Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Концерт барокко

ModernLib.Net / Классическая проза / Карпентьер Алехо / Концерт барокко - Чтение (стр. 2)
Автор: Карпентьер Алехо
Жанр: Классическая проза

 

 


В эту ночь было изрядно выпито, Хозяин рассказывал о своих приключениях в серебряных рудниках подле Таско, а Филомено танцевал танцы своей страны, напевая в такт песню, в которой говорилось о змеях с глазами ярче свечей и зубами острее булавок. Дом был наглухо заперт, чтобы чужестранцы могли развлекаться без помехи, и наступил уже полдень, когда оба они вернулись к себе в гостиницу после веселого завтрака вместе с потаскушками. Но если Филомено только облизывался, вспоминая о своем первом пиршественном наслаждении белой плотью, то Хозяин, за которым увязывались нищие, стоило ему появиться на улицах, где все уже приметили его шитую серебром шляпу, не переставал сетовать на убожество этого хваленого города – разве мог он идти в какое-нибудь сравнение с тем, что остался на другом берегу океана, – города, где кабальеро его положения и достоинства вынужден якшаться с потаскухами из-за невозможности найти порядочную женщину, которая откинула бы перед ним полог своего алькова. Здешние ярмарки далеко уступали по красочности и оживлению койоаканским; в лавках предлагали лишь весьма неприглядные товары и ремесленные поделки, а мебель, если ее где и продавали, отличалась унылым чинным стилем, чтобы не сказать – старомодностью, несмотря на хорошее дерево и тисненую кожу; конные празднества были из рук вон плохи – всадникам не хватало отваги, во время парада при открытии состязания они не умели ни вести лошадь ровной иноходью, ни пустить ее во весь опор прямо на трибуну и внезапно осадить в ту самую минуту, когда гибельный удар о помост кажется неизбежным. Что же касается мистерий, разыгрываемых в уличных балаганах, то они уж никуда не годились, смотреть тошно было на этих дьяволов с кривыми рогами, безголосых Пилатов или изгрызенные мышами нимбы святых. Проходили дни за днями, и Хозяин, не зная, что делать со своими деньгами, тяжко затосковал. И такую тоску почувствовал он однажды утром, что решил сократить пребывание в Мадриде и поскорее отправиться в Италию, куда приуроченные к рождеству карнавальные празднества влекли людей со всех концов Европы. Беднягу Филомено словно приворожили любовными забавами Филида и Лусинда, которые в доме гигантской карлицы резвились с ним на широкой кровати, окруженной зеркалами, и он принял сообщение об отъезде с великим неудовольствием. Но Хозяин заверил его, что здешние девки сущие уроды и отбросы по сравнению с теми, кого он встретит в священном городе папы римского, и негр сдался на уговоры, уложил багаж и облачился в недавно купленный дорожный плащ. Пока они продвигались к морю, делая короткие дневные переходы и останавливаясь на ночевку в беленьких – а чем дальше, тем белее они были – постоялых дворах Таранкана или Мингланильи, мексиканец пытался развлечь своего слугу рассказами об одном безумном идальго, который разъезжал по этим краям и однажды вообразил, будто ветряные мельницы («такие, как та вон, видишь?») на самом деле не мельницы, а великаны. Филомено решительно заявил, что мельницы эти ничуть не похожи на великанов, а настоящие великаны живут в Африке, и они такие огромные и могучие, что, коли захотят, могут метать молнии и вызывать землетрясения… Когда они прибыли в Куэнку, Хозяин нашел, что этот город с главной улицей, карабкающейся по косогору, и сравнить нельзя с Гуанахуато, где была похожая улица, упиравшаяся в церковь. Валенсия им понравилась, там они окунулись в течение жизни, не знающей заботы о часах, и вспомнили присловье «не делай завтра то, что можно оставить на послезавтра», принятое в их блаженных краях. И так, следуя по дорогам, откуда все время было видно море, они добрались до Барселоны и с радостью услыхали звуки кларнетов и литавр, звон бубенцов, крики «посторонись, посторонись» высыпавших из города бегунов. Они увидели корабли у причалов, паруса были спущены, яркие вымпелы и флажки трепетали на ветру, отражаясь в воде. Веселое море, приветливая земля, ясный воздух – казалось, все вокруг счастливы и довольны.

– Похожи на муравьев, – говорил Хозяин, разглядывая набережную с палубы судна, которое назавтра должно было отправиться в Италию. – Дай им волю, они воздвигнут здания высотой до туч небесных.

Филомено тем временем тихонько молился святой деве с черным ликом, защитнице рыбаков и мореплавателей, чтобы плавание было счастливым, чтобы живыми и невредимыми прийти им в порт Рима, ведь такой важный город должен был, по его разумению, выситься на берегах океана, надежно защищенный от циклонов грядой рифов, а не то, глядишь, циклоны срывали бы колокола с собора святого Петра чуть ли не каждые десять лет, как это случалось в Гаване с церквами святого Франциска и Святого духа.

IV

Серая вода и туманное небо, несмотря на такую мягкую зиму; серые тучи, отливающие сепией, когда отражаются они внизу, в колыхании широких, мягких, округлых волн – медленном, плавном, – а волны то разбегаются, то сталкиваются, возвращаясь от одного берега к другому; словно размытая акварель, расплываются контуры церквей и дворцов; сырость легким слоем ряски зеленеет на широких лестницах, на пристанях, влажными отсветами мелькает на каменных плитах площадей, грязными пятнами проступает на стенах, которые лижут бесшумные язычки воды; расплывчатость, приглушенность, желтые огни, унылая плесень под арками мостов, переброшенных через тихие каналы; неясные очертания кипарисов… И вот среди всей этой серости, сумеречных опаловых переливов, бледной сангины, дымчато-голубой пастели разразился карнавал, большой карнавал в день богоявления, разразился и заиграл всеми цветами: апельсиново-желтым, мандариново-желтым, канареечно-желтым, лягушачье-зеленым, гранатово-красным, малиново-красным, красным, словно лак китайской шкатулки; замелькали костюмы в клетку – индиго с шафраном – и полосатые, как карамель; банты и кокарды, колпаки и плюмажи; ярко переливались шелка, атлас, ленты в несметной толпе веселящихся и ряженых; а цимбалы, трещотки, барабаны, тамбурины и корнеты грянули так оглушительно, что голуби во всем городе взлетели одновременно и, черной тучей закрыв на мгновение небосвод, устремились к дальним берегам. Вдруг, включаясь в цветную симфонию флагов и вымпелов, вспыхнули фонари и опознавательные огни на военных судах, фрегатах, галерах, торговых баркасах, рыбачьих шхунах, где каждый моряк был в маскарадном костюме, и появился похожий на плавучую галерею, весь обитый разнокалиберными досками и бочарными клепками, полуразрушенный, но все еще блистательный и пышный последний «буцентавр» [17] Светлейшей Республики, извлеченный в день празднества из-под своего навеса, чтобы озарить город искрами, ракетами и бенгальскими огнями фейерверка, увенчанного огненными колесами и шарами… И сразу все изменили свой облик. Застывшие белые маски, все одинаковые, закрывали лица знатных господ – от полей шляпы с лакированной оторочкой до воротника камзола; из-под темных бархатных масок видны были лишь смеющиеся губы переодетых дам. Зато народ – моряки, торговцы зеленью, пончиками и рыбой, солдаты, писцы, гребцы, судейские – познал полное перевоплощение: гладкая и сморщенная кожа, гримаса обманутого, нетерпение обманщика, сластолюбие развратника – все скрылось под раскрашенными картонными личинами монголов, мертвецов, короля-оленя либо под масками с красным носом, растрепанными усами и бородой или козлиными рогами. Дамы из общества, изменив голос, произносили все непристойности и бесстыдные словечки, что столько месяцев держали на уме, а рядом женоподобные юнцы, нарядившись греческими богинями или надев черные испанские юбки, тонкими голосками делали мужчинам соблазнительные предложения, и не всегда впустую. Все говорили, кричали, пели, восхваляли, поносили, предлагали, льстили, намекали, изменяя обычный свой голос; толпа кишела вокруг театра марионеток, балагана комедиантов, кафедры астролога, лотков торговца приворотным зельем и снадобьями от боли под ложечкой или старческого недержания мочи. Теперь целых сорок дней все лавки будут открыты до полуночи, не говоря уж о тех, что не закроются ни днем, ни ночью; неустанно будут плясать обезьянки шарманщиков; покачиваться на качелях ученые попугаи в своих филигранных клетках; перебегать над площадью по натянутым проволокам канатоходцы; заниматься своим делом прорицатели, гадалки на картах, нищие, шлюхи, единственные женщины с открытым лицом, – эти честно показывают себя, ведь каждый хочет знать, кого, в случае если сговорится, поведет он с собой в соседнюю гостиницу, раз уж все кругом только и стремятся скрыть свою подлинную личность, возраст, намерения и внешность. Отражая огни иллюминации, засверкали все воды города, большие и малые каналы, и казалось, будто в их глубине переливается дрожащий свет затонувших фонарей.


Думая отдохнуть от суматохи, толкотни, непрерывного вращения толпы, головокружительно ярких красок, Хозяин, наряженный Монтесумой, вошел в Bottega di Caffe [18]. Виктории Ардуино вместе с негром, который не счел нужным маскироваться, понимая, как походит на маску его собственная физиономия среди множества личин, белых, словно лицо статуи. В глубине кофейной сидел за столиком рыжий монах, одетый в сутану из лучшего сукна; его длинный крючковатый нос торчал из падающих на лицо кудрявых волос, его собственных, однако выглядевших как пышный парик.

– Раз уж я родился в такой прекрасной маске, не вижу надобности покупать другую, – сказал он со смехом и затем спросил, потрогав пальцем стеклянные бусы ацтекского императора: – Инка?

– Мексиканец, – ответил Хозяин и принялся рассказывать пространную историю; изрядно подвыпившему монаху она представилась историей короля гигантских скарабеев – чем-то впрямь напоминал скарабея зеленый, чешуйчатый панцирь рассказчика, – короля, жившего – если вникнуть, не гак уж давно – среди вулканов и дворцов, озер и храмов и правившего великой империей, которую захватила горстка отчаянных испанцев при помощи прекрасной индеанки, влюбившейся в вождя завоевателей.

– Отличный сюжет; отличный сюжет для оперы… – приговаривал монах, сразу подумав о сцене с хитроумными приспособлениями, люками и подъемными машинами, где дымящиеся горы, появление чудовищ и обрушенные землетрясением дома произвели бы величайший эффект, тем более что здесь можно было рассчитывать на искусство театральных мастеров-машинистов, способных изобразить любое стихийное бедствие и даже поднять в воздух живого слона, как это было сделано недавно на замечательном сеансе магии.

А Хозяин все еще рассказывал о чародействе пришельцев, человеческих жертвоприношениях и мрачных ночных песнопениях, когда в кофейной появился забавного вида саксонец, друг монаха, в обычной одежде, и вместе с ним молодой неаполитанец, ученик Гаспарини [19]. Сбросив маску – уж очень он вспотел, – неаполитанец оставил открытым умное лукавое лицо, по которому пробегала усмешка всякий раз, как он бросал взгляд на черную физиономию Филомено – «Привет, Югурта…» [20].

Саксонец, однако, был в отвратительном настроении; весь красный от гнева – а также, пожалуй, и от нескольких лишних стаканов вина, – он рассказал, что какая-то маска, вся в бубенчиках, обмочила ему чулки и, вовремя скрывшись, избежала тумака, который пришелся прямо по ягодице какому-то гомику, а тот, приняв это за ласку, поспешил, по евангельскому завету, подставить другую.

– Успокойся, – сказал рыжий монах, – я уже знаю, что «Агриппина» имела небывалый успех.

– Настоящий триумф! – воскликнул неаполитанец, опрокидывая рюмку агуардьенте себе в кофе. – Театр Гримани был переполнен.

Успех, видно, и впрямь был большой, судя по аплодисментам и вызовам, но саксонец никак не мог привыкнуть к этой публике:

– Никто здесь ни к чему не относится серьезно.

Между арией сопрано и арией castrati зрители ходили взад и вперед, ели апельсины, чихали, нюхали табак, закусывали, открывали бутылки, а то и перекидывались картами в момент наивысшего трагического напряжения. Это уж не говоря о тех, кто совокуплялся в ложах – слишком много в этих ложах мягких подушек, – сегодня вечером до того дошло, что во время драматического речитатива Нерона над красным бархатом перил взметнулась женская нога в спущенном до лодыжки чулке и прямо в середину партера полетела туфелька, к вящему ликованию публики, которая тут же начисто позабыла о том, что происходит на сцене. И, не обращая внимания на хохот неаполитанца, Георг Фридрих принялся восхвалять своих соотечественников, которые слушают музыку так, словно присутствуют на мессе, восторгаясь благородным рисунком арии или с полным пониманием оценивая мастерское развитие фуги… Прошел не один час, пока все они обменивались шутками и замечаниями, злословили о ком попало, рассказывали, как одна куртизанка, приятельница художницы Росальбы («Была она у меня вчера ночью», – заметил Монтесума), обобрала до нитки, не дав ничего взамен, богатого французского дипломата; а тем временем на столе сменялись оплетенные разноцветной соломкой пузатые бутылки с легким красным вином, которое не оставляет лиловых следов на губах, а проскальзывает внутрь и разливается по всему телу весело и незаметно.

– Это самое вино пьет датский король, он веселится вовсю на карнавале, разумеется инкогнито, под именем графа Олемборга, – сказал рыжий.

– Не может быть никаких королей в Дании, – возразил Монтесума, уже изрядно охмелевший, – не может быть королей в Дании, все там прогнило, короли умирают оттого, что им вливают яд в ухо, принцы сходят с ума, повстречавшись в замке с привидениями, и под конец играют черепами, словно мексиканские мальчишки в день поминовения усопших…

И поскольку разговор начал сводиться к пустой болтовне, то проворный монах, краснолицый саксонец и веселый неаполитанец, оглушенные доносившимся с площади шумом, из-за которого все время приходилось кричать, утомленные мельканьем белых, зеленых, черных, желтых масок, подумали, не пора ли сбежать с веселого празднества в какое-нибудь тихое место, где можно было бы помузицировать. И они гуськом, поставив впереди – в виде волнореза или фигуры на носу корабля – плотного немца, а за ним Монтесуму, стали пробиваться сквозь бурлящую толпу, останавливаясь время от времени лишь затем, чтобы передать друг другу бутылку вина; бутылку эту Филомено подвесил за горлышко на атласной ленте, которую сорвал мимоходом с какой-то торговки рыбой, причем та в ярости осыпала его такой отборной бранью, что словечки вроде «coglione» [21] или «шлюхин сын» оказались самыми нежными в этом потоке ругательств.

V

Настороженно выглянула через решетку монахиня-привратница, но при виде рыжего сразу просияла:

– О! Нечаянная радость, маэстро!

Заскрипели петли калитки, и все пятеро вступили в приют Скорбящей богоматери, погруженный в полную тьму; по широким коридорам порой прокатывался, словно занесенный порывом ветра, отдаленный гул карнавала.

– Нечаянная радость! – повторяла монахиня, зажигая свечи в большом музыкальном зале; мрамор и лепные гирлянды, ряды стульев, драпировки и позолота, ковры, картины на библейские сюжеты делали его похожим не то на театр без сцены, не то на церковь без алтаря, создавали одновременно впечатление монастырского благочестия и светской суетности, показного блеска и тайны. В глубине, там, где угадывались затененные своды купола, мерцание свечей и люстр отражалось в высоких трубах органа.

Монтесума и Филомено начали было недоумевать, зачем занесло их в такое странное место, если можно развлечься там, где нашлись бы женщины и вино, как вдруг справа из мрака, слева из полутьмы возникли два, пять, десять, двадцать светлых силуэтов и окружили черную сутану фрайле Антонио прелестной белизной своих полотняных рубашек, домашних халатиков, кофточек, кружевных чепцов. И появлялись все новые и новые, сначала они выходили совсем сонные, лениво потягиваясь, но вскоре оживились и сгрудились вокруг ночных гостей; кто взвешивал на руке ожерелье Монтесумы, кто во все глаза разглядывал Филомено, кто щипал его за щеку, желая убедиться, что это не маска. И появлялись все новые и новые, с надушенными волосами, с цветами в вырезе платья, в расшитых туфельках, пока весь неф не заполнили молодые лица – наконец-то лица без масок! – смеющиеся, озаренные радостным удивлением и уж вовсе засиявшие счастьем, когда из кладовых начали приносить кувшины с медом, испанское вино, малиновые и мирабелевые ликеры. Маэстро – так они все называли его – решил представить своих учениц: Пьерина – скрипка… Катарина – корнет… Бетина – виола… Бьянка Мария – органистка… Маргарита – двойная арфа… Джузепина – китарроне… Клаудиа – флейта… Лучета – труба…

Но постепенно, поскольку сироток было много, чуть ли не семьдесят, а маэстро Антонио изрядно выпил, он запутался в их именах и стал, указывая на одну за другой пальцем, называть лишь инструменты, на которых они играли, словно у девушек не было никакой иной жизни, кроме музыки: Чембало… Виола… Труба… Гобой… Виола да гамба… Флейта… Орган… Регаль… Пошетт… Морская труба… Тромбон…

Но вот поставили пульты, саксонец величественно уселся перед органом, неаполитанец проверил строй чембало. Маэстро поднялся на подиум, схватил скрипку, поднял смычок – и после двух повелительных взмахов грянул прекраснейший concerto grosso [22], какой только можно было услышать в веках, – хотя века ничего не запомнили, и очень жаль, ибо это стоило и слышать, и видеть…

Неистовым аллегро начали семьдесят женщин – они так часто репетировали свои партии, что знали их на память, – Антонио Вивальди решительно и пылко вступил в четко согласованную игру оркестра, Доменико Скарлатти – ибо это был он – летал в головокружительных пассажах по клавишам чембало, а Георг Фридрих Гендель вдохновенно исполнял ослепительные вариации, ломавшие все нормы расшифровки basso continuo [23].

– Давай, чертов саксонец! – кричал Антонио.

– Сейчас покажу тебе, сучий монах! – отвечал тот и продолжал свои чудесные импровизации, а Антонио, не отрывая взгляда от рук Доменико, рассыпавших арпеджио и трели, с цыганским пылом взмахивал смычком, словно извлекая звуки из воздуха, и бегал по струнам, беря октавы и двойные ноты с дьявольской виртуозностью, хорошо знакомой его ученицам.

Но вот наступила кульминация: Георг Фридрих сменил реги-стровку, включил все регистры органа, и в мощном pleno [24], казалось, зазвучали трубы Страшного суда.

– Всех нас уел саксонец! – крикнул Антонио, доводя fortissimo [25] до предела.

– Я и сам себя не слышу, – крикнул Доменико.

А Филомено тем временем сбегал на кухню, притащил целую батарею больших и малых медных котлов и принялся колотить по ним ложками, шумовками, сбивалками, скалками, сковородниками, так удачно подбирая ритмы, синкопы и акценты, что целых тридцать два такта все молчали, предоставив ему импровизировать в одиночку.

– Великолепно! Великолепно! – кричал Георг Фридрих.

– Великолепно! Великолепно! – кричал Доменико, в восторге колотя локтями по клавиатуре чембало.

Такт 28. Такт 29. Такт 30. Такт 31. Такт 32.

– Пошли! – взвыл Антонио, и все вдохновенно грянули da capo [26], словно стремясь раскрыть самую душу скрипок, гобоев, тромбонов, больших и малых органов, виол да гамба, всего, что только могло звучать под сводами нефа, а в вышине, как будто потрясенные громом небесным, звенели хрустальные подвески люстр.


Финальный аккорд. Антонио опустил смычок. Доменико захлопнул крышку чембало. Вытащив из кармана кружевной платочек, слишком миниатюрный для такого обширного лба, саксонец отер пот. Питомицы приюта разразились громким хохотом, увидев, как Монтесума раздает всем бокалы с напитком собственного изобретения, подмешивая всего понемножку из кувшинов и бутылок. Таково было общее настроение, когда Филомено вдруг замер перед картиной, на которую неожиданно упал свет от переставленного канделябра. На картине была изображена Ева, искушаемая змеем. Но внимание привлекала не Ева – тощая и желтая, слишком тщательно прикрытая длинными волосами в напрасной заботе о стыдливости, которой еще не существовало во времена, не ведающие плотских соблазнов, – а змей, толстый, в зеленых разводах, тремя витками охвативший ствол дерева; глядя огромными злобными глазами, он, казалось, предлагал яблоко тем, кто рассматривал картину, а не своей жертве, пока еще не решавшейся – и это понятно, если вспомнить, чего стоило нам ее согласие, – принять плод, который сулил ей рожать в муках чрева своего. Филомено медленно подошел к картине, словно опасаясь, что змей может выскочить из рамы, и принялся бить в большой, глухо звенящий поднос; обведя взглядом всех окружающих и как бы свершая какой-то невиданный обряд, он запел:

Мамочка, мамочка,

ко мне, ко мне, ко мне.

Змеюка злая хочет

сожрать меня живьем.

Смотри, что за глазищи,

они горят, как плошки,

смотри, что за зубищи,

они острей ножа.

Неправда, негритяночка,

иди, иди ко мне,

все это только шуточка,

иди, иди ко мне.

И, прянув вперед, словно собираясь убить кухонным ножом змея на картине, прокричал:

И змеюка сдохла,

ка-ла-ба-сон,

сон-сон,

Ка-ла-ба-сон,

сон-сон [27].

– Кабала-сум-сум-сум, – подхватил Антонио Вивальди, по привычке к церковному пению придав припеву неожиданный оттенок латинского псалма.

– Кабала-сум-сум-сум, – подхватил Доменико Скарлатти.

– Кабала-сум-сум-сум, – подхватил Георг Фридрих Гендель.

– Кабала-сум-сум-сум, – повторяли на семьдесят голосов питомицы приюта, заливаясь смехом и хлопая в ладоши. И вслед за негром, который теперь бил в поднос пестиком, они потянулись вереницей, ухватив одна другую за пояс, покачивая бедрами, отплясывая самую причудливую фарандолу; потом фарандолу повел за собой Монтесума, вертя над головой огромный фонарь на палке от метлы, двигаясь в такт несмолкаемым ударам. Кабала-сум-сум-сум! И так извивающейся, приплясывающей вереницей они несколько раз обогнули зал, пересекли часовню, три раза прошлись по коридорам и переходам, поднимаясь по лестницам, спускаясь по лестницам, обежали все боковые галереи, пока к ним не присоединились монахини-надзирательницы, сестра-привратница, кухарки, поднявшиеся с постели судомойки, а за ними домоправитель, огородник, садовник, звонарь, лодочник, даже дурочка с чердака, которая сразу переставала быть дурочкой, едва дело доходило до пения, – и все это в доме, посвященном музыкально-инструментальному искусству, где два дня назад был дан большой концерт духовной музыки в честь короля Дании…

– Ка-ла-ба-сон-сон-сон, – пел Филомено, все громче отбивая ритм.

– Кабала-сум-сум-сум, – отвечали венецианец, саксонец и неаполитанец.

– Кабала-сум-сум-сум, – повторяли остальные, пока, обессиленные всем этим кружением, подъемами, спусками, беготней, не вернулись обратно к оркестровой эстраде и не повалились с хохотом на красный ковер, вокруг бутылок и бокалов. Отлежавшись и отдышавшись, они перешли к изысканным танцам с фигурами под модную теперь музыку, а Доменико играл на чембало, украшая известные всем мелодии умопомрачительными трелями и мордентами. За нехваткой кавалеров – поскольку Антонио не танцевал, остальные же отдыхали, раскинувшись в креслах, – парами соединились гобой и труба, рожок и орган, кларнет и виола, флейта и лютня, а пошетты отплясывали вчетвером вместе с тромбонами.

– Вся инструментовка перевернулась вверх дном, – объявил Георг Фридрих, – какая-то фантастическая симфония.

Филомено тем временем поставил свой бокал на чембало, устроился поближе к клавиатуре и завладел движением танца, скребя ключом по терке.

– Чертов негр! – воскликнул неаполитанец. – Только захочу указать ритм, как он навязывает мне свой. В конце концов придется играть каннибальскую музыку!

И, сняв руки с клавиш, Доменико опрокинул в глотку последний бокал, подхватил за талию Маргариту – двойную арфу – и углубился с ней в лабиринт келий приюта Скорбящей богоматери…

Но вот в окнах заалел рассвет. Белые фигуры останавливались одна за другой; вяло и неохотно складывали девушки свои инструменты в шкафы и футляры, видно с тоской думая о возвращении к повседневным занятиям. Веселая ночь умирала, напутствуемая звонарем, который, сразу позабыв о выпитом вине, принялся звонить к утренней молитве. Белые фигуры исчезали, словно театральные духи, в правых дверях, в левых дверях. Появилась сестра-привратница, неся две корзины, набитые булочками, сырами, крендельками, айвовым мармеладом, засахаренными каштанами и марципанами в виде розовых поросят, а из всего этого великолепия выглядывали горлышки бутылок с романьольским вином.

– Это вам позавтракать в дороге.

– Я отвезу их в своей лодке, – сказал лодочник.

– Спать хочу, – сказал Монтесума.

– Есть хочу, – сказал саксонец. – Но я хотел бы поесть в тишине, где были бы деревья, птицы – конечно, не эти наглые прожорливые голуби с площади, грудастые, как натурщицы Росальбы, с ними только зазевайся – слопают весь наш завтрак.

– Спать хочу, – повторил Монтесума.

– Сейчас тебя убаюкает плеск весел, – откликнулся Антонио.

– Что это ты там прячешь за пазуху? – спросил саксонец у Филомено.

– Ничего, подарочек на память от Катарины-корнета, – отвечал негр, поглаживая пальцами подарок, который никому не удалось разглядеть, с таким благоговением, будто прикасался к священной реликвии.

Из города, все еще погруженного в серую полутьму медлительного рассвета, порывы ветра доносили до них отдаленные звуки рожков и трещоток. Веселый праздник продолжался в тавернах и под навесами кабачков; огни постепенно угасали, но ряженые, прогуляв всю ночь, и не думали приводить в порядок костюмы и маски, заметно терявшие свою привлекательность по мере того, как становилось светлее.

После долгой и мерной работы весел лодка подошла к кипарисам тихого кладбища.

– Тут можете позавтракать спокойно, – сказал лодочник, причалив к берегу.

Кошелки, корзины, бутылки перекочевали на землю. Могильные плиты походили на столики без скатертей в большом опустелом кафе. И после романьольского вина, добавленного ко всему уже выпитому ранее, голоса снова радостно зазвенели. Мексиканец очнулся от сонного оцепенения, и его попросили еще раз рассказать историю Монтесумы, которую Антонио вечером не мог как следует расслышать из-за оглушительного крика и шума.

– Великолепно для оперы! – восклицал рыжий, с напряженным вниманием впитывая каждое слово рассказчика, а тот, все более воодушевляясь, говорил драматическим тоном, жестикулировал, менял голос, произнося импровизированные диалоги, и в конце концов создал живые образы всех персонажей.

– Великолепно для оперы! Ничего больше не надо. А вот машинистам хватит работы. Блистательная роль для сопрано – эта индеанка, влюбленная в христианина, – ее можно поручить одной из тех прелестных певиц, что…

– Знаем, знаем, в них у тебя недостатка нет, – перебил Георг Фридрих.

– А как хорош персонаж побежденного императора, – продолжал Антонио, – несчастного повелителя, который так горестно оплакивает свое поражение. Я вспоминаю «Персов», вспоминаю Ксеркса:

Это я, ой-ой-ой, больно!

Окаянный! Я родной земле

на пагубу родился… [28]

– Ну уж Ксеркса оставь мне, – недовольно сказал Георг Фридрих, – для этого гожусь только я.

– Ты прав, – сказал рыжий, указывая на Монтесуму. – Из этого получится персонаж поновее. Скоро услышим, как запоет он у меня на сцене театра.

– Монах на подмостках оперы! – воскликнул саксонец. – Единственное, чего не хватало, чтобы окончательно испохабить этот город.

– Но если я это и сделаю, то, уж во всяком случае, не стану спать с Альмирами или Агриппинами, как некоторые другие… – заявил Антонио, надменно подняв острый нос.

– Благодарю! Что касается меня…

– А кроме того, мне надоели избитые сюжеты. Сколько Орфеев, сколько Аполлонов, сколько Ифигений, Дидон и Галатей! Пора искать новые сюжеты, незнакомую среду, быть может, другие страны… Польшу, Шотландию, Армению, Татарию… Другие персонажи: Джиневру, Кунегунду, Гризельду, Тамерлана или албанца Скандербега, немало бед причинившего проклятым оттоманам. Повеяло новым духом. Скоро публике наскучат влюбленные пастушки, верные нимфы, поучающие уму-разуму козопасы, распутные боги, лавровые венки, траченные молью пеплумы и заношенные мантии.

– А почему бы вам не написать оперу про моего прадеда Сальвадора Голомона? – спросил Филомено. – Вот был бы новый сюжет. Да еще декорации с морем и пальмами.

Саксонец и венецианец так дружно расхохотались, что Монтесума вступился за своего слугу:

– Не вижу тут ничего смешного: Сальвадор Голомон защищал от гугенотов свою веру так же, как Скандербег защищал свою. Если наш земляк вам кажется варваром, то уж не меньший варвар ваш славянин из тех вон мест. – И он указал туда, где, по его представлениям, не очень точным после выпитого за ночь вина, должно было находиться Адриатическое море.

– Но… где это видано, чтобы главным героем оперы был негр? – сказал саксонец. – Негры хороши для маскарада и интермедий.

– Кроме того, опера без любви – это не опера, – сказал Антонио. – Но любовь негра и негритянки – просто потеха, а любовь негра и белой невозможна, по крайней мере в театре…

– Постойте… Постойте… – сказал Филомено, все повышая тон под воздействием романьольского вина. – Мне рассказывали, что в Англии имеет большой успех драма об одном мавре, заслуженном генерале, который влюбился в дочь венецианского сенатора. Какой-то соперник, завидуя их счастью, даже назвал его черным козлом, взобравшимся на белую овечку, – к слову сказать, от этого получаются премилые пятнистые козлята!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4