Што шукаешь?..
— Ду-х живет, где хощет… — скорчился чернец, тонким дергая заостренным веснушчатым носом и пряча сучьи глаза за белесыми ресницами. — Я ничего… я, понимаешь, так… Я нащет… Бога… злыдни.
Медленно и тяжело, качая пузом и сгибая в крючок заскорузлый палец, шамкал Козьма-скопец:
— Бох уреден тым, шту прошшает усех… Чуть, скыть, ззмея ззасасет — ты сычас к Ему… Прости, дескать!.. Ну и прошшает… А, ето негоже…
Как шмели, гудели селяки. Чернец, нахлобучив на глаза скуфью, стрельнул щелками невидных своих глаз в Козьму. Прогугнел ехидно:
— Жулики выдумали Бога… Ать?.. Пламенники разные там… А не слыхал ты, дед, — вдруг, подкатившись к Козьме, заюлил он гадюкой: — Красава будто у пламенников-то энтих проявилась… Красоты будто неописанной… Людой ее звать…
— А табе што-ть, оглоед чертов?.. — гаркнул на него Козьма. — Ззасть!..
— Я ничего!..
— Крестись!.. Огнем!.. — загудела толпа. — Он — са-танаил!.. Вяжите чертопхана, а то дымом изделается — только и видели!.. Тьмяный — его бох!
Навалились на чернеца мужики, скрутили ему ноги. Потащили за двери. Гулко лязгал Вячеслав зубами.
Хохочущая ярая толпа под обрыв к озеру притащила его, на острый откос, где загорался уже дикий ревущий костер…
— Я ничего!.. Братцы! — заорал следопыт. — Никакого Тьмянаго знать не знаю — ведать не ведаю!.. Верую!.. Во Единаго!..
— Брешешь! Ты — следопыт Гедевонова!..
— Я — за мужиков всегда шел!.. Земля, понимашь, — мужикам… — извивался Вячеслав. Кто-то из толпы сердито прогудел:
— Не отдай земли мужикам — погибнет Рассея!.. Потому, как война — солдаты в плен все к неприятелю и перебегут!.. За что, дескать, сражаться, коли земли не дают?..
— В-ер-рна!.. — заревели мужики: — Молодец!.. Дай нам земли, да мы всю вселенную завоюем!.. Гуляем, сер-деги!.. Аде наша не пропадала!.. Авось царь земли даст!..
И пошел дым коромыслом. Мужики, бабы, старики, понатащив к костру мигом хлеба, рыбы, яиц, водки, ели, пили, горланили песни, плясали, целовались…
А развязанный Вячеслав, из рук мужиковых вырвавшись, взбежав на горку, свистнул и гикнул:
— Попомните энто, так вашу перетак, черти сиволапые!..
X
В темноте пробрался Вячеслав к землянке, выкопанной над озером под кореньями сосен. У входа, под земляным навесом, сидел сутулый широкобородый мужик.
— Андрон? — подал Вячеслав голос мужику. Тот молчал.
— Дух, понимаешь, живет, где хощет…
— Решу я тебя, гада… хоть ты и брательник мне… — загудел Андрон вдруг. — Моготы моей нетути терпеть…
— Ать?.. Реши!.. Нет, подожди!.. — заскакал чернец. — А про волю и забыл?.. Волю Тьмянаго… Перво-наперво… приналяжем на энтих пламенников — понимаешь?.. Прострунуть надо на крутую энту гору… Свет да подчинится тьме… Потому тьма — старше, глубче и выше… Слыхал ты про Люду-красаву энту самую?..
Но Андрон тоскливо махал на брата руками, гудел:
— Нельзя жить… тягота давит. Бог не вынесет етой тяготы — не токмо человек… Зачем тогда маяться? Вот видишь — Власьиха умирает… Замучили ее… Подобрал ее вечером на дороге… Побиралась, выбилась из сил… А хто виноват?.. Господа. Вот и Стеша мается… дочка Вла-сьихи… На поденщине пристают к ней прикащики… Эть!.. попередушить господ надобно!.. Красносмертники ужо обделают ето дело… А ты будешь якшаться с господами?..
— Я ничего…
* * *
Спустились в землянку. За кривыми корявыми подсошками, под сырой, поросшей поганками и хреном стеной, на куче мусора, гнилой соломы и вонючего тряпья ободранные валялись полумертвые ребята. Жуткие по землянке разносились хрипы их.
