Грозно как-то и глухо притих Никола.
— Га! — сжал он крепкие кулаки. — Кого решать?.. Кого крушить?.. Кру-ши-ить! Эй!.. Не умру я так… отплачу!.. И ей… змее… И… все-м!.. Поп тут не виноват… Га! У кого рука не дрогнет? Востри топор! А попа — к черту! Бросьте его.
Мужики вбросили попа в хату. Сами же, высыпав на двор, пропали в высоком непролазном бурьяне.
* * *
Но попу зловещее запало в башку, грозное: мужики были присланы им, чтобы напомнить попу о последнем часе исповеди и смерти…
Тайком, скрытыми тропами пробрался поп к церкви. Сорвал с двери печать. Достал в ризнице, за входом, облачение и, пройдя в предел, распластался перед престолом в смертном страхе. Завыл протяжно и кроваво…
Была в вое попа боль, неизбывная и нескончаемая, и извечная нечеловеческая тоска…
Головы поднять поп не посмел перед престолом. Ничком, закрыв глаза и сердце, пополз на локтях в притвор…
Перед рассветом зловеще и гулко загудел окрест старый знаменский колокол.
Православники, необычным удивленные звоном, тревожные и полусонные, шли, наспех одевшись, садами в церковь.
Из узких решетчатых окон красные падали, сумные огни под черные купы каштанов и яблонь, налитых спелым золотом.
В церкви зажженные лампады и свечи были уже перевиты травою и поздними цветами. Провославники, радуясь, что запретная печать с храма снята, и в нем впервые за год будет отслужена обедня, будут исповеданы и приобщены верующие тайнам — страстно молились и огненно, пав перед запыленными кивотами ниц…
В алтаре, смертельно-бледный, безумный и шатающийся, с перекошенным, орошенным кровавой пеной ртом, с пустыми, белыми, расширенными до последнего предела глазами, глухо и страшно правил поп раннюю обедню. Окуривал себя ладаном. Посылал отравленные, безумные возгласы, безнадежно и мертво опустив облезлую сплющенную голову и не посмев взглянуть на запрестольный строгий лик Саваофа…
Увидели Православники в ладанном дыму несчастного своего попа, поруганного и отверженного. И темный охватил их и немой ужас. Полоненные зловещим, взвахла-ченные и кряжистые, не знали они, за кем следить: за попом или за собою? Не шевелясь, притаив дух, ждали, что будет… Страшного ждали чего-то, небывалого.
А поп брякал кадилом и гнусил. Тело его в похоронной черной ризе тряслось и коченело. Белые глаза глядели не мигая, пусто и мертво. Язык ломала судорога;
голос обрывался и глох. Знал поп, что за ним следит он. Знал и торопился, как бы не опоздать с исповедью. И, выйдя мертвым призрачным шагом на амвон, лицом к лицу с паствой, горько заплакал:
— Кай-тесь!.. Все!.. В последний раз!.. Родные мои… Всколыхнувшаяся толпа, рыдая, загудела:
— Прости-и!.. Кормилец ты на-ш…
С поднятым крестом и Евангелием, в черной епитрахили, исповедовал паству расстрига грозно и гневно, как власть и благодать имеющий. Лицо его было страшно, как смерть. Когда утихли крики и слезы исповеди, поп благословил и простил павшее ниц, сокрушенное мужичье:
— Аз, недостойный иерей… властию, мне данной… прощаю и разрешаю.
Перед причастием вышел поп из алтаря на середину церкви ни жив ни мертв, спотыкаясь. В свете смертного часа безумный поднял на оцепившую его толпу взгляд. Но не вынес живых человеческих глаз и, пав ниц, завыл истошным воем:
— Прости-те!.. Погубил я… свет… Убил церковь — святую… Уби-ил! У-у…
Дрогнула рыдающая толпа:
— Бо-г простит… Прощаем и мы… Ты… не виноват…
— О-ох!.. Тошно!.. Земля не носит!..
Поднявшись, костлявым плечом раздвигая толпу, проковылял поп в алтарь. Тряскими руками взял чашу с престола. С трепетом, в холодном, немом ужасе, убитый кротостью простой чистой души, ее любовью, что вмещает и отверженных, прочитал поломанным косным языком предпричастную молитву…
И причастил верующих тайнам.
Когда, вернувшись с чашей в алтарь, воздел поп руки и сердце горе, моля Сущего о прощении перед концом и воссылая благодарственную песнь за чудо очищения тайнами, — кто-то неведомый подал клич: иди.
— Иду!.. — безнадежно сомкнул поп ресницы. Не торопясь, уже наполовину мертвый, подошел к жертвеннику. Протянул руку за ядом. Окаменел: сосуд с ядом был пуст. Яд, стало быть, влит был в чашу с тайнами. В голове у попа и мертвых глазах зацвели кровавые вихри. И черное что-то, неотвратимое двинулось на него… Перед сердцем — бездна, пустота. Вот до нее — три шага, вот — два, и вот — один шаг.
А по церкви дикие неслись уже, жуткие крики и вой:
— А-а!.. Помогите!.. Помира-ют!.. А-а!.. Отрава!
Гудела зловеще толпа, грозным кидаясь на алтарь шквалом…
Трудными, стылыми задернув завесу руками, путаясь в редких рыжих волосах бороденки, синий, сунул поп голову в едкую, наспех сложенную из крепкого шелкового шнура петлю. Подогнув колена, повис… И темные волны подхватили его, и со всех сторон его оцепила тошная непродыхаемая муть…
Похолодевшее, пьяное от ужаса сердце, оторвавшись, поплыло медленно, растопилось. Все захлестнула черная огненная волна… Только строгий лик за престолом грустил, словно живой, и, отделившись от стены, шел за попом неотступно…
IV
За Гедеоновым следили свои же.
В Петербурге о нем открыто говорили уже, как об убийце деда, жены и матери. Не будь у него защитников-ехидн, не миновать бы ему кандалов. В ход пущены были угрозы и подлоги, так что, пока шли розыски, Гедеонов спрятал концы в воду. А после и схватились с арестом, да было уже поздно: Гедеонова и след простыл.
Втайне уединившись с возлюбленным своим в старинном глухом имении, утешала его княгиня. Но Гедеонов знал, что нету ему утешения. И маялся люто, рвал на себе волосы, одежду.
А зачуяв конец, бросил княгиню и укатил тайком в Знаменское: захотелось напоследок сорвать сердце на мужиках…
Днем Гедеонова прятали и охраняли преданные ему черкесы. Ночью же под его атаманством лютая челядь рыскала по селам и хуторам, насилуя, оскверняя и убивая…
Скрыть солнце, и звезды, и облака и обратить цветистую живоносную землю в холодную мертвую пустыню, чтобы взять мир измором, — Гедеонову не по плечу было. И даже не под стать ему было изничтожить с корнем распротреклятое мужичье, из-за которого он погибал… Думал казнями мужиков выслужиться и развязать себе руки, а вышло наоборот.
Зато добирал Гедеонов каверзами: рубил у мужиков сады, леса, топтал и жег нивы, луга. И если попадались красивые девушки, ловил их и, обезобразив, осквернив, голыми привязывал к верстовым столбам.
— Сильные — ненавидят красоту! — сжимал кулаки и брызгал гнилой желтой слюной Гедеонов. — Потому что красота выше силы, это верно хлысты поняли, мать бы их…
* * *
Под Ильину ночь в диком хвойнике молилась за брата на меловой скале Дева Града.
Тайком, чтоб не знали мужики, пробравшись с черкесами к меловой скале, шарил в ельнике Гедеонов. Жадными и ненасытными следил за Марией глазами.
Когда та, черные развеяв по ночному ветру кудри, трепеща и цветя, словно божественное чудо, сняла с себя одежды и озарила нагой, острой красотой лес, Гедеонов, трясущийся и хриплый, выскочил из засады. Гикнул, задрав голову:
— Эй, достать стерву!..
Молчала Мария, стройная и неподвижная, как изваянье. Молилась бессловесно и страстно с поднятыми гибкими, точеными руками и бездонным ночным взором, бросая свет горней своей красоты в сумрак хвои.
— Ну, так веди меня, мать бы… — вспылил Гедеонов, — в Светлый этот… как его, город… Я буду верить! Эй! Не серди, стерва.
Из оравы молча и угрюмо вышел сизый крючконосый черкес. Вскарабкавшись на скалу, кинулся вдруг к Марии дикой кошкой. Схватил ее, нагую, трепетную и извивающуюся, в оберемо. Снес вниз, глухо и протяжно рыча.
Гедеонов широко и похотливо облапил упругое белое тело Марии. В немой тревоге, как бы боясь, что все-таки не насытить ему глаз своих, задрожал:
— Ох, хороша, мать бы… Ох…
Под узким раскосым зраком его — зраком ненасытного неутоленного гада — корчилась Мария, закрывая глаза руками. Падала, обессиленная и поломанная, ниц. Но ее подхватывал все тот же черкес, костлявый, глухо сопевший, с синими хищными огнями в глазах. И, перегибая тонкий нежный стан ее на крепком костяном колене, подставлял ее под слюдяные гнойные глаза своего атамана. А тот тер, мял железными пальцами-когтями упругую молодую грудь ее, резал плечи…
Молча Мария извивалась и билась напрасно.
И вдруг за скалой в густом хвойном шеломе грянули гулкие свисты и гики. На ораву, ощетинившись кольями, двинулись из-за скалы грузные, кряжистые чернецы…
— Го-го-го-о!.. Держи-и!..
— Проваливайте… подобру… поздорову!.. А то…
— Заходи-и!.. Отхва-тывай… Коли головы!.. Перепуганные насмерть черкесы с Гедеоновым, бросив Марию, прошмыгнули меж темных еловых лап, точно воры, под обрыв, в непроходимый терновник. И пропали.
А чернецы разбитую, бессловесную Марию, завернув в чекмень, отнесли в землянку.
Там с нею, распластанною на кресте, делали безумную, отверженную любовь ночь напролет…
V
Когда Загорская пустынь была запрещена и запечатана с той поры, как мужики убили у иродова столба Неонилу и потайные кельи с подземными ходами сожгли, — Вячеслав, переодетый в брахло, пошел с бродягами-чернецами бродить по лесам, храня тайны и заветы, и родословную темного гедеоновского дома — последнюю свою, жуткую радость: ибо Вячеслав знал, что он — сын Гедеонова, хоть и незаконный, но истинный.
От юности Вячеслав верил неколебимо, что Гедеонов. отец его, победит мир. И сердце сатанаила великою переполнено было, вечною гордостью и радостью: быть родным, хоть и незаконным, сыном земного бога и победителя мира — это ли не гордость? Это ли не радость?
Но когда, перед приближением солнца Града, прошел слух, что Гедеонов свержен, помешался и скрывается от суда и казни в лесных дебрях, сердце у Вячеслава оборвалось. От горького стыда перед собою, перед сатанаилами не знал он, куда бежать. И чтобы хоть враги его — пламенники — не посмеялись над тьмяной верой последним смехом, захотелось Вячеславу тайну — радость — пытку унесть с собой в могилу. Но для этого надо было сжечь некую книгу — свидетельницу тайн и заветов.
Когда-то книга эта хранилась в Загорском монастыре, Оттуда же ее перевез к себе во дворец Гедеонов. А уже от Гедеонова она перешла будто бы через Люду к Поликарпу. Вячеслав знал все. Так что искать книгу надо было у лесовика.
* * *
Над диким озером доживал Поликарп лесную жизнь в черетняной моленной слепо и крепко. Ходил с поводырем по целинам, пропитанный полынью, укропом и березами. Вынюхивал в зарослях и собирал ощупью щавель, рагозу, коноплюшку, подплесники, костянику; копал коренья масленок. Ловил с Егоркой в озере рыбу в кубари и вентеря и хрямкал ее, живую, трепыхающуюся, крепкими своими белыми зубами, запивая чистой свежей водой.
Ждал только теперь лесовик Марию, невесту неневестную, Деву Светлого Града, что в Духову ночь унесена была от него красносмертниками… В последний раз ждал, чтобы, увидев ее, надежду и избавление мира, поцеловать ее и умереть светло и радостно…
Раз Поликарп, смутными охваченный шумами, запахами и зовами леса, гадал на ересных травах о Деве Града.
И вот в хибарку-моленную к нему нагрянул с толпой чернецов, обормотов и побирайл дикий, ощеренный Вячеслав.
— Я за книгой, дед… — сгибаясь и поджимая ноги, подступил он к Поликарпу. — Тут есть пустяшная запись… Нестоящая… Ать?.. А мне она до зарезу… Нужна. Отдавай скорей, дед… Где тут она? Церковные записи, метрики… о рождении, крещенье, Людмилка ее сюда занесла от Гедеонова…
Слепо и весело перебирал Поликарп на столе траву, нюхая ее и пробуя на зуб. Молчал, как будто в хибарке никого и не было. Только слегка хмурил бровь, да, обводя вокруг себя кованым костылем, кликал поводыря:;
— Егорка! межедвор! ошара! Ходи сюды! А Егорка в сенях, связанный, ворочаясь под Тушей грузного монаха, кряхтел:
— Дыть, скрутили… выжиги… псы!..
— Книгу, дед! — наседал Вячеслав. — А то… жисти догляжусь!..
— Хо-хо! — взмахнул костылем Поликарп. — Да ты, парень, не ропь! Ненилу съел… Людмилу полонил… Огня мово! А таперя — за мной, сталоть, черьга?.. Бер-рег-и-сь-ка!
— Я ничего… я так… — сжался Вячеслав. Пьяные, осипшие чернецы, обступив Поликарпа, жаловались ему:
— Помоги нашему горю, дед… Есть у нас милашка, еха… То ничего было, любилась за первый сорт… А теперь — зафордыбачила! молится за Крутогорова день и ночь, да и хоть ты режь ее! Ты бери себе еху, а нам верни родословную Гедеонова. Хочим досконально знать, впрямь он сын Гедеонова?
— А тут еще Гедеонов… шныхарил… за нею… Помнишь, дед, Гедеонова, головоруба?
— Ну, как не помнить: ублюдок его — следопыт, — ты.
— Трепете языки! — лязгнул зубами Вячеслав на ораву. — Геде-оно-в!.. Ха-ха! Теперь это просто — нуль без палочки! Был Гедеонов — да весь вышел… Какой он мне отец? Шантрапа! Ну, да ежели и отец, так я изничтожу метрики-то монастырские — и концы в воду! Пойди доказывай тогда, что я его сын… Ать?.. Чем тогда докажешь, когда книгу-запись сожгу?.. Ишь ты, Тьмяным заделался было!.. Андрона — брата родного — убил я из-за него, Тьмяного, потому все мы — дети одного русского отца — черта… Весь мир ему, черту, поклонился, а я — не желаю больше!.. Потому — жулик он!.. Подметка! Это он пустил туму, будто я его сын… Сволочь!
— Аде она?.. еха-то? — поднял бровь Поликарп.
— А недалечко тут… в землянке!.. — подпрыгнул Вячеслав, — это верно… расшевели ее, дед! Ты на это мастер… А то схимницей совсем заделалась… Ну и книгу верни… А мы тебя ужо отблагодарим…
Морщины на красном загорелом лбу Поликарпа разошлись. Жесткие длинные, перепутанные с травой и рыбными костюльками усы осветила суровая, чуть сдержанная улыбка.
— Нашшоть милашки… Хо-хо! — встряхнул гривой Поликарп лихо, — што ш! я ничего…
Вячеслав сощурил узкие загноившиеся глаза. Присел на корточки.
— И-х!.. — хихнул он, облизываясь, — облагодетельствует! Коли разжечь ее… А ты, дед, на это мастак… Дух живет, где хощет… Идите! А я сейчас…
Грудь заходила у лесовика ходуном. Старое встрепенулось, огненное сердце… Кровь забурлила, забила ключом. Мозолистые, пропитанные горькой полынью и рыбой руки хлопали уже Вячеслава по плечу.
— Хо-хо! Да у тебя губа не дура… Ты — пес… убивец, знамо… Ну, да я не таков, штоп… Хо-хо! Идем!..
Из хибарки высыпали обормоты и чернецы. За ними выгрузился и Поликарп с поводырем.
А оставшийся Вячеслав шарил уже в хибарке по подлавечью, ища книгу, а найдя ее в красном углу, рвал в мелкие клочки и топтал ногами.
* * *
Под шелохливыми, сумными верхушками повели Поликарпа логами и зарослями в девью землянку…
В душном и тесном проходе под обрывом их встретила жеглая простоволосая еха. В темноте подскочила к лесовику и, вцепившись в длинную его, дротяную бороду, захохотала низко и глухо.
— Под-ход!.. Ах-а!.. Я такая. Лесной дед сожмал гибкую еху корявыми руками. Поцеловал ее в губы. Подхватил на перегиб. И с толпой чернецов ввалившись в слепую глубокую землянку, засокотал в страстной и дикой пляске.
— Веселей! Веселей! Горячей! Горячей!.. Эх, едят те мухи с комарами! Наяривай! Хо-хо! Крупче! Больней!..
Могучими лесными руками, пропитанными мхом и водорослями, сжал гибкую, скользкую и знойную еху, дико и радостно вскрикнув. Подвел к ее горячему сладкому рту огневые свои, пахнущие русальими травами губы в жестких колючих усах. И задрожал, забился в крепком, хмельном, неотрывном поцелуе…
Еха, открыв пьяные, мученические глаза свои, увидела в желтом тумане каганца пустые черные ямки Поликарповых глазниц с обведенными вокруг них жуткими коричневыми кругами и шрамами. Вздыбилась в ужасе, вырвалась из крепких рук лесовика…
Но Поликарп, извернувшись, взметнув белую пургу волос, обхватил крепкий ее, точеный стан, сжал ее, распаленную, на своей широкой, выпиравшей из-под раскрытого ворота посконной рубахи, волосатой груди…
Теперь уже и еха, хрустнув костьми, обхватила лесовика за обгорелую морщинистую шею. Нежными атласными пальцами стиснула взвахлаченную пурговую голову… И, впившись в жаркие лесные губы, зашлась в кровяном поцелуе…
— Э-х… пропала я! — вскрикнула она сквозь поцелуй, — за-му-чили меня… в прах!
А лесовик, держа ее на груди, как ребенка, ликующе и радостно грохотал над ее алым нежным ухом:
— Все разрешено, еха моя сладкая… лесовая… Хо-хо! И тьма, и радость, и муки! Все в Духе! Так-тось. Потому, Духом нас, лесовых, неискусобрачная Дева Града спасает, Марея… Надежа мира!.. Охо-хо, унесли йе от мене жулики… Светла она, аки солнце… Сказано, как согрешит неискусобрачная… в тот секунд и свет преставится…
Выпрямилась вдруг еха во весь рост. Легкой змеей выскользнула из крепких корявых рук. Но лесной дед, распаленный знойной грудью и больным огнем гибкого девичьего тела, онемев, взметнулся в огненной волне…
Жесткая борода его щекотала остро тугую девичью грудь.
— А-а-ха!.. — поперхнулась вдруг обессиленная еха. — Я… Де-ва Града… Я — Ма-ри-я!
Лесовик, оглушенный, с растопыренными корявыми пальцами, покачнувшись и оскалив белые зубы, грохнулся наземь, словно древний дуб, сраженный грозой…
А перед ним вокруг распластавшейся, бездонно-глазой Марии смыкались уже чернецы, жадными впиваясь зрачками в трепетное девичье тело…
VI
Ночью гнева и света выходили хороводы, полки, громады. Пели псалмы. Хлеборобы, бросив убогие хибарки, сливались с бушующим потоком.
Над синим, цветным озером темные шумели леса — вещие кудесники земли. В глубоком же ночном зеркале озера хвойные берега и туманы плыли опрокинутыми таинственными башнями в зеленом огне звезд и луны…
С белого мелового обрыва, вскинутого над черной хвоей, сходила, ведя за собой дикую шайку сатанаилов, побирайл и обормотов, нагая, грозная Дева Светлого Града.
В лунном голубом сумраке белые гибкие руки ее смыкались над качающимися кудрями, рассыпанными по плечам и груди черной волной. Нежное тело лило на хвою таинственный свет.
Нищие обормоты и сатанаилы, завидев пламенников, бросились вроссыпь. Только согнувшийся, оборванный Вячеслав с толстой какой-то книгой под полой подрясника семенил за Марией дробными шажками. Мария, завернувшись в черное покрывало, пошла молча к громаде.
— Кто ты? — гудели мужики, встречая ее…
— Я — Дева Града… — откликнулась она… Из черного узкого расщелья под ноги ей выполз вдруг хитрый и загадочный гад. Как два раскаленных угля, горели два зеленых зрачка. Проворно и зорко, юля под кустами терновника, пробиралась утлая сплюснутая голова.
Кто-то ступил на голову взвившегося гада.
— Не тронь! — задрожала Мария. — Прости и прими.
Под порывами хлынувшего с озера ветра вздыхали над берегом вековые дубы. Ухали и гудели внизу яростные волны.
— Я все простила и приняла… — подойдя к Крутогорову, дотронулась Мария до его плеча нежной рукой. — И тебя, мой браток, простила…
— А отца? Он ушел в низины…
— Отца? Ему надо нас прощать, а не нам его…
— Ты… увидела? — долгий взгляд Крутогорова прошел сквозь душу Марии, как луч солнца сквозь тучу, — увидела, что никто не виновен в зле? Не будь зла, люди не стали бы искать Града… Ради Града отец прошел через зло вольно… Я — невольно… А те, что погибли во зле и от зла, — вехи на пути к Граду… Смерть матери и гибель сестер слили низины и горнюю в единый Светлый Град!..
Радостные и светлые широко раскрыла Мария черные, бездонные свои глаза:
— Всепрощение!
— Всепрощение!
Перед Крутогоровым встал встопорщенный, темный Вячеслав. Толкнул его в грудь.
— А ты меня простил? Всех простил, а меня нет… И Гедеонова — нет…
— Тебя я простил… — сказал Крутогоров. Вячеслав онемел. Кому-кому, а себе прощения от пламенников он не ждал… И теперь не верил, что его простили и отпустили.
— К-ка-к? А сжигать меня на костре не будете?.. Ать?.. — нудовал он.
И вдруг поверил. Выхватив в суматохе из-под полы старую, обглоданную крысами книгу, упал на колени, каясь перед Крутогоровым сокрушенно:
— А я-то — смерд! А я-то — дьяволово семя… Все хулю! Все пакостю! Не прощай меня, Крутогоров. Недостоин бо есть… Я гадов сын! Не веришь?.. Вот! Тут, в метриках, записано все… — трепал он книгой, распростираясь в прах. — И Михаиле с Варварой — тоже гадовы дети… покойники… И Андрон… покойник… Ать?.. Отец наш — Гедеонов… От княгини мы… незаконные… Тайком… в монастыре крестили нас… Дух…
— Всепрощение… — наклонилась к Вячеславу грустная, в глубоком таинственном свете Мария.
Но Вячеслав, ползая перед молчаливой громадой на брюхе, маялся в смертной нуде, и рвал на себе волосы, и скулил:
— Жгите гадов!.. Крушите… Я всегда был… за мужиков… Колесовать нас мало!.. Сколько он, дьявол… батя-то, людей поперегубил!.. Женил брата на сестре… и сам жил с Варварой… с дочкой-то со своей, как с женой… А я?.. Я Андрона, брата своего, убил! И сколько перегубил невинных я! Вот — кто я, окаянный! Решите меня! — маялся он, стуча себя кулаком в грудь исступленно. — Я хулил вас, радовался, что скрыл от вас тайны… Теперь — открываю все… Вот: тьмяная вера была выдумана им же — батькой! И Тьмяный, думаете, кто это?.. Он же, Гедеонов!.. Вот!.. Дух живет, где хощет… Я, понимать, всегда за мужиков…
— Ну… прощен… чего ж! — тронулась громада. — Вперед! Эк его разобрало!..
Светлое подняла, в вороненых кольцах, лицо свое Мария. Проводила Крутогорова грустными, жуткими глазами.
— Одна я на свете!
— С тобой солнце Града, — полуобернувшись, остановил на ней долгий, ночной взгляд Крутогоров.
— Но ты уходишь… — грустила Мария веще, склонив голову. — Зачем ты поднял мир? Всепрощение!
— Нет всепрощения без гнева. Нет любви без ненависти! — отступал уже грозный, озаренный неприступным светом Крутогоров. — Слышишь гул?.. эта ночь — ночь гнева и света!..
* * *
Громады, вздрогнув, развеяли гордые знамена — рвущиеся за ветром вестники бурь. Необоримой стеной двинулись на белый гедеоновский дворец…
В селе, разбуженном шумом знамен, гулом земли и победными кликами, селяки, наспех одевшись и захватив топоры, сливались с громадами. Из растворенных настежь хибарок, словно листья, гонимые ветром, сыпались и дети, и старики со старухами, накидывая на ходу куцынки, зипуны и кожухи, крестясь и вздыхая:
— Вот когда земля! Вот когда возьмем землю! Земля — и все тут!..
Над озером распростерлись смятенные ивы, вторя гулу знамен, взбиваемых ветром. В ночных волнах, вспененных прибоем, качались, рассыпаясь золотым дождем, багровые отсветы факелов.
В вотчине Гедеонова зловещая поднялась тревога. Люто залаяли на цепях псы, забили в чугунные доски дозоры… По углам каменной ограды вспыхнули сторожевые огни…
Полки, освещенные факелами и сторожевыми огнями, медленно и грозно текли по слепой, широкой столбовой улице. За хибарками, в логах, темнота, словно смертельный яд в кубке, бурлила и плескалась через края, заливая свет. Налетал ураганом ветер, воюя с ветлами, и поздняя заря горела за садом, будто кровь.
В тумане завыл расколотым зловещим воем старый набатный колокол. Заметался и полетел над дикими полями и лесами жуткий вопль, крик и призыв гневной души, клич, смешанный с кровью…
А по перепутанным переулкам, по подзастрешечью хибарок, пригинаясь и ползая на брюхе, словно черти, рыскали и юлили дозоры и следопыты Гедеонова…
В свете луны, звезд и лампад перед криницей с распятием мужики остановились: дорогу пересекли черкесы.
* * *
Грозно и жутко молчала громада. Только гудели над озером ветлы да хлопал знаменами и свистел ветер. В сумраке черные фигуры черкесов, изгибаясь, лязгали уже о седла шашками; рассекали воздух длинными арапниками.
На горячем, борзом коне выскочил в красной черкеске Гедеонов. Припав к седлу, впился в шумящую громаду острым темным лицом.
— Ага, мать бы… Пони-ма-ю!
— Тащи его с седла, катагора, лярву!.. — вздыбились задние ряды. — Обухом его по башке!
И вся громада, вздрогнув, двинулась крепкой стеной на Гедеонова. Но его вдруг заслонили черкесы, выстроившись на диких, вспененных конях перед мужиками со вскинутыми наотмашь обнаженными шашками.
— Спаситель! Заступись! — крикнул кто-то в молчаливой толпе.
— Жиды — трусы… — гнусил глухо Гедеонов, скрываясь за черкесами… — и дурак тот, кто их просит… ха-ха-ха! Иисус Христос — жид…
— Он мир спас!.. Гад ты проклятый!.. — ярилась толпа.
— Мир спас, а одного человека… с которым жил, учил, не спас?.. — покатывался со смеху помещик. — Иуду-то? Боялся вызвать душу его на поединок?.. О Господи Иисусе, прости меня, окаянного!.. Жаль, не при мне распинали…
Полки, глухо ахнув, подались назад. Ощетинились вилами, дрекольями, топорами, А в них с разгона дикой лавой врезались вдруг рычащие черкесы…
В воздухе зажужжали камни, зазвякали топоры, зазвенели косы, скрещиваясь с кинжалами и шашками…
— Кр-ру-ши-и!.. — гремели мужики. — Ру-б-би-и!..
Перед криницей с распятием валы хриплых, отягченных тел в бледном свете луны сцепились в смертельной и жуткой схватке и застыли: увидели, что всем — конец. И, приняв его, подняли ужасающую и лютую сечу…
Кони, вздыбившись, с диким храпом опрокидывали всадников и падали, посеченные. Глухо звякали, стуча о кости, топоры. Свирепые коренастые бородачи, напарываясь на кинжалы, грозно и страшно вскидывали руками, хрипли предсмертно… Но и расплачивались с черкесами равной платой смерти.
У ограды Гедеонов, топча разъяренным конем сбитых с ног стариков, хлестал направо и налево нагайкой, рычал глухо:
— Сотру в пор-рошо-к, мать бы…
— Г-а-а-д! — жутко прорвалось откуда-то. И емкий камень гукнул в грудь Гедеонова тяжко. Ухватившись за сердце, грузно упал под ноги разъяренному коню Гедеонов.
Над кучей тел встал вдруг высокий согнутый старик. Подбираясь с занесенной кривой косой к опрокинутому Гедеонову, ядрено крякнул:
— Ну-к-ко, под-держи-сь… Нуко-о, приподыми башку…
Гедеонов, часто и трудно дыша, судорожно выхватил из кармана короткий тупой револьвер и выстрелил в упор в старика.
Нелепо раскинул тот корявые, скрюченные руки и грохнулся навзничь.
— Х-ха-а!.. — хрипел и рычал Гедеонов. — В поррошок, мать бы…
* * *
За криницей вздымались и ложились костьми человеческие валы в адской битве. Люто рубились пригнувшиеся, извивающиеся змеями черкесы, не уступая мужикам и пяди земли. Но вот громада, развернувшись, полохнула черкесов боковым ударом и опрокинула их под гору. Оттуда глухие доносились хрипы: шла последняя резня.,
Топот, стальной лязг скрещивающихся сабель, кос и топоров смешивались с ревом и хрипом остервенелых черкесов. Мужики же бились молча.
— А-а!.. — подхватился в горячке Гедеонов. — Не берет… Поджи-га-ть!.. Скор-ее!..
А его уже оцепляли окровавленные, свирепо сопевшие и неумолимые мужики. Гулко плевались в руки, целясь в него топорами…
* * *
Подоспел Крутогоров.
Гедеонов, закрыв лицо рукавом, подполз к Крутогорову.
— Прости-и…
Обхватил судорожно его ноги, трясясь и стуча зубами.
— Я сам себя проглотил… Я, железное кольцо государства! — взвыл он, — Да и… иначе и не могло быть…
— Ну… што ш? — грозные протянулись руки мужиков. — Што за комедь?
Ясные поднял Крутогоров, в таинственном звездном свете, глаза:
— Вы пришли в мир, чтоб гореть в солнце Града… А чем лютей зло, тем ярче пламень чистых сердец!
В рыхлой, шелохливой мгле насторожились мужики, как колдуны на шабаше, уперлись носами в густые, дикие, сбитые войлоком и развеваемые по ветру бороды. Нахлобучили на глаза шапки. Заткнули топоры за пояс, косясь в лунном сумраке на застывшего в ужасе Гедеонова и ворча:
— Знать, и гаврики льют воду на Божью мельницу? А Гедеонов, точно комок, перевернувшись в горячке и упав к ногам Крутогорова, стучал загнутым костлявым подбородком оземь, хрипел глухо:
— А-га-х!.. Прости-и!.. По челове-честву! Из-за разорвавшихся над белопенным озером, рыхлых, опрокидываемых ветром, туч вынырнуло бледное жуткое кольцо луны и облило зеленым сном сады, срывы, смятенные человеческие валы под горой, мертвые раскинувшиеся тела и среди них, в цепи бородачей, темно-красную черкеску Гедеонова.
— Переходи к нам… — веяли на Гедеонова дикими бородами мужики.
— К вам? В пор-рошок, мать бы…
Зашабашили бородачи зловеще. Угрюмо и неотвратимо напосудили топоры, молча пододвигаясь к подхватившемуся вдруг Гедеонову.
— Ну… выгадывай…
— Пощадите… — жалобно заныл генерал. И забился в горячке немо. Под бледным, неживым огнем луны полы и рукава черкески трепались, как крылья мертвой птицы. По впалым зеленым щекам черная текла, запекшаяся пена, будто заклятое колдовское снадобье.
— От-пуст-ите… ду-душ-у… на покаян… Крутогоров, подойдя к нему, наклонил голову.
— Русский народ не только народ гнева… но и народ всепрощения…
— А-га-х!.. — рыгал Гедеонов кровавой пеной. — Не-г-эть…
И, подхватившись, точно на крыльях, развевая полами черкески, помчался наискось под гору. Плюхнул в ивовый куст проворно.
И, пригинаясь под ивняком, уже карабкался, точно кошка, над обрывом к хате плотовщиков, смутно светившей в ущелье, на песчаном откосе, красном окном. Но вдруг, сорвавшись, с грохочущим корнистым оползнем покатился вниз, к ухающим вспененным волнам.
Под обрывом, у берега, хлопал и скрипел привязанный к березе плот из обаполок. Засыпанный песком и заваленный хворостом, Гедеонов, выкарабкавшись, помчался к хате плотовщиков шибко и отчаянно. Но навстречу, от хаты, выползали из засады свирепые обормоты… Тогда Гедеонов, вернувшись, с разбега вскочил на плот, обрубил кинжалом веревку. Подхватил шест и, отодвинув плот от берега, поплыл, гонимый ветром и волнами.
Полная луна, выплыв из-за нагромоздившихся, словно горы, туч, обдала белым ярким серебром черный, захлестываемый волнами плот и согнувшегося, прыгающего дико по разъезжающимся доскам Гедеонова с длинным шестом.