Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пламень

ModernLib.Net / Отечественная проза / Карпов Пимен / Пламень - Чтение (стр. 1)
Автор: Карпов Пимен
Жанр: Отечественная проза

 

 


Пимен Карпов
Пламень

      Из жизни и веры хлеборобов
      Сердце, бедное мое сердце,
      и эту песнь огня
      возношу
      пресветлому духу отца моего,
      страстотерпца и мученика,
      сожженного на костре жизни.

 

КНИГА ПЕРВАЯ. ПРИМИ

I

      Под окном в холодном огне заката качали тяжелыми шапками сонно тополя, липы. Где-то у горы в лесных камышах, одинокий, плакал о любви коростель. В доме плясали и ухали мужики под всплески струн.
      А за открытой настежь дверью Феофан, крепкий как кремень, преклонив перед низким дубовым престолом колено, читал глухим, замогильным голосом акафисты праведникам, переступившим через кровь.
      Шумы росли, вздымались, покрывая струны и песни. У черного престола, в пороге падали навзничь жеглые духини. Кормчие в разгоряченном клубке тел и вер, сплетаясь емко, кликали клич, чтоб загасить солнце, супротив Сущего ополчиться, да принять муку лютую, любжу смертную.
      Недвижимо Феофан стоял на коленях перед престолом, зажав в костлявых руках черную, закапанную желтым воском книгу.
      Застыли, точно завороженные, и мужики.
      Под дубовым, изукрашенным старою резьбою балдахином, в рамах малинового бархата висели над престолом отреченные картины: праматерь Ева с обнаженным сердцем, прободенным острыми мечами, и Каин, в смятенье и ужасе застывший над убитым им Авелем.
      Перед картинами горели лампады. Кровосмесительницу Еву, братоубийцу Каина и иных отверженцев Феофан чтил, как истых мучеников, прошедших через очистительный огонь зла и принявших муки от духа.
      В свете, смешанном с неверным сумраком, голубой плавал ладан. Феофан вещую запевал песню — песню Глубин. А духини катались по полу, кувыркались, выли, топая пятками так, что пламя лампад вздрагивало, колебалось и гасло. Кидались на Феофана. Лютовали — да отведает отреченных любж греха смертного — да освятит бури, бездны и тьму.
      Но тверд был Феофан, хоть и жег сердце его острый, как коса смерти, искус.
      Со взором отверженным и жестоким, с клеймами ожогов на щеке и тучей черно-седых, взлохмаченных волос Феофан весь был точно глухой ночной ураган.
      Так встречал странник радость земли в потаенном доме.

II

      За посадом в совином логу, среди седых обрывов, ютился над горной рекой проклятый этот дом отверженцев. А правила домом странникова духиня Неонила. И скликала на шабаши-молитвы — злыдоту. Посад с фабрикой, окрестные села, леса, долы — все это охватывала вотчина господаря Гедеонова. На версты и версты вздымались темным саваном грозные громады: хвои. Шуяли об отреченном и страшном. И под ними созывались, теснясь по крутым берегам провалов-озер, старые ободранные деревушки. Жутким и языческим бредили дикие лесные жители. Волхвовали тайнами заклятого черного дома…
      И знали мужики: сам Феофан — матереубийца и святотатец. Беды великие несет в мир безумная его проповедь мук грозно-очистительных и тяготы лютой. Знали и то, что затворник ненавидит землю… А все же, — тянуло к нему неудержимо… И все шли в заклятый дом на шабаш — и праведные, и неправедные, и добрые, и злые… Пленила всех и опутала ярость темной затворниковой души.
      Проклял Феофан, отверг навеки, сжил со свету семью свою — за святость: старуху мать, жену-молчальницу. Заточил в подземелье… Сына и дочь в детстве еще предал и продал на растерзание тьме. Принял же странник и благословил — окаянную семью сатаны: Неонилу-яровиху с красносмертником Андроном да следопытом Вячеславом — из змеиного гнезда Гедеоновского, где они и ныне тайком шныряли…
      Но так любо было Феофану — отвергнуть праведных и принять нечестивых. И теперь затворник — беспрерывные правит шабаши пред ликами таких же, как и он, отверженцев. Приближалась Зеленая неделя — неделя последних откровений. Толпы посадских — сходились отовсюду. Забыться в восторгах и песнях, уйти от будней, от ярма жизни. Вспомнить молодость, тряхнуть стариной — кто этим не бредил?
      В Духову пятницу было так: навстречу злыдоте, из-за ширмы вышла Неонила — вся в черном. Под покрывалом ночи все замерло. Но Неонила зажгла огни. И затрепетал, засокотал дух…
      В дом вваливались кузнецы-молотобойцы, бобыли, грабари, дровосеки, каменотесы, побирайлы, что день-деньской по деревням и лесам шатались, работали, жгли, мучили, а все, чтоб муки от духа принять. Мужики язвили их — отреченным светом, лютыми своими любжами — пытками, не радостью.
      А за престолом в нуде и страхоте бились духини со спутанными мокрыми волосами и мутными глазами, круша бородачей-мужиков.
      И мужики емко подхватывали их, изомлевших на перегиб. Несли к тяжелому дубовому кресту. Распинали каждую на кресте, прикручивая распростертые руки и ноги едкой мокрой веревкой. Целовали, мучили пропятую в кровь. Носились вкруг креста, гудя и свистя.
      И в сердцах пробуждались змеи ночи. Сосали сердца… Ярил дух… В духе ж, яром и диком, мужики отыскивали Неонилу, духиню Феофана, сладкую и крепкую, как яд. Прикрутив, полосовали ее прутьями.
      …Отара затихла. Но, увидев, как встрепенулась Неонила на кресте в диком выгибе, мужики, сбивая друг друга с ног, ярым кинулись на нее шквалом. Припали к розовым горячим ее щекам, к алому вишневому рту, к глазам, мутно-синим, задернутым сумраком страсти. Лютее лютого был им поцелуй Неонилы — змеиный поцелуй ненависти. И тогда они, рассвирепев, темным, лесным залились кличем.
      И в дом, заслышав клич, врывались шнырявшие под окнами бродяги, нищие. Жадно тянулись остервенелыми трясущимися к Неониле руками. Неонила же извивалась, как язык огня меж сухих деревьев, то открывая мутные зрачки, то закрывая. Билась на кресте под ненасытными взорами. Терлась мокрыми, прилипшими к вискам золотыми кудряшками о волосатые груди и плечи мужиков. Дико ярилась:
      — Пропала я… Мучьте меня, черти. Все равно мне теперь смерть!.. Боли хочу! Ой, да тяжко ж мне!.. И-их!.. лютуйте!.. Знаете меня, хто я?.. Ох, веселиться люблю я, вот что, земляки!.. Помните меня, хто я?
      Неонилы ли, веселой яровухи-полонянки, не знать? Ее ли ласк, любж и присух не помнить? Кто не припадал больно и страстно к знойной ее, ландышевой груди, к сладким вишневым устам?
      Щедро разбрасывала она пригоршни радости, страсти и хмеля, бродя по полям со зверями, ветрами и парнями. Опаивала, веселая, степных бродяг-милаков брагой, поцелуями!.. Да подвернулся откуда-то Андрон, красно-бородый, кремневый, колдун, — перекрутил ее с собой. Кабы не Феофан, подоспевший со своей злыдотой, увел бы ее колдун батрачкой в гедеоновский двор!..
      А теперь она, полоненная загадочной тяготой, веселится и мечется в диком огне, и распинает себя на кресте страсти.
      Вваливались в келью ночлежники с обротями и зипунами, вихрастые обгорелые подпаски. Хищно зарясь на обессилевшую, хмельную от мук, ломаемую судорогами алую Неонилу, загорались больным огнем… Карабкались через груды тел к ней на крест и верещали, точно щенки:
      — Не гони, тетенька!.. Голубушка!.. Мы ничего!.. Мы так!.. Тетенька!..
      Надвигалась гроза. Все пали ниц. И опять орда замерла. Притаилась в тишине.
      Перед аналоем, в огне свеч и лампад, молниевзорный стоял Феофан. Молча глядел на тяжкую злыдоту, откинув черную, с искрами седины, тучу волос.

* * *

      Когда Неонила, умлевшая, ярая, раскрутив себе руки, взошла на отверженный престол, под отреченные картины, и олютелая злыдота, пав перед ней ниц, протяжное что-то завыла, в келью, под вой, визг и регот толпы вошла Мария. Кликуша, с черными, как агат, глазами, смуглым суровым лицом, покрытым мурашками, с тяжелыми, качающимися кольцами волос, выбившимися из-под платка, невеста безвестная, маленькая побродяжка.
      — Возьмите меня к себе!.. — упала она на колени: — Я такая!.. Отреченная… Примите!..
      В волне ладана не разглядел Феофан дикого, смуглого, словно опаленного грозой лица кликуши. Но что-то знакомое и вещее почудилось ему в глазах-углях ее и низком грудном голосе.
      — Кто ты?
      — Я на голоса кричу!.. — откинула кудри Мария. Поднялась на амвон. Гордым обвела толпу взором. Толпа притихла. Дико и жадно воззрилась на стройный гибкий стан, на крутую, глядящую острыми сосцами врозь грудь и смугло-алое, что-то таившее в суровой улыбке лицо.
      Кликушу, жуткую и загадочную полуночницу, проклятую и отверженную, мужики знали, а видели ее здесь впервые. Неприкаянной бродила она по дебрям, собирая травы и леча тварь лесную. Навещала монастыри, где прорицала мужикам их печали и радости!..
      Лютовали обормоты, жадными зарясь на пылающую смуглянку глазами:
      — Слашшо!.. Ходи ешшо!.. Ой, смугляна!.. Ходи в круг!.. Свят Дух!..
      Вдруг желтый подскочил к Феофану Козьма-скопец, тряся круглыми бабьими, сморщенными, как испеченное яблоко, щеками: это был лесной урод, оборотень, что водил за собою злыдоту, перечил во всем Феофану и сеял по лесам, среди отверженцев ересь — ненавистник любви, кудесник духа, — гедеоновский лесник:
      — А угомонись, злыдня!.. Мене, скыть, горлы хочецца поперехватить… а вы все — слашшо?.. Замри, говорю!.. — загромыхал вдруг он.
      Кинувшись к Марии, схватил ее за руку:
      — Уходи!.. красава!.. Сбендежут, скыть, псы!.. Беги отседова!..
      Но Феофан, допявшись до Марии и положив костлявую свою восковую руку на точеное ее плечо, выступавшее из-под черных, отливающих старым вороненым серебром волос, бросил глухо:
      — Прими тяготу, Дева Светлого Града!..
      — Я!.. продалась миру!.. — взметнулась Мария, вещие заслышав зовы: — Я ли не тужила по Светлом Граде?.. Да нечистый во мне!..
      Ударила себя в грудь. Взмахнула рукой. Как будто хотела вырвать змей, что гнездились в ее сердце. Мужики окружили ее тесным кольцом.
      Костлявыми, заскорузлыми вцепившись в нее пальцами, разрывали на куски алый ее сарафан. Падали под ноги ей, корчась в силках страсти — боли…
      Феофан же, обняв судорожно Марию за шею, перебирал на груди ее бусы. Не выдавал себя, как будто ничего не случилось. А сердце его исходило кровью, кровью. Дьявол подал знак Деве Светлого Града. Заговорил в ней. Сущий же молчит… Ибо Мария была Дева Светлого Града: Феофан узнал это прежде, чем учуял.

III

      Бесновалась толпа в третью, расстанную ночь. В свете лампад Феофан, на белую шею Марии нечаянно взгляд свой бросив, почернел, как смерть. Увидел родинку полузабытую, кровную. Отступил назад в смятенье и огне лютом. Перед ним была его дочь.
      Тревожно обхватила Мария руками голову. Недоброе что-то уловила во взоре Феофана. А Феофан, увидев, что дочь не узнала его, да и все равно ей не растолковать, что перед ней — ее отец, подхватил ее трепетно… Поцеловал в глаза-огни, в глаза-угли. Она — его. Оба улыбнулись молча. В сердце Феофана звездные гудели бури. Мученица почуяла в нем страдальца, палимого огнем, отца Светлого Града!..
      В сердце Феофана огненном разгоралась любовь к дочери, любовь духа. Под колдовской свист и вой отары, мнилось отцу, вот-вот, наклонит дочь над ним черные свои качающиеся кольца-кудри. Положит к нему на плечи руки. Пристынет огневыми черно-алыми губами к старому высохшему рту!.. Легкое, хрупкое тело его сладким затрепещет, больным трепетом — трепетом духа…
      Но, опомнившись, сердце свое с лютой отдавая яростью черным змеям, запылал Феофан грозно:
      — На раста-нь!..
      А злыдоте любо, когда ее зовут на растань, к кровавому покаянию. Закишела она, как муравейник. Повалила валом из кельи.
      Тогда-то Мария, одурманев, в дикий пошла знойный пляс, свистя и гикая:
      Ой, дуй,
      Раздувай!..
      Разделывай дела,
      Чтобы к Святу родила!..
      Под хохот сов вдруг забилась в судороге, дико и жутко в плясе зарыдала…

* * *

      По задернутой сумраком гущире грозно текла злыдота.
      Переливались соки трав и цветов. Темь заволакивала ельник, бросая в него отстоянный в тишине шелох. Над диким озером горные сады, белые, как пена, качали густыми купами. Заливали крутосклон волною хмелевого гула!..
      Нетленна пора расцвета. Погляди на надводные горы. Они — в серебряном уборе. Те вершины яблонь, что обдали белопенными волнами склоны гор — они из жемчуга! Воспой их! Над ними, точно ведуны, колдуют шелохливые тополя. В зарничном огне короны их — из изумруда. Поклонись им!
      Как шалая, хмелевая гущирь, как шибкий вал, взбиваемый буруном, под рудым, замшелым обрывом кишела на растане, рассекающей лес черным крестом, люто скрежещущая, скуголящая злыдота. Со скрещенными на груди руками, бросив головы, каялась:
      — Убивцы мы!.. Отцов, матерей своих позагубили!.. В маке, облитый светом, бледным от заката и синим от далеких зарниц, тошновал Феофан. А Мария смеялась солнечным смехом.
      — Я люблю тебя!.. — припал к ней Феофан хрупко. — Душу твою люблю!..
      Взял ее за руку, на лобное вывел место. У серебряного ковыля крестил черным огнем:
      — Се, светом тяготы крещу!.. Радуйся, сион грядущий, крин райский!.. Радуйся, Дева Светлого Града!..
      Великомученики, страстотерпцы, подвижники приходили в черную келью, взыскуя Светлого Града. Злыдота отвергла их. Но приняла ту, что обрекла себя пыткам за зло, вложенное в человека помимо его воли.
      Поцеловал Деву Светлого Града Феофан в сердце. Возложил на ее голову руки:
      — Прими! Затрепыхалась Мария:
      — Принимаю!
      И толпа пала перед ней.

IV

      В древнюю, полузаброшенную Загорскую пустынь, среди каменистых, поросших старым сосняком холмов, за знаменскими скитами и моленными собирались часто беглые монахи, каторжники, отверженцы и подвижники.
      Как-то с Феофаном и его злыдотой столкнулись в монастыре пламенники, за монашеской прей.
      Под сводами монастырского собора громили монахи злыдоту. А та дико, знойно завывала, подняв сердца горе. Ждала знака. Завидев же пламенников, притихла. Но Феофан требовал истошного воя, лютого. Палила себя злыдота, распростираясь во прахе. Только желтолицый, печеный Козьма-скопец гугнел едко на Феофана:
      — А на ккой черт мене, скыть, знак? Яззвы — вот знак!.. Как убивец я, то мене яззвы дадены!.. Ить змеи у меня у сердцу, казюли?!
      Свирепые, обомшалые мужики, отчаянно размахивая руками, с, вытянутыми вперед искаженными пыткой лицами, духини, плашмя распростершиеся на полу, жуткое что-то выкрикивая и скребя груди, каменной навалились на Козьму глыбой!..
      А высокий, костлявый, с бурунными, разметавшимися в разные стороны, точно туча, волосами и горящим как факел взглядом Феофан в рыжем монашеском подряснике и скуфье, подпоясанный широким ремнем, взывал над толпой, запрокинув голову:
      — Есть Ты или нет, а, дай знак!..
      Дивились пламенники. Перед ними стоял не жуткий отверженец, заступник и покровитель разбойников и убийц, каким ведом был Феофан. А ясновзорный подвижник и пророк.
      Но о нем жуткая шла молва. Печать великого зла, проклятия и отвержения лежала на нем. А ведь это был тихий и кроткий мужик, ведший радостную подвижническую жизнь землепашца, любивший солнце, волю и ближних больше, чем самого себя. Как чернобурунная туча, через всю его жизнь острый прошел огонь зла и сжег его душу.
      В алтаре пели монахи. Пламенники подступили, горя и грозя, вплотную к Феофану. А тот, бросив бездонный, молнийный взгляд свой на песнопевцев, кольнул тихо и едко:
      — Это я. А что?
      — Убийца!.. — пустил кто-то сзади.
      Медленно покачал Феофан головою, да и бросил:
      — Да. Убил. Сущаго я убил? А вы — солнце Града убили!.. А?
      Взор — из огня и мрака. В голосе боль кровавая, едва сдерживаемая буря.

V

      В приделе собора древнем необоримые сразились два града. Град доначального хаоса — Феофан, и град предвечного света — Крутогоров.
      В сердце Феофана душа Крутогорова ударила, как солнце. А перед Крутогоровым края души роковой открылись, черной, как бездна, хоть и озаренной загадочным каким-то, неприступным светом — светом неведомого миру Града. В свете этом душа Феофана зловеще вспыхивала, точно смертоносная синяя молния из-за туч.
      В тревоге отвернул Крутогоров взор свой от вещей души Феофана.
      Но не отвернул взора, а заглянул в тайники души подвижника, — крепкий, точно высеченный из камня, с сердцем нежным и богатым любовью, с душою мятущеюся — Никола (наперсник Крутогоров). Содрогнувшись, пошел навстречу душе хаоса.
      — Больно?.. Тошно?.. Круши, отец!.. Круши!.. Говори!.. Чую я твою правду!..
      А Феофан, на злыдоту, валявшуюся на полу, как перебитое войско, и угомоненную, уставившись, острым обжег сердце Николы ядом:
      — Их язвы — твои язвы!.. Их змеи — твои змеи!.. Ближе подвел Никола взгляд свой к глазам Феофана, горящим в сумраке собора, как две свечи. Глубже в душу ему заглянул. Душа его была искровавлена, опалена.
      — А-а!.. — протянул только Никола. Отошел прочь, дошептав тихо:
      — Да-а!.. Кто расскажет правду его людям?..

* * *

      В придел, через боковую дверь, вломились вдруг стражники с следопытами. Тесным окружили кольцом злыдоту.
      Но та, увлекая за собою пламенников, вырвалась из собора. Грозно клокочущим потекла по монастырскому двору шквалом.
      За оградой, на опушке монастырского леса, низкий грудной голос Феофана гремел над толпой, как гром:
      — Мы — в черном огню!.. В язвах!.. Во тяготе!.. Коли не хочете тяготы, чего ж вам от нас нужно, ей, спасенные?.. А?..
      — Засть, злыдня проклятая!.. — фордыбачила в толпе какая-то старуха богомолка:- Убирайтесь отсюда, песьи ваши головы!.. А то решу вас, псов!..
      Злыдота так и покатилась со смеху, услышав старуху. А Феофан заязвил:
      — Ага!.. Вы — спасенные!.. Эх, кабы признались, што вы — жулики, воры, то-то любо б было!.. То-то верно б!.. Град обрели бы, кабы тяготу взяли б!.. Хочешь, — повернул Феофан свое лицо с жуткими, разбрасывающими черно-багровые зарницы глазами к Крутогорову:- Хочешь, прими. Ведь ты мне родной… а?
      Но Крутогоров, солнечный, углубленный в мир, отошел от Феофана, бросив только странно — глухо:
      — Мой отец не мог быть убийцей… Хотя его и не помню…
      — А мать свою помнишь?.. Сестру знаешь?..
      — Нет. Я — лесной найденыш. Я ведь некрещеный и никем не названный. Дровосеки мальчишкой кормили меня. Но когда собрались крестить меня в духе и учить грамоте, — то мне уже было четырнадцать лет. Я сам мог себя учить и давать себе имя… Я крестил сам себя огнем…
      — Как же… твое имя?
      — Крутогоров.
      — Все-таки я твой названый. А Мария — твоя отреченная, — трясясь не то от боли, не то от радости, проговорил Феофан. — Ты мне дал ключ от одной тайны… Золотой ключ от зазвездья…
      — Нет у чистых сердцем тайн… — бросил Крутогоров. — Я — Солнце, а не тайна. И Отец у нас — единый Светлый. И родные — родные в духе. Никола-пламенник мне роднее, чем ты, убийца и изверг, и эта — потерянная…
      — Но мы — искатели нетленного Светлого Града"- встрепенулся Феофан. — Мы еще только на пути в него…
      — Разве путь к Граду — язвы и муки?.. Облепив жадно Крутогорова, харкала ему в глаза злыдота. Обдавала его ядовитой слюной.
      А молчавшая дотоле, прятавшаяся в толпе, хрупкая и нежная, как стебель цветка, Мария, забежав вперед, взмолилась, пряча смуглое свое алое лицо на груди у Крутогорова и тряся черными кудряшками:
      — Прими-и!..
      Печально поглядел на нее Крутогоров. Пошел дальше.
      Лес, старый колдун земли, встретил его шумным приветом.

* * *

      За синее озеро, на крутую, заросшую вишеньем и яблонями гору, в старую тесовую башню, залитую пышными душистыми цветами и алым солнцем, ушли песнопевцы-поэты, неутолимые пламенники.
      В дуплистых вековых яблонях немолчный шел шелох. И ночные огни из верхних окон башни падали в дикую хвою, точно золотые снопы.
      Жили поэты в обители среди старых, мятежно раскинувшихся садов сдавна. Пели радость и солнце, пахали поле. Звон звезд и шелест леса, с темным ночным светом перемешанный, ловили. В гневе же, грозовом и мятежном, громили жестокость, лютость и тлен мира. Сильный мира, лицемеры и книжники, искали Крутогорову, ставшему им поперек горла, погибели.
      Но зато любили бесстрашного главу Пламени земляки, бородачи-хлеборобы — за его солнце и любовь.
      Кто, попав в башню на крутой горе, видел свет голубых паникадил в алтарях, престол с горящим на нем огнем неугасимым, свежие цветы, расставленные в наполненных ключеструем тонким фарфоровых вазах, кого касались жалобы звездных струн, эти взмахи белых крыльев под лунным лучом, — навсегда тот попадал в плен к красоте.
      Но редко кому судьба открывала дверь башни, ибо вещие тайны окружали обитель Пламени. Никому не были ведомы из непосвященных замыслы и солнца пламенников. А уста посвященных были молчаливы, как уста мертвеца. Непосвященные знали только, что башня крутогорская жутка, неприступна и грозна. Но больше ничего не знали.

* * *

      Над глухим ночным озером, зацепливаясь за башню, проходила низкая зеленая звезда.

VI

      У черетняной хибарки, что заросла черемухой и диким маком, на грозовой воле и пьяном солнце жил Феофан веселым хлеборобом. Выкарчивал коряги, разбивал оралом рыхлые, пропитанные запахом трав и грибов целины. Сеял пшеницу. А душистыми лесными вечерами, в зеленом сумраке, висячие срывал звезды, пел хмельные песни и собирал росы.
      С ним жила и жена-рыбачка. Копала дикие коренья, ловила в озере рыбу. Огненную делила последнюю предзакатную любовь с Феофаном.
      Вещим протяжным шелохом заклинала ее ночь и кровавыми цветами обливали зарницы!..
      Шли утра, шли дни. Исходили увядающей страстью сердца-огни, сердца-молнии.
      Но пришли ночи. Затошновала рыбачка по давным-давно, на заре любви пропавших своих ребятах-первенцах, — отверженных звезде и солнцу. Бросив черетняную хибарку, ушла куда глаза глядят, тронутая нездешней жутью…
      В древний лес — в безмерное одиночество ушел и Феофан. И глазами бездны глядели на него ложь и ночь Того, Кто носил имя Сущего.
      — Солнце светит праведным и неправедным?.. — пытал Феофан, сгорая от мук и грозя:- А солнце Града — где?.. Не украли ль его избранные?.. Кто их избрал?.. Почему те отвержены, а эти избраны?.. Воры! Жулики! Где солнце Града?..
      Бездна и ночь обнимали мир. Но бежал Феофан в безмерное одиночество. А Сущий обрек его лжи праведных и избранных.
      Когда же пошел Феофан наперекор лжи, Сущий отринул его от себя навеки и проклял.
      Но, взыскуя Града, строг был Феофан и беспощаден к себе, и чист сердцем, хоть Сущий, Кому близки были только избранники неба, а не земли, — и отвратил лицо Свое от чистого, открытого сердца поборника Града.

* * *

      В лесу выкопал Феофан себе пещеру и жил. Созидал Град.
      Осенью в сырой, чадной, заплесневелой землянке недалеко от пещеры Феофана приютилась нищенка с крохотными ребятами. Феофан собирал им коренья, ягоды, и дикий мед. И они радовались — не нарадовались — вольной веселой жизни, лесному улыбчивому солнцу!.. Но пошел холод, и до них дорвалась черная оспа. Облепила их слизкой, гнойной корой. Сдушила. И прозрел Феофан, что сроки, когда с жестокостью Сущего должно встретиться Его милосердие, с светлым огнем неба — черный свет земли, пришли. В мятежном, полном гнева и бурь лесу, в огневом гуде и гуле глаза Феофана вспыхивали, точно багровые зарницы, а голос звенел и дрожал, прерываемый кровавыми слезами:
      — Ты лю-т!.. Пр-а-вильно!.. Будь!.. лютым!.. Круши-и!.. Пали-и!.. А ребятишек, что в землянке-то!.. не трожь!.. Хорошие ребятишки!.. Тебя любили, солнце любили!.. лес любили!.. Не трожь!.. Милосе-рдия!.. Спаси их!.. Ну!.. Спаси!.. Слышишь — гудет лес? На Тебя гневается!.. За что!.. дескать?.. Ну!.. Чудо!.. пошли!.. Пошли-и!.. Об-я-зан посла-ть!.. Не пошле-шь?..
      Не послал. Тогда Феофан пошел в каменоломню. В глыбах щебня молил Сущего, ставши голыми коленами на острые, едкие камни, так, что под ним поплыли горячие ручьи крови!.. Язык поломало от смертенной беспрерывной мольбы. Шею, руки, ноги, суставы свела корчем, да и. сердце сожгла мольба.
      Но когда приполз Феофан из каменоломни в землянку на стертых до мослов, перекровавленных коленях, его встретил тяжелый трупный смрад. В мусоре, окоченелые, лежали с оскаленными зубами, высунутыми синими языками черные, ослизлые трупы матери и трех ее ребят.
      — Где же!.. милосердие?.. — тихо упал ниц Феофан. Последние снял с себя подрясник и рубаху. Накрыл ими поруганные прахи сирых. Собрав дух, уполз под серые, пахнущие смертью земляные своды молить Сущего, посылающего испытания.
      За близких и дальних, за сирых молил Феофан. Гибли сирые. За больных и голодных — гибли и те. В последний раз за отца своего, древнего хлебороба, всю свою жизнь пахавшего дикое заброшенное поле, молил Феофан. Помогла молитва: через сутки крепкий древний старик предал дух. Как свеча сгорел.
      А мир, за который в жутком подземелье Феофан молил Сущего — язвы поразили, мор и глад. Тогда-то Феофан поднял свой голос:
      — Ага!.. Мором и язвами — этим-то Ты добер!.. А солнцем Града?.. А милосердием?.. Ага!.. Все избранные!.. Небо!.. А земля?.. я землю люблю!.. Коли земля — во тяготе, то и я хочу быть во тяготе!.. Тягость духа!.. хочу несть!.. А Ты — понесешь ли?.. За зло за Свое?..
      Что?.. Чистота?..
      Но и чистоты у человека было больше, чем у Сущего. Мир знал это, ибо жестокость, ложь и зло Сущего были безмерны. А чтобы показать миру, силы какой тяготы возможны в человеке, одержимом землей, Феофан на неслыханное дерзнул деяние.
      Ночью пошел он в заброшенное дикое поле. Из разломанной хижины вывел старую, слепую мать свою, увел в лес, да там и расколол ей гирей череп. В нуде, ужасе и страхоте птицы и звери разбежались от жуткого матереубийцы. Дикий осенний ветер, срывая листья и гудя в вершинах, разнес по лесу глухой предсмерный хрип древней старухи.
      А Феофан, окаменевший, холодный, медленно взвалил на плечи труп убитой им матери. Оттащил в заисиневевшую лесную колдыбаню и бросил на съедение кишащим болотным гадам. Гады, шипя, врылись в поруганный прах!.. Только березы да ясени рыдали над ним в осенней темноте!..
      В ясеневом провале, к степной пробираясь хижине, палил себя Феофан лютым, неутолимым огнем. Мир клял и Сущего кроваво.
      Похоронным провожали жуткого матереубийцу звоном свирепые осенние шумы. Над тяжелой, набрякшей, точно мокрое дерево, головой, свистя и хлопая, как оборванные сны, вихрились листья. Будто саван, развевались по ветру полы серого широкого брахла. От трав прелью несло и подземельем.
      В хижине нашел Феофан сестру свою увядшую, отрекшуюся от мира. Лестью, угрозами, пыткой и проклятиями склонил ее, отдал ее мутным от тоски по женскому телу, голодным, озверелым стражникам!..
      За то, чтоб молчали про мать.

* * *

      В хижине, осыпанной вихревыми листьями и скрытой чернобыльем, пытал себя Феофан. Палил:
      — Ах!.. Мати-сыра-земля!.. Ты умираешь — прощаешь!.. Не прощай!.. А казни!.. Отрыни меня!.. Ты простила меня!.. То-то я душегуб!.. Вор!.. Жулик!.. Тот-то я смерд!..
      Ой, и змеи не проняли сердце!.. простили!.. Пали, черный огонь!.. Ах!.. Черный огонь!..
      Но не пронимал сердца и черный огонь. Простил. Феофан замолк. Молча ловил в озере рыбу, копал щавель в лесу, собирал костянику. Замолк.
      В черетняной хибарке жил одинокий и молчал. Но как-то, в глухую сентябрьскую ночь на ущербе пришла в хибарку Мария.
      Молча взял ее Феофан за руку и повел в старый каштановый гедеоновский парк.
      Глухо шумели осыпающиеся каштаны. Над вершинами, перемешиваясь с оторванными листьями, кровавыя падали слезы ночи — звезды. Поднял Феофан глаза, полные жуткой мути и синих молний. Поднял сердце, бурыми изъеденное змеями, спаленное огнем зла, не прощенное, не пронятое до дна, не принятое. Голосом истошным завыл:
      — Ок-ая-нный!.. Не души покоем!.. Кричи!.. Круши!.. Чудище!.. Жуть!.. Казни!.. То-то любо будет!.. Ты ж лют!.. Полосуй!.. А то лучше смерть!.. Идолище поганое!.. Я убил мать!.. погубил сестру!.. теперь вот дочь продаю!.. А ты — спокоен!.. А чист я был — тогда Ты душил меня!.. Ха-ха!.. не нужен Ты мне! Али найдутся у Тебя козни, штоб выше моих были?.. Тягота, штоб выше моей тяготы?..
      Медленно, глухо и тяжко шел голос Феофана. Планеты остановились бы в своем движении. Но не остановился бы этот голос.
      — Ей, я рушу Тебя, окаянный!..
      Замолк. Шагами медленными и преступными — земле невмоготу было от этих шагов — подошел к дочери. Мутные поднял на нее в сумраке, с синими огнями глаза-провалы. Но ничего не сказал.
      В доме-замке Гедеонова, в безоконной, затянутой черными ширмами, освещенной свечами комнате сидел, ерзая в кожаном кресле, Вячеслав, суглобый, низкий рыжий монах. Увидев смуглую, истемна-алую девушку, нахмурил чернец белесые, точно обсмаленные, брови. Сузил потаскушечьи глаза:
      — Новенькая?
      Оглядел ее узким сучьим взглядом. Ощупал ее. Извившись гадюкой, протянул в нос похотливо:
      — Ммолодец!.. Хвалю!.. Где!.. достал-то?.. проходи, дядя!.. потолкуем!..
      Но Феофан стоял, не двигаясь с места. Молчал. И Мария, бросив голову, с тяжелыми качающимися кольцами волос, вниз, пошатнувшись, забилась, будто лист, срываемый бурею!.. Закрыла побелевшее вдруг лицо руками.
      Из-за золоченой двери рыжую высунул с проседью приплюснутую голову костлявый высокий генерал с горбатым кривым носом, синей отвисшей губой и острыми, зелеными растленными глазами.
      Гедеонов.
      Извиваясь и причмокивая синими трупными губами, шмыгнул он в комнату. Поюлил около девушки, понюхал и, повернув трупное, искаженное похотью серо-зеленое лицо к Феофану, прогундосил:
      — За ночь — рубль!.. Стоит?
      — Все равно!.. — бросил Феофан глухо.
      Чернец, обхватив и приподняв онемевшую девушку, потащил ее за золоченую дверь!..
      Скорчившись, уперлась было Мария. Рванулась назад!.. Но, должно быть, вспомнив про тяготу, свяла и повисла на руках Вячеслава!..
      А Феофан с полученным рублем серебра вышел из дома-замка осовелыми путаными шагами.
      Под низкими, глухо шумящими липами прошел к озеру. Кинул рубль в бурливые волны.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13