» – вопрошает Бальди. И ответствует с твердостью непреклонный Епископ Чьяпаса:
«Я видел –
и начертанное его рукою, и с проставленною его подписью». «Негодяй! Лжесвидетель! Плут! Фарисей!» – кричит Леон Блуа, так отчаянно силясь быть услышанным, что у него сразу пресекся голос и он чуть не задохся.
«Кто крадет хлеб, политый чужим потом, уподобляется убийце ближнего своего», – взывает грозно брат Бартоломе де Лас Касас. – «Кто здесь цитирует Маркса?» – спрашивает Протонотарий, внезапно извлеченный из глубин сна. «Екклесиаст, глава 34», – разъясняет епископ Чьяпаса… «Оставим все это и перейдем к вопросу о нравственности Искателя», – говорит Председательствующий. «Прошу разрешения, чтоб явился пред судом поэт Альфонс Ламартин как свидетель обвинения», – говорит Адвокат Дьявола. («Какого черта! Что может понимать автор „Озера“ в морских делах?» – глухо рычит Леон Блуа.) Элегантно затянутый в свой трибунский сюртук, со спадающей на лоб прядью, Ламартин изливается в пространной речи, из которой Невидимый с тоскою понимает лишь то, что касается
«его дурных привычек и его незаконного сына». «Этого мне достаточно, – говорит Адвокат Дьявола. – Ибо мы вплотную подошли к проблеме, самой серьезной из всех, какие должны быть здесь рассмотрены: к незаконной связи Адмирала с некоей Беатрис, которая была – и это общеизвестно – чем-то вроде… чтоб не пятнать памяти женщины, я не назову ее наложницей, сожительницей, любовницей, но, употребляя деликатное слово, бывшее весьма в ходу у испанских классиков, „его подружницей“. (Услыхав имя Беатрис, расчувствовался Невидимый и поспешил приспособить к себе строфу, в которой Данте описывает свой трепет при виде своей Беатриче на брегах Леты:
«…лед, сердце мне сжимавший как тисками, / стал влагой и дыханьем и, томясь, / покинул грудь глазами и устами…») Джузеппе Бальди, Постулирующий, вскакивает с места, с театральной жестикуляцией прося слова: «Я в ужасе. Мы что ж, теперь будем марать грязью то, что было всего лишь очень земной, но чистой любовью… Да, синьор Адвокат Сатаны, прекратите-ка подавать нам своей наглой рукою знаки, достойные погонщика мулов, и послушайте лучше, что говорит нам об этой осенней идиллии великого человека граф Розелли де Лорг:
«Невзирая на его сорок с лишним лет, его вдовство, его бедность, его чужеземный выговор, его седину, пожелала стать спутницей его молодая девушка, обладающая редкою красотою и благородною душою. Она звалась Беатрис, и в ней обитали все добродетели и вся прелесть женщины из Кордовы… Но этот луч света, явившийся придать немного сил его исстрадавшемуся сердцу, ни на миг не отдалил великого человека от его миссии, предопределенной свыше…» «А не принести ль сюда несколько скрипок для аккомпанемента чувствительному романсу?» – спрашивает заносчиво Адвокат Дьявола. «Соблюдайте приличия! – восклицает Председатель. – Эта юная девушка, образ добродетели, кого великий человек любил и почитал…» «Так почитал, что сделал ей ребенка, – бросает, совсем уж грубо, Люциферов законник. – И Колумб настолько чувствовал себя в ответе за скандал, что, верно, пытаясь помочь ей, одинокой беззащитной вдове при живом муже и с маленьким уроженцем Кордовы на руках, из которого даже тореро не получился, в тот момент, когда Родриго де Триана издал свой знаменитый крик: „Земля! Земля!“, когда б лучше ему закричать „Заваруха! Заваруха!“…» – «Оставим в покое Родриго де Триану и разговоры об этих 10 000 мараведи, ибо в руках молодой матери имели они лучшее употребление, чем в руках какого-то матроса, который проиграл бы их в первом кабаке…» («Да, да, да… Пускай оставят в покое Родриго де Триану, ибо, если вслед за ним приплетут Пинсонов и моих слуг Сальседо и Арройаля, которые за моей спиной показывали мои секретные карты проклятому баску Хуану де ла Косе, то мое дело дрянь».) А теперь еще ядовитые слова Адвоката Дьявола, который с дьявольской улыбкой, по-дьявольщицки закрывает дебаты: «Мне кажется, что ребенок, плод любви – я хочу сказать, любви, обретшей плоть на брачном ложе, не освященном благословением, – становится обычно предметом особой нежности своих родителей. Поэтому Христофор Колумб всегда выказывал явное пристрастие к своему незаконному сыну, дону Фернандо… Но то обстоятельство, что отец особливо любит сына, зачатого вне брака, никак не делает его достойным ореола святости… Ибо, если бы так было, столько ореолов освещали бы землю, что на ней мы никогда б не увидели ночных теней». «И это был бы великолепный способ городского освещения, – говорит Протонотарий, который во время этого процесса не раз проявлял себя как человек с положительно слабой психикой. – Это было б гораздо лучше, чем изобретение янки Эдисона, который, кстати, зажег свою первую электрическую лампочку в тот самый год, когда умер Его Святейшество Пий IX, успев подать первый постулат касательно Великого Адмирала». «Fiat Lux! –
Да будет свет!» – сказал в заключение Председатель. Исчезли фигуры Бартоломе де Лас Касаса, Виктора Гюго, Ламартина, Жюля Верна. Испарились – без ненужного шума на сей раз – Ниспровергатели Черной Легенды об Испанском Завоевании. Рассеялся легкий туман, населенный фантасмагорическими образами, которые затягивали мглою зал пред взором Невидимого. И очертания членов Трибунала вырисовались снова, более четкие, словно фигуры алтаря, на фоне настенной картины маслом, изображающей святого Себастьяна, пронзенного стрелами его мученичества. И вот уже встает Председатель: «Из всего рассмотренного и услышанного… Вы записываете, Протонотарий? (Протонотарий отвечает утвердительно, любуясь бумажными петушками, которые, от большого до маленького, выстраиваются в ряд на судебном столе, заполняя зеленый лист промокательной бумаги – крохотный лужок средь переливов красного муара. По едва заметному жесту аколита все понимают, что этот действительно взял на заметку все что надо…) Из сказанного и услышанного здесь, – продолжает Председатель, – удерживаются в памяти два серьезных обвинения против постулируемого Христофора Колумба: одно, весьма тяжкое, – в конкубинате, незаконном сожительстве, тем более непростительном, если вспомнить, что мореплаватель был вдовцом, когда познакомился с женщиной, которая должна была подарить ему сына; и другое, не менее тяжкое, что он установил и поощрял предосудительную торговлю рабами, продавая сотнями на городских рынках индейцев, плененных им в Новом Свете… Рассмотрев названные преступления, сей трибунал должен будет высказать конкретное суждение о том, заслуживает ли вышеупомянутый Колумб, постулируемый как Блаженный, такой счастливой судьбы, открывающей ему, на сей раз без контроверзы, доступ к канонизации». Помощник Протонотария обносит по кругу маленькую черную урну, куда каждый член трибунала бросает сложенную бумажку. Затем Председатель распечатывает урну и приступает к подсчету: «Только один голос „за“, – говорит он, закончив. – Следовательно, ходатайство о постулировании отклонено». Пытается еще протестовать Джузеппе Бальди, бесполезно приводя слова Розелли де Лорга:
«Колумб был святой, святой, ниспосланный волею Бога туда, где Сатана был царем». «Ни к чему больше драть горло, – замечает едко
Promoter Fidei. – Дело кончено». Закрываются папки и фолианты, складываются делопроизводственные бумаги, собирает Протонотарий своих бумажных петушков, надвигает на лоб судейскую шапочку Председатель, ибо сквозной ветер вдруг пробежал по зале, и вмиг исчезает Адвокат Дьявола, подобно Мефистофелю, проваливающемуся в люк на представлении оперы Гуно. Кусая бороду от лютого гнева, направляется Леон Блуа к выходу, хрипя:
«Святая Конгрегация Обрядов не разнюхала даже величия Проекта. Что ей до миссии, ниспосланной свыше! С того момента, как Дело перестает быть ей представленным по обычной форме, с собранием документов, полным, сличенным, переписанным и подписанным, скрепленным епископской сургучной печатью, она в полном составе начинает возмущаться и суетиться с единственной целью –
помешать, чтоб Дело продвинулось. Да и кроме того… кто такой для нее, черт возьми, этот Христофор Колумб? Какой-то моряк, всего лишь… А разве Святую Конгрегацию Обрядов волновали хоть когда-нибудь морские дела?» [9]«Пропал я», – шепчет Невидимый, покидая свое кресло, чтоб направиться к главной двери, что должна вывести его, после долгих странствий по коридорам и галереям, наружу из гигантского города-зданья. Прежде чем покинуть помещение, он бросил последний взгляд на картину, изображающую мученичество святого Себастьяна: «Подобно тебе, я был пронзен стрелами… Но стрелы, пронзившие меня, были пущены в конечном счете индейцами Нового Света, которых я хотел заковать в цепи и продать в рабство».
Словно зачарованный внезапным совпадением образов, он замер, помедлив у этой картины, изображающей мучения пронзенного стрелами, и подумал о тех, иных стрелах – жестоких и сладостных стрелах, – которые с мифологических времен роковым образом ранят своих избранников, обрекая на муку неизъяснимую, на вечную агонию тех, кто брошен в «адский вихрь», в котором вечно будут мчаться Паоло и Франческа – вчерашние, сегодняшние и будущие. [«Обвиняя меня во внебрачном сожительстве за то, что я не повел к алтарю мою Беатрис, которую так любил, и оставил свое семя на ее плодоносной ниве, они не понимали, эти свирепые блюстители церковного устава, собравшиеся здесь, чтоб осудить меня, эти оледенелые клирики, эти ленивые ватиканцы при постах и на рентах, выставившиеся передо мною, словно были сидящими справа от Бога, дабы судить людей, они не понимали, что я, подобно благородным мужам из Странствующего Рыцарства – а кем же я был, как не Странствующим Рыцарем Моря? – имел своею Дамою ту, кого ни разу не предал в мыслях, хоть и оставался соединенным плотью с той, что продлила мой род на земле. И в то время как с высоты помоста, весьма подходящего для представлений какой-нибудь труппы судейских комедиантов, спорили о моем деле эти Сановные – хмурые и придирчивые, – я понял, как никогда ранее, что есть у сердца резоны – кто сказал это?… – какие неведомы разуму. И внезапно припомнилась мне склоненная и скорбная фигура юного Рыцаря из Сигуэнсы, который тоже имел Даму, путеводную звезду своей судьбы, Высокую Владычицу из местности, именуемой Мадригал Высоких Башен… Превознося в душе своей – как Амадис Галльский несравненную Ