Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Век просвещения

ModernLib.Net / Современная проза / Карпентьер Алехо / Век просвещения - Чтение (стр. 19)
Автор: Карпентьер Алехо
Жанры: Современная проза,
Историческая проза

 

 


Надо лишь оставить за собой еще три острова или даже два, а может быть, всего один – южане вели счет по островам, – и они достигнут наконец Вожделенной земли! Их передовые отряды уже приблизились к самому большому острову, – быть может, последнему этапу пути. Теперь уже чудесные сокровища близки, и достанутся они отнюдь не внукам завоевателей! Завоеватели сами увидят их своими глазами. При одной этой мысли гребцы энергично подбадривали друг друга, а нетерпеливые их руки все быстрее и глубже погружали весла в морскую воду.

Но тут на горизонте стали вырисовываться какие-то незнакомые, причудливые громады с круглыми отверстиями на боку и невиданными, устремленными в небо деревьями, на которых, то раздуваясь, то опадая на ветру, висели полотнища с загадочными знаками. Захватчики столкнулись с другими захватчиками, внезапно появившимися здесь неведомо откуда, – непрошеные пришельцы свалились на них, словно для того, чтобы навсегда уничтожить мечту, которую несколько веков вынашивали воины с юга. Великому походу не суждено было увенчаться успехом: северной стране предстояло попасть в руки незваных гостей с востока. Охваченные жестокой досадой, карибы в слепой ярости устремились на штурм громадных кораблей, поражая вражеских моряков своею отвагой. Индейцы карабкались на планширы. атакуя сынов Европы с бешенством и ожесточением, непонятным жителям далекого континента. Две непримиримые исторические эпохи столкнулись в этой беспощадной борьбе, где противоборствовали люди, верящие в тотемы, и люди, поклоняющиеся богу. Ибо архипелаг, за который шла эта битва, внезапно превратился в архипелаг, отмеченный богом. Его острова меняли свои прежние названия [118] и как бы становились частью мистерии, идущей на грандиозной мировой сцене. Первый же остров, встреченный в этих морях захватчиками с неведомого здешним жителям континента, получил имя Христа, и на его побережье был воздвигнут первый связанный из ветвей крест. Второй остров был наречен в честь божьей матери – Санта-Мария-де-ла-Консепсьон. Антильские острова преобразились в грандиозный витраж, пронизанный солнечными лучами, где дарители были представлены островами, названными в их честь: «Фернандина» и «Изабелла»; нашли в нем свое место и апостол Фома, Иоанн Креститель, святая Люсия, святой Мартин, пресвятая дева Гваделупская и священные ипостаси Троицы, а возникавшие на различных островах города получали названия, также связанные с христианством: «Навидад», «Сантьяго», «Санто-Доминго»; [119] вокруг же плескалось небесно-голубое море, а на нем, точно белое ожерелье, раскинулись лабиринтом «Одиннадцать тысяч дев» – на самом деле их невозможно было сосчитать, как невозможно сосчитать звезды на Млечном Пути. Совершив прыжок через тысячелетия, это Средиземное море Америки стало как бы наследником подлинного Средиземного моря, получив вместе с пшеницей и латынью, вином и вульгатой [120] христианскую веру со всеми ее обрядами и знамениями. Карибы так и не дошли до империи майя, они были остановлены, обескровлены и разбиты в самый разгар готовившегося веками похода. И от этой потерпевшей крах эпопеи, которая, очевидно, началась на левом берегу реки Амазонки, когда по календарю тех, других, шел XIII век – XIII только для них, – не осталось никаких следов; лишь на морском побережье и возле рек сохранились камни с Карибскими письменами; эти уцелевшие на поверхности камня письмена и рисунки с гордой эмблемой солнца можно считать вехами так никогда и не написанной истории великого похода…

Эстебан находился против входа в пролив Бокас-дель-Драгон, над его головой раскинулось предрассветное, но еще усеянное звездами небо; именно здесь великий адмирал наблюдал, как пресная вода ожесточенно борется с соленой, – борьба эта длилась с первого дня творения. «Пресная вода выталкивала соленую, не давая ей войти, а соленая – пресную, не давая ей выйти». Однако поток пресной воды был необыкновенно мощным, он, несомненно, брал свое начало в пределах Бесконечной земли или, – что казалось гораздо более правдоподобным людям, которые верили в существование чудовищ, описанных святым Исидором Севильским, – в пределах земного рая. Составители географических карт помещали этот рай земной с его источником, питавшим величайшие реки планеты, то в Азии, то в Африке. Вот почему, попробовав пресную воду, которую рассекал теперь его корабль, и найдя, что она «с каждым часом становится все чище и вкуснее», адмирал предположил, что река, которая несет пресную воду к морю, зарождается у подножия Древа Жизни. Эта внезапная мысль заставила его усомниться в точности классических текстов: «Я не знаю и никогда не знал ни одного сочинения, написанного латинянами или греками, где было бы точно указано, в каком месте нашей планеты расположен земной рай; не видел я его изображения ни на одной географической карте». А поскольку Беда Достопочтенный, святой Амвросий и Дуне Скотт [121] помещали земной рай на востоке – люди же, плывшие из Европы и двигавшиеся по ходу солнца, а не против него, полагали, что они достигли именно востока, – то среди спутников Колумба утвердилась поразительная уверенность в том, что остров Эспаньола, названный позднее Сан-Доминго, и есть тот самый Таре, или Каэтия, или Офир, [122] или Офар, или Сипанго, – так именовались упоминавшиеся в древних книгах острова и земли, местоположение которых в мире, ограниченном Испанией, не было дотоле надежно определено (так представляли себе мир люди, вновь отвоевавшие Пиренейский полуостров). Должно быть, наступили «поздние годы», возвещенные Сенекой, «когда море-океан разомкнет свои воды, расступится, и глазам предстанет огромная страна; и новый мореплаватель, подобный тому, который некогда указывал путь Ясону, откроет новый мир; и тогда остров Туле уже не будет последней точкою земли». [123] Открытие Америки стало приобретать религиозный смысл [124]. Ведь это путешествие в Жемчужный залив, к берегам земли Благодати [125] было с необыкновенной яркостью описано уже в книге пророка Исайи. Исполнялось предсказание аббата Иоахима Калабрийского, [126] предрекавшего, что новый храм на горе Сион воздвигнет выходец из Испании. Земной шар напоминал по форме женскую грудь, и в том месте, где расположен сосок, росло Древо Жизни. Отныне людям было известно, что неиссякаемый источник, способный утолить жажду всех живых существ, питает водой не только Ганг, Тигр и Евфрат, но также и Ориноко, реку, по течению которой плыли к морю громадные стволы деревьев; именно у истоков Ориноко – как удалось наконец установить после вековых сомнений – и помещался земной рай: теперь он становился доступным, досягаемым, он должен был предстать глазам людей во всем своем величии. И здесь, над прозрачными водами пролива Бокас-дель-Драгон, сверкавшими в лучах утреннего солнца, великий адмирал мог наконец излить свою радость, ибо он постиг смысл многовековой, исконной борьбы между пресной и соленой водою, мог с ликованием воскликнуть: «Пусть же король и королева, наследные принцы и все подданные вознесут хвалу нашему спасителю Иисусу Христу, который ниспослал нам столь великую победу. Пусть по улицам городов пройдут процессии верующих, пусть состоятся торжественные празднества, пусть украсят храмы зеленью и цветами; да возликует Христос на земле, как ликует он на небесах, видя, что близится спасение народов, доселе обреченных на гибель». Золото, которым изобилуют вновь открытые земли, позволит, должно быть, покончить с унизительной зависимостью, в коей пребывал человек из-за недостатка этого благородного металла в Европе. Исполнились пророчества пророков, подтвердились предсказания древних и предвидения богословов. Извечная борьба вод в этом месте земного шара говорила о том, что после мучительного многовекового ожидания люди наконец достигли обетованной земли…

Эстебан находился против входа в пролив Бокас-дель-Драгон; он вспоминал о многочисленных экспедициях, бесследно исчезнувших с лица земли только потому, что они покинули соленое море и углубились в пресные воды в поисках этой обетованной земли, призрачной и постоянно ускользавшей, как мираж; она была столь призрачна и так упрямо ускользала от них, что в конце концов навеки исчезла где-то за холодным зеркалом озер Патагонии. Опершись на борт «Амазонки» и глядя на изрезанный лесистый берег, юноша говорил себе, что места эти вряд ли изменились с того дня, когда их созерцал великий адмирал Изабеллы и Фердинанда, еще веривший в миф о земле обетованной. Шли века, и жизнь не раз переделывала этот миф, но суть его оставалась все той же: существовал, должен был существовать, необходимо было, чтобы существовал в каждую эпоху – в любую эпоху – лучший мир. Индейцы-карибы по-своему представляли себе этот лучший мир, и по-своему представлял его себе – здесь, в бурлящих водах пролива Бокас-дель-Драгон, – великий адмирал Изабеллы и Фердинанда, который, отведав пресной воды, принесенной сюда издалека, почувствовал некое просветление и озарение. Португальцы грезили о чудесном царстве пресвитера Иоанна [127], а дети кастильского плоскогорья, как-то раз пообедав ломтем черствого хлеба с оливковым маслом и чесноком, задумались о сказочно богатой долине Хауха. [128] Энциклопедисты увидели лучший мир в государстве древних инков; представителями лучшего мира показались жителям Европы первые послы из Соединенных Штатов: они были без париков, носили башмаки с пряжками, выражались просто, ясно и благословляли людей именем свободы. И сам он, Эстебан, не так давно отправился на поиски нового мира, ослепленный огненным столбом, который, казалось, запылал впереди. Теперь юноша возвращался назад, растеряв былые иллюзии, испытывая огромную усталость и тщетно пытаясь почерпнуть силы в воспоминании о чем-либо приятном. Во время плавания он думал о пережитом, и все пожарища, преследования и казни казались ему долгим кошмаром, наподобие того, о котором Казотт писал: настанет час, когда верблюды будут извергать борзых; как видно, недаром на протяжении этого подходившего к концу века, столь длительного и столь богатого событиями, что их хватило бы на несколько веков, раздавалось множество пророчеств о близком конце света… Краски, звуки, слова, все еще неотступно преследовавшие Эстебана, рождали в нем, где-то глубоко внутри, ноющую боль, похожую на те неприятные ощущения в груди, которые сопровождают последний приступ опасного, чуть ли не смертельного недуга, наполняя больного томительною тревогой и заставляя его сердце колотиться глухо, учащенно и неравномерно. То, что осталось позади, то, что в памяти Эстебана было навсегда связано с кромешной тьмой и грозными беспорядками, с грохотом барабанов и предсмертными хрипами, с воплями людей, погибавших на эшафоте, теперь начинало казаться ему чем-то похожим на землетрясение, всеобщее помешательство, ритуальное изуверство…

– Я вернулся от варваров, – сказал Эстебан Софии, когда перед ним, торжественно заскрипев на петлях, распахнулась тяжелая дверь родного дома.

Дом по-прежнему стоял на углу улицы, он был, как и раньше, украшен высокими белыми решетками.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Разумно или нет.

Гойя

XXXV

– Ты?! – воскликнула София при виде этого опаленного солнцем, возмужалого и раздавшегося в плечах человека с крепкими, загрубелыми руками, который, как все моряки, держал свои скромные пожитки в переброшенном через плечо брезентовом мешке. – Ты?!

И она целовала его прямо в губы, целовала его заросшие щетиной щеки, лоб, шею.

– Ты?! – растерянно повторял и Эстебан, в изумлении глядя на женщину, которую он теперь сжимал в объятиях, такую цветущую, с округлыми формами, столь непохожую на узкобедрую девушку, чей образ все это время жил в его памяти.

Да, стоявшая перед ним женщина ничуть не походила на прежнюю Софию, которая была для него не просто кузиной, а скорее девочкой-матерью, угловатым подростком, товарищем его отроческих игр, подружкой, приходившей ему на помощь во время приступов мучительной болезни. Он оглядывался по сторонам и теперь узнавал здесь все, однако не в силах был отделаться от чувства, будто он тут посторонний. Он так мечтал о той минуте, когда вернется к себе, но сейчас почему-то не испытывал радости. Знакомый дом – так хорошо ему знакомый дом – казался чужим, и Эстебан никак не мог освоиться с привычными вещами. В углу стояла все та же арфа, а над ней по-прежнему висел ковер, на котором были вытканы попугаи, единороги и борзые; в простенке между большими окнами поблескивало венецианское зеркало в раме с потускневшими гирляндами; вдоль стены тянулись полки с книгами, и все книги были теперь аккуратно расставлены. Вместе с Софией он прошел в столовую, где высились массивные буфеты, а на стенах виднелись все те же покрытые лаком натюрморты с фазанами и зайцами в окружении плодов. Затем они миновали кухню и направились в комнату, в которой он жил с самого детства.

– Подожди, я схожу за ключом, – сказала София.

И Эстебан вспомнил, что в старинных креольских семьях было принято запирать навсегда комнаты умерших.

Когда распахнулась дверь, молодой человек увидел пыльную груду марионеток и сваленных в кучу физических приборов; они в беспорядке лежали повсюду – на полу, на креслах, на узкой железной кровати, столько времени служившей для него ложем страданий; выцветший воздушный шар так и висел на веревочке; сцена кукольного театра все еще изображала какой-то средиземноморский порт – на ней хоть сейчас можно было представлять «Проделки Скапена». Разбитые лейденские банки, барометры и сообщающиеся сосуды валялись вокруг оркестра обезьян. Внезапно встретившись со своим детством – вернее сказать, с первыми днями отрочества, – Эстебан зарыдал. Он долго плакал, уткнувшись головой в колени Софии, совсем так, как плакал ребенком, поверяя ей свои горести и жалуясь на то, что он просто больной неудачник. Нарушенные связи сразу же восстановились. Окружающие вещи словно обрели голос. Эстебан и София вновь направились в гостиную через переднюю, увешанную картинами. Арлекины по-прежнему весело водили хороводы на острове Цитеры; на великолепных, но холодных натюрмортах, как и прежде, красовались чугунки, вазы для фруктов, два яблока, ломоть хлеба и пучок лука-порея, выполненные каким-то подражателем Шардена, [129] а рядом виднелось полотно, изображавшее пустынную и монументальную площадь, – картина эта, где было, как говорят, «мало воздуха» и где не хватало перспективы, напоминала манерой письма работы Жана-Антуана Карона. [130] На своих местах оставались и сатирические персонажи Хогарта, они как бы вели к картине «Усекновение главы святого Дионисия», краски на которой не только не потускнели под лучами тропического солнца, но, казалось, приобрели необычайную яркость.

– Мы недавно подновили ее и покрыли лаком, – пояснила София.

– Вижу, вижу, – отозвался Эстебан. – Чудится, будто на ней свежая кровь.

Однако чуть дальше, там, где некогда висели полотна, изображавшие жатву и сбор винограда, теперь появились новые, писанные маслом холсты, но выполненные в какой-то удивительно сухой манере: на них были представлены назидательные сцены из древней истории, события из жизни Тарквиния и Ликурга, – подобные сюжеты изрядно надоели Эстебану за время его пребывания во Франции.

– Стало быть, эти картины уже добрались и до вас? – спросил он.

– Такие творения сейчас больше всего пользуются успехом, – ответила София. – Ведь здесь не просто игра красок, это искусство содержит мысль, служит образцом, заставляет думать.

Но Эстебан уже замер в глубоком волнении перед полотном неизвестного неаполитанского мастера – «Взрыв в кафедральном соборе». В нем, казалось, было заключено предвестие многих, теперь уже известных, событий, и молодой человек терялся, он не знал, как истолковать этот пророческий холст, нарушавший все законы пластики, чуждый всем художественным школам, холст, каким-то таинственным образом попавший в их дом. Если собор в соответствии с доктриной, которой Эстебана в свое время обучали, был символом – ковчегом и дарохранительницей – его собственного существа, то там, без сомнения, и в самом деле произошел взрыв, взрыв запоздалый и замедленный, разрушивший алтари, эмблемы и священные предметы, которым он прежде поклонялся. Если собор символизировал эпоху, то ужасающий взрыв и в самом деле потряс до основания все ее главные устои, и под грудой развалин были погребены те самые люди, которые, быть может, строили адскую машину. Если собор символизировал христианскую церковь, то, как заметил Эстебан, ряд массивных колонн неспроста уцелел, в то время как другая колоннада разлетелась на куски и ее обломки повисли над землей, точно апокалипсическое видение; оставшиеся невредимыми колонны как бы выражали собою прочность и незыблемость здания, которому предстояло вновь возродиться, когда минует пора разрушений и погаснут звезды, возвещавшие гибель старого.

– Ты всегда любил смотреть на эту картину, – проговорила София. – Подумать только, а мне она кажется нелепой и тягостной!

– Это наше время тягостно и нелепо, – сказал Эстебан.

Внезапно вспомнив о двоюродном брате, он спросил, как поживает Карлос.

– Он с самого утра уехал с моим мужем в деревню, – ответила София. – К вечеру они вернутся…

Молодая женщина осеклась, заметив, что при ее словах на лице Эстебана отразились величайшая растерянность и тревога. Тогда, приняв небрежный и беззаботный тон, София с непривычной для нее словоохотливостью стала рассказывать о том, что она год назад вышла замуж за человека, ставшего ныне компаньоном Карлоса в торговых делах, – и она указала на прежде всегда закрытую одностворчатую дверь, которая вела во дворик с цветником и двумя пальмами, похожими на колонны, тут совсем неуместные. Когда преследование франкмасонов прекратилось, – кстати, все ограничилось только угрозами, – Карлос избавился от дона Косме и стал подыскивать себе компаньона, долю которого в Делах составляли бы опыт, трудолюбие и коммерческие познания, то есть те качества, которых сам Карлос был лишен. Именно с таким сведущим человеком, понаторевшим в торговых операциях, он и познакомился в масонской ложе.

– В ложе? – переспросил Эстебан.

– Не перебивай, – попросила София и принялась восторженно расхваливать мужа, который почти сразу оздоровил дела фирмы и, воспользовавшись временем небывалого расцвета, переживаемого страной, утроил, а может быть, даже упятерил их доходы. – Ты теперь богат! – крикнула она Эстебану, и щеки ее пылали от восторга. – По-настоящему богат! И обязан этим – мы все этим обязаны – Хорхе. Мы женаты уже около года. Его дед и бабка ирландцы. Он состоит в родстве с семейством О'Фаррил.

Эстебану не понравилось, что София не преминула подчеркнуть свое родство с одним из самых старинных и влиятельных семейств на острове.

– Вы, должно быть, теперь часто устраиваете торжественные приемы? – угрюмо осведомился он.

– Не валяй дурака! В доме ничто не переменилось. Хорхе такой же, как мы. Ты с ним отлично сойдешься.

И София заговорила о том, как она сейчас довольна, как она рада была составить счастье другого человека, и о том, что женщина испытывает удивительное чувство уверенности и покоя, когда у нее есть верный спутник жизни. Потом, словно желая оправдать свою невольную измену, она прибавила:

– Ведь вы с Карлосом мужчины. И рано или поздно обзаведетесь семьей. Что ты так на меня смотришь? Говорю тебе, у нас все осталось, как прежде.

Однако Эстебан глядел на нее с глубокой грустью. Он никогда не думал, что ему доведется услышать из уст Софии столько общих мест, характерных для буржуазной морали: «Составить счастье другого человека», «удивительное чувство уверенности», которое испытывает женщина, зная, что «у нее есть верный спутник жизни»… Страшно было подумать, что теперь не ум, а одно только женское естество говорит устами Софии – устами женщины, само имя которой должно было сделать ее обладательницей «улыбчивой мудрости», веселого ума. В представлении Эстебана имя «София» всегда было неотделимо от высокого купола Византийского собора, от вечнозеленых ветвей Древа Жизни, от величия древнегреческих архонтов, от великой тайны Девственности. Но вот достаточно было Софии ощутить чувство физической гармонии, порожденное, быть может, еще не до конца осознанной радостью грядущего материнства – она могла понять это потому, что впервые с той поры, когда она стала взрослой, кровь, берущая начало в самых недрах женского существа, прекратила свой регулярный ток, – и его старшая сестра, Девочка-Мать, та, что некогда была высоким воплощением женственности, сразу же превратилась в добродетельную супругу, уравновешенную и осмотрительную, думающую только о своем драгоценном Чреве и о его будущем Плоде и гордую родством мужа с олигархией, которая обязана своим богатством тому, что веками выжимала соки из многих поколений черных рабов. И если, возвратившись после долгого отсутствия в свой дом, Эстебан почувствовал себя там посторонним, чужим, то еще более посторонним, еще более чужим он почувствовал себя сейчас в присутствии этой женщины, слишком явной властительницы и хозяйки их дома, где все теперь казалось ему чересчур благоустроенным, чересчур опрятным, чересчур оберегаемым от любой случайности. «Тут везде ощущается ирландский дух», – подумал Эстебан и попросил разрешения (именно: «попросил разрешения») принять ванну; София по привычке проводила его в ванную комнату и продолжала оживленно болтать до тех пор, пока он не остался в одних только коротких нижних панталонах.

– Подумаешь, какая тайна! Ведь я все это сто раз видела, – смеясь, воскликнула София, бросив ему поверх ширмы кусок кастильского мыла.

Затем Эстебан отправился в кухню и кладовую, где обнял Росауру и Ремихио, которые шумно обрадовались, увидя его; за время отсутствия Эстебана оба совсем не переменились: Росаура по-прежнему отличалась миловидностью, а определить возраст Ремихио было невозможно – этому негру, видно, суждено было прожить в царстве земном целый век. София и Эстебан завтракали вдвоем; говорили они мало и о каких-то пустяках, но все время присматривались друг к другу; каждый очень много хотел сказать другому, но никак не решался. Эстебан бегло упоминал о местах, где ему довелось побывать, но в подробности не вдавался. Если бы между ними вновь установилась былая душевная близость, нарушенная долгой разлукой, и он бы дерзнул открыть свою душу, ему потребовались бы часы, целые дни, чтобы поведать обо всем, что он пережил и перечувствовал за эти смутные и бурные годы. Теперь, когда годы эти уже остались позади, ему чудилось, что они промелькнули быстро. И все же за короткий срок многие вещи, главным образом некоторые книги, необычайно устарели. Встреча с аббатом Рейналем, [131] чье сочинение стояло на книжной полке, чуть было не заставила его рассмеяться. Барон Гольбах, [132] Мармонтель с его опереточными инками, Вольтер, чьи трагедии представлялись столь злободневными – и не только злободневными, но и разрушительными – каких-нибудь десять лет назад, теперь показались ему старомодными, отставшими от времени и такими устарелыми, каким мог показаться трактат по фармакологии XIV века. Однако ничто не казалось большим анахронизмом, чем «Общественный договор»: [133] произведение это буквально расползлось по швам, распалось на куски под натиском грозных событий. Эстебан взял в руки книгу, страницы которой были испещрены восклицательными знаками, комментариями и пометками, сделанными его рукой – его прежней рукой.

– Помнишь? – спросила София, припав головою к плечу кузена. – Раньше я не понимала этого сочинения. Теперь же прекрасно понимаю.

Брат и сестра поднялись в комнаты верхнего этажа. Эстебан остановился перед широким «брачным ложем», которое показалось ему слишком узким, – это ложе София делила с чужим, незнакомым ему человеком; юноша молча смотрел на два ночных столика в изголовье, на лежавшие там книги в разных переплетах, на сафьяновые ночные туфли рядом с туфлями его кузины. Он вновь почувствовал себя посторонним. И не захотел устроиться в соседней комнате, «служившей кабинетом Хорхе, хотя Хорхе им никогда не пользовался», а отправился в свою старую каморку; сложил в угол физические приборы, музыкальные шкатулки и марионетки, потом прикрепил гамак к толстым металлическим кольцам, ввинченным в стены, – эти кольца в свое время поддерживали свернутую жгутом простыню, на которую он опирался подбородком во время приступов астмы. Внезапно София спросила у него о Викторе Юге.

– Не говори мне о Викторе, – ответил Эстебан, роясь в своем брезентовом мешке. – Он стал настоящим чудовищем. Впрочем, я привез тебе от него письмо.

И, положив в карман несколько монет, Эстебан вышел на улицу. Ему не терпелось подышать воздухом родного города, в котором он, едва сойдя с корабля, заметил немало перемен. Вскоре Эстебан поравнялся с кафедральным собором: его строгие антаблементы, высеченные из местного камня – уже казавшегося древним, когда он только попал в руки каменотесов, – были увенчаны завитками в стиле позднего барокко. Этот недавно воздвигнутый храм, окруженный дворцами с решетками и балконами, свидетельствовал об эволюции во вкусах тех, кто определял архитектуру города. До самых сумерек Эстебан бродил по Гаване, переходя с улицы Офисное на улицу Инкисидор, а оттуда на улицу Меркадерес; миновав площадь Христа, он вышел к храму Святого Духа, прошелся по вновь отстроенному проспекту Паула и площади Де-Армас – с наступлением вечера под ее аркадами уже собирались шумные группы праздных горожан. Зеваки толпились под окнами какого-то дома, откуда доносились незнакомые им звуки фортепьяно, недавно привезенного из Европы. Цирюльники, стоя на пороге своих заведений, пощипывали струны гитар. В каком-то патио фокусник показывал доверчивым зрителям говорящую голову. Проходя мимо, две смазливые негритянки, занимавшиеся проституцией для умножения доходов некой весьма почтенной дамы-католички, – это было в городе не редкостью, – поманили Эстебана. Он нащупал в кармане монеты и двинулся вслед за девицами в полумрак подозрительного постоялого двора… Домой он вернулся поздно вечером. Карлос бросился навстречу брату и обнял его. Молодой негоциант почти не изменился. Только немного возмужал, выглядел чуть солиднее да, пожалуй, слегка располнел.

– Мы, коммерсанты, люди оседлого образа жизни… – заговорил он, смеясь.

И тут вошла София со своим мужем, худощавым человеком, – на вид ему было лет двадцать пять, хотя уже исполнилось тридцать три; у него было красивое лицо с тонкими, благородными чертами, большим высоким лбом и чувственным ртом, который несколько портило выражение надменной холодности. Эстебана, боявшегося увидеть заурядного купца, болтливого и ограниченного, приятно поразила наружность Хорхе; однако он успел заметить, что в походке, манерах, одежде супруга Софии, решительно во всем проявлялась какая-то задумчивая снисходительность, рассеянная учтивость и легкая меланхолия; пристрастие к темным костюмам, широким отложным воротникам и небрежной с виду прическе составляло характерную черту, присущую молодым людям, которые всего несколько лет назад получили образование в Германии или же, как Хорхе, в Англии.

– Ну, посмей только сказать, что он у меня не красив, – сказала София Эстебану, с нежностью и восхищением глядя на мужа.

В тот вечер хозяйка дома приказала поставить на стол золоченые канделябры и серебряную посуду, чтобы должным образом отметить первую трапезу вновь собравшейся семьи.

– Вижу, вы тут закололи тучного тельца, – пошутил Эстебан, когда появилась целая вереница подносов, уставленных отлично зажаренной птицей и замысловатыми, пикантными соусами.

Этот ужин напоминал пиршества, которым предавались в той же самой столовой три вчерашних подростка, воображавшие, будто они находятся в Потсдамском дворце, Карлсбадском курзале или в покоях дворца в стиле рококо, расположенного где-нибудь в окрестностях Вены. София пояснила, что жареная дичь, запеченные в тесте паштеты, фаршированная трюфелями телятина в винном соусе – все это было приготовлено ради того, кто долго жил в Европе и, должно быть, привык там вкушать изысканные яства. Однако Эстебан, добросовестно порывшись в памяти, вынужден был признать, – до сих пор он над этим как-то не задумывался, – что недолгая пора, когда его приводила в восхищение кухня, необычайно богатая ароматами, разнообразными соусами, приправами, душистыми травами, пряностями и изысканными эссенциями, давно миновала. Быть может, потому, что ему на протяжении нескольких месяцев пришлось довольствоваться треской, красным перцем и прочей нехитрой снедью, которая в ходу у басков, Эстебан пристрастился к простой и здоровой пище крестьян и моряков и предпочитал эти несложные кушанья тем, какие пренебрежительно именовал блюдами, сдобренными «липким соусом». И теперь он отдавал предпочтение светлому и душистому батату, испеченному в золе; зеленому банану, подрумяненному в масле; сердцевине пальмового дерева, удивительно напоминающей по вкусу спаржу и содержащей все питательные древесные соки; копченому мясу черепахи и дикого кабана; морскому ежу и устрице, живущей на мангровых ветвях у самого берега; холодной похлебке, куда накрошены солдатские сухари и где плавают карликовые крабы, – их поджаренная скорлупа хрустит на зубах и рассыпается, оставляя на мясе краба морскую соль. Однако больше всего ему нравились только что вытащенные из сети сардины, которых еще живыми зажаривают на раскаленной жаровне после полночной рыбной ловли, – их съедают тут же, на палубе, с сырым луком и грубым черным хлебом, запивая густым красным вином прямо из бурдюка.

– А я-то убила весь день и вечер, старательно изучая поваренные книги, – смеясь, сказала София.

Кофе подали в большую гостиную, и Эстебан с грустью отметил, что милый его сердцу беспорядок, некогда царивший тут, канул в прошлое.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28