В углу грустная тонкая девушка Стеша, склоняясь над хрипевшей и разметавшейся матерью, тошновала и билась головой о землю. Тяжелые ее темные косы заметали пыль и кострику. Худые плечи вздрагивали и тряслись.
— Отойдите!.. Живоглоты!.. — с глухим криком впивалась она в голову себе. — Мучители!..
В сизом, сыром чаду кружась, проскрежетал Андрон прерывающимся, как удар грома, клекотом:
— Ду-у-ши-ть!.. Гадов, да и себя!.. Нельзя жить… Невмоготу… тягота!.. Должон ты душить, говори?..
— Ать?.. — заерзал чернец. — Я, да не должон?..
Коганок моргал, прыгал по стенам. Тени, зловещи и жутки, ползли кругом черными змеями. Иссохшая, как скелет, с черными ввалившимися ямами глаз и разъеденными цингой деснами, корчилась старая Власьиха в предсмертной судороге. А обок с ней мучились девочки. Лицо одной из них, ноги, руки, налитые желтой гнойной слизью, лоснились, как слюда. Недвижимо лежала младшая, черная, как чугун. Только сизые цинговые губы жутко передергивались… Стеша убивалась над крохотными сестренками.
— Ду-уши-ть!.. — топнул свирепо Андрон. Вертясь, точно веретено, припал к уху брата Вячеслав легавой собакой.
— А к тебе дело есть…
— Што-ть?..
— В землянку твою будут собираться человечки… которые демократы… с селяками… На панов штоб идти… Ну, и на крутую гору прострунут… Слыхал, чать?.. А про красаву энту самую слыхал?.. С отцом живет… Ну, вот… За Бога, они, за панов… человечью, понимаешь, кровь пьют…
— Так-то так… — пробурчал Андрон.
— И еще одно дельце… Козьме-скопцу хотел сказать, да он што-то зафордыбачил… Как, понимать, землянку обставим черетом…
— Да ить землянка-то — моя, што ль?.. — крутнул сердито головой Андрон: — Ить я тут со третьево дни тольк… Как ушла стерва ета, Ненила-то, женка, к злыдо-те… с той поры я и хожу по лесам… по пешшерам… И сюда набрел ненароком…
— Ну… дух живет, где хощет… — подскочил чернец. — Пора за ум взяться… Заворошка идет… Дай срок, наделаем мы делов!… Ты только говори, брат: будешь меня слушаться во всем?.. Помогать?..
Прогрохотал Андрон, красной тряся бородой:
— Дду-ши-ть, и все тут!..
Дробным, лисьим побежал Вячеслав шагом, скорчившись в три погибели, к выходу.
— Прощай! Жди…
* * *
В пороге люто метавшаяся, очадевшая и разбитая Стеша, дико вскинув гордую голову, острыми своими ударила разящими глазами в козюличий зрак чернеца.
— Ты?
— Я. — Юркнул за дверь Вячеслав. Под обрывом, извилистой пробираясь стежкой среди глыб глея и камней к озеру, спохватился было:
— А к Поликарпу?..
Но махнул рукой и пошел через черемуховый молодняк, шумя росными осыпающимися мертвыми листьями.
XI
Какое-то глухое смятение бросали с крутой горы в темную хвою жуткие башенные огни. В ночнине мужики, завидев их, толпами собирались под лесной обрыв. Нетерпеливые, распаленные, тряся вахлатыми бородами и ядреной раздражаясь бранью, яростно топали осметками:
— Идем!.. Чего бояться?.. Нам все равно пропадать!.. Не от голоду, так от мору… А пропадать!.. Дык лучше ж попередушим живоглотов, а тады — хоть на виселицу!.. А?.. Крутогоров отомстит… Он их свернет ужо в бараний рог… Неспроста огни эти.
Иные свирепо чесали затылки.
— Дыть, как ты пойдешь?.. У их черкезы, казаки с ружьями да пиками, а у тебя — што?..
— Правда — вот што!.. — дико ярились толпы: — она, мать, супротив всех пиков состоит!..
— Душить живоглотов!.. — ревели мужики в лютом гневе.
А, оплывшись, судили резоном:
— Эх, моготы нетути терпеть… И чего оттягивают с землей?.. Чего царю брешут, будто земли нельзя дать?.. Хоть бы за деньги… У жидов денег взять, да и отдать живоглотам… А землю — нам… А то сорок лет ждем земли, а все нету… а солдатов да подать тянут в одну душу… И вить знают жа псы, што попередушим всех до одного… Не теперь, дак через сто лет, не мы — внуки наши попередушат!.. Чего ж оттягивают?.. Чего брешут царю?.. Эх, бить нас надо!.. Сами дураки… А Крутогоров — што один сделает?..
Шли домой, угрюмо нахлобучив шапки и опустив головы низко. Но в душах их тревожные горели, неутолимые огни-зовы.
* * *
В синем надозерном лесу дикой серной проносилась Люда над острыми скалами. Обдавала желтым огнем волос гибкие белые березы. С хвойным целовалась шалым ветром, сыпля вокруг себя светлые жемчуга смеха.
А бродивший за нею по скалам Крутогоров не сводил с нее глаз.
Солнце, голубое над горами, кружась и разбрасывая цветы, плясало алую пляску огня. Искрометным опьяненные вином осени, плыли золотые откосы, леса, скалы и шатающиеся от ветра черетняные рыбачьи хибарки, будто на волнах, навстречу солнцу, его поздним цветам…
У белой, меж скал, открытой к озеру хибарки Люда, встретив лицом к лицу неожиданно Крутогорова, остановилась. Наклонила голову, широко раскрытые скосив глаза и сцепив за шеей под желтой распущенной тяжелой косой кисти рук, подошла вдруг к нему. Грозно и гневно повела собольей бровью:
— Ты ведь не знаешь меня. Ой, будешь тужить, коли узнаешь! Не мучь. Уходи.
— Я мучу?.. — поднял на нее Крутогоров темные, с синим отливом глаза. — Я только люблю.
— Будешь тужить… — Крутнула головой Люда. — Я — свободная… Я — лесная… Знаешь, кто я?.. Я лесовуха!.. Я и убью, так с меня взятки гладки… Может, я удушила кого с своим милаком?.. Ха-ха… — захохотала вдруг она. — Со мной шутки плохи.
Гордую вскинув в желтом огне волос голову, опалила душу Крутогорова сизым, таящим ужас, взглядом. Выгнула гибкий атласный стан. Хохоча и кроваво-красным вея сарафаном, словно лань, подскочила с разгоревшимся, алым, скрытым под пышной волной волос лицом к Крутогорову. Крепко схватила его за руки. Закружила вихрем, горькой обдала дикой полынью, лесной рябиной, березняком:
— Удушу, гей!.. Замучу. А в веру твою не пойду… Отступила назад, алой светя улыбкой. За нежную закинула, за белую, увитую тяжелыми золотыми жгутами кос шею гибкие руки. Запустила в душу Крутогорова синие бездонные зрачки свои, пророча ему напасти и беды:
— А все-таки я несчастная. Несчастнее меня нет никого, на свете!.. Крутогоров! Несчастная я…
— Я научу тебя любить… — сомкнул Крутогоров руки больно и горько. — Убийство — это казнь тому, кто убивает… Но я пойду на казнь!.. Я… убью!..
— За что?.. — склонила Люда бело-розовое лицо свое набок, тихий сыпля жемчужный смех.
— За то, что люблю тебя!.. За то, что ты любишь других… — вспыхнул Крутогоров. — Кровь, убийство, ненависть — вот что зажигает души любовью!.. Без ненависти не было б любви! Я ненавижу тебя… Я люблю тебя. Люда моя, Люда.
Синими жгла Люда душу Крутогорова безднами.
— А тужить не будешь?.. Крутогоров! Люб ты мне до смерти… А мучить не будешь?
* * *
С горы, облитой голубым серебром теплой луны, бросая в опадающий осенний лес синие звезды, сходил Крутогоров в жизнь, овевающую мир сладкой чарой и бурлящую грозным дыханием хаоса, — за жуткими вещими зовами, жегшими сердце, как расплавленное олово. И зовы эти были — зовы ночи… Ах, в ночи думы и зовы, как и звезды, бушуют и разгораются небывалым огнем! И Крутогоров, благословивший жизнь, каждый лист, каждую былинку, солнце, радость и бездны, — в ночи, в зеленом сумраке перед открывшимися провалами, с душой, взрытой до дна тревожными таинственными голосами, охваченный неистребимым огнем, проклял землю. И воззвал к Сущему сердцем:
— Доколе?! Доколе это надругание?.. Ты видишь — зверь полонил землю?.. А хлеборобы голодуют… Обливаются кровавым потом над землей — и голодуют… Ей!.. Земли хлеборобам!.. Земли!.. Земли!..
В осеннем желтом лесу голос Крутогорова звенел жутко и страшно.
— Так будь проклята!.. Земля! Проклинаю тебя! — клял Крутогоров землю. — Зачем отдалась зверям двуногим?.. Ты все уже вымотала из нас… Нет у нас силы, кроме силы клясть… Прокли-на-ем!.. Земля! Проклинаем тебя!
Но и благословлял Крутогоров землю — за ночь, за солнце Града и огонь сердец…
В скалистом глухом ельнике, точно желтые листья, развеваемые ветром, хрустя и стуча топорами, кружились дровосеки.
* * *
Из сосен и камней, от приозерной дороги бросала на озеро багровый свет лесная кузница. Молодые кузнецы месили раскаленное железо молотками. Гикали и пели дикие песни…
А внизу беспокойные волны, смутную рассказывая сребропенную сказку и жемчугом осыпая падающие листья и желтые травы, шли в синюю даль, точно обреченные. Над ними, склоняясь, золотые шумели клены и липы.
За темным синим провалом уходящих хвойных гор горели полуночные зори. Меж сосен плавали голубые лунные светы. И Крутогоров, одержимый звездами и недрами земли, глядел, как бродили, работали и пели люди, а ветер жизни развевал их, словно осенние листья…
* * *
В кузнице смолкли молотки. Кузнецы, повысыпав на дорогу, следили за Людой, внезапно дико и смело спускавшейся по крутому, залитому синим светом обрыву, в поздних, опаленных осенним ветром цветах и жемчуге рос, с золотой короной тяжелых пышных волос на голове…
Осенняя лунная ночь несла земле свежесть. Грустным обдавала шумом желтый, опадающий яблоневый сад. Шелест осеннего сада отдавался в сердце Крутогорова. Вещие будил зовы и думы. Но не было слов, ибо все было святыня. И Крутогоров шел навстречу гордой, скрывающейся и гулко, жутко хохочущей Люде тихо и молча, хоть в душе его и пело, и огненная заря говорила таинственными, ей одной ведомыми голосами…
— Держи меня, гей!.. — дико и гулко хохотала Люда, словно дьявол, разбрасывая синие бездны и грохоча срывающимися каменьями. — Я — колдунья!.. У-ух, и ж-ар-кая ж я!..
В яблоневом саду Крутогоров, схватив за гибкие руки, поднял, сжег ее, — ту, что вошла, неведомо когда, в его сердце, словно в свой дом, загадкой, страшной, как жизнь и смерть.
— Задушил, ой!.. — ликуя, задыхалась и билась Люда, и сгорала в огне всепопаляющей любви. — Крутогоров! Люб ты мне!.. Ой, да люблю ж я тебя!.. Да смучу ж я тебя!..
XII
Бредил ночным лунным светом сад…
Из-за сада выехал вдруг всадник. Повернул к Крутогорову. Это был Гедеонов.
— Ну-ка… Лесовуха! Поди сюда!.. — покачиваясь в седле, кивнул он сердито головой Люде. — Тебе говорят!
Вплотную подъехал к ней и, склонившись с седла, бросил строго и гнусаво:
— С извергом — хлыстом?.. Безобра-зие!.. Целоваться при всех!.. Да еще с хлыстом!..
— Гадина!.. — змеей извившись, кинулась на Гедеонова Люда. — Проваливай!.. Смерд.
Выпрямилась гибко и стройно, огневые собрала в тяжелый пук волосы.
— За что ты, черт бы тебя побрал, стерва!.. — опомнившись и ухватившись за щеку, заскулил Гедеонов:- Ах ты, хлыстовка проклятая! Да я вас всех загоню туда, где Макар… Куда ворон костей не заносил…
В синей луне Люда изгибалась, как дьявол. Багряные губы ее страстно шевелились, как будто расцветали. На алых висках светлые вились тельными завитушками и цеплялись за венок золотые волосы.
Но что было жутко и грозно у нее, так это глаза. Это две синие бездны, что озаряют мир…
Высокая юная грудь ее крепко и мирно подымалась. Тонкие полотняные ткани обхватывали гибкий ее стан и свободными падали на ноги складками.
Хохоча и хмелевым обдавая вихрем, ворвалась вдруг она в толпу подошедших кузнецов, затормошила их. Радостное что-то, хмелевое запела. Но
Гедеонов, подскочив к ней, оборвал ее:
— В Сибирь законопачу! Целоваться при всех!.. Ах ты, стерва!
Люда дико, страстно, до боли обняла какого-то широкоплечего, вымазанного в угольную пыль кузнеца. Поцеловала его в губы взасос долгим тягучим поцелуем.
Глухо Гедеонов захохотал. Невидные острые глаза его вспыхнули, словно бурые извивающиеся косицы. Не выдержал — повернул и уехал.
* * *
А у Крутогорова сгорало сердце и расцветало… Люда подводила свои зрачки-бездны к его глазам.
— Я люблю тебя!.. — вздохнул Крутогоров. И затих.
— Да люблю ж я тебя! — вздохнула Люда. И затихла.
Отдал всего себя солнцевед алой и дикой Люде, высокой и стройной, неведомой, но жутко родной. И положил ее на сердце, зажженное неутолимым огнем… И слил с собой омоченные холодной росой огненные ее уста:
— Жизнь…
XIII
Шалыми ноябрьскими ночами ощерившиеся алахари из Загорской пустыни ловили по лесным ущельям, засыпанным опавшими листьями, шатающихся бродяг. Крепко-накрепко прикручивали их к горелым пням ржавыми цепями, чтоб не подбирались под монастырское добро… Но вахлачи все-таки разбивали цепи и шли на ножи монахов-караульщиков.
Застращанная злыдота ушла в скиты и пещеры. Только Мария ходила по страданиям одна бесстрашно. За зло Сущего, за проклятие мира распинала себя… С нищими и бродягами, с гонимыми, осенним отдавшись лесным тайнам, несла неотвратимо, глухо, печать отвержения и кары…
В монастыре мучил ее нечистый. Изводил кровью, страстями и тьмою… В келье ли или в толпе, в церкви, подхватывал вдруг на воздух и бил о камни. Ломал суставы, обдавал сердце зловещим…
Но загадочная душа Марии, вешняя и темная, пела в пытке, огне и буре псалмы жизни. Ибо и в бездне ей открывалось небо и солнце Града…
* * *
За красными последними листьями падали медленно голубые снега, чистые и светлые, словно алмазы.
В лесных оврагах синие плавали призрачные туманы. Все, что ни жило — глубокая охватывала дрема. В снежной мгле далекие тонули горы, белые хаты. Заступало ранозимье. Росли сугробы.
Шел вечер. С поля метель вставала седым маревом и плыла на леса, на деревни…
* * *
В мутном снежном дыму путались пробиравшиеся к селу оборванные мерзляки-нищие. Топли в сугробах, лязгая зубами.
В кучке хромоногих горбатых старух босая, закутанная в рогожку, в рваной куцынке, билась Мария люто. Черные, перебитые вьюгой,
измоченные и обмерзшие, спутывались на висках твердыми узлами кольца волос. За воротник куцынки острый сыпался, как яд, снег и, тая, стекал по голой спине и груди огненно-холодными отеками, Но смуглое, облепленное снегом лицо горело, как огонь. Острый, едкий снежный огонь жег и все худое, хрупкое тело кликуши. А она, об острые спотыкаясь мерзлые глыбы пахоты и голыми костенеющими ногами меся сугробы, — смеялась. За пазухой у нее копошились мокрые птички. Щекотали лапками грудь. А окровавленный зверек прижимал рыльце к открытой шее…
— Отогрелись, — дрожа всем телом и стуча люто зубами, пришептывала кликуша. — Отжили!.. зверьки мои вы…
Подстреленного, истекшего кровью зверька — зайчика нашла Мария в колючем терновнике. А замерзших чечёток подобрала на дороге.
— Забуровила, дешева крутня, черт… — чертыхались и скрежетали зубами слепцы со старухами-хромоножками, ползая на четвереньках по шишакам. — Хучь бы шалаш где, али стох… А то замерзнешь — как раз черту на корыто!..
Мутные лунели за пологом, в темной стенке хвои, огни. Нищие, спотыкаясь и падая, полузамерзшие, ползли по сугробам на село.
А кликуша, добравшись до землянки, в грязный соломенный постелень, загораживавший дверь, уткнулась завьюженною кудрявою головою… В темноте какие-то хари схватили ее за руки. Поволокли в землянку.
— Я сама пойду… Оглоеды!.. Отвяжитесь!.. — рванулась Мария, — Я по мукам хожу — чего мне бояться?
Прижалась к лутке. Гордую опустила голову тяжко. И вороненые кольца волос ее, рассыпав снег, закачались над пылавшим, словно пожар, лицом. Вывернувшийся из-под куцынки зверек прыгнул под ноги харе. Шевельнул усами. Дернул раненой лапкой и затих. А раскрылестевшиеся птички под лавку поползли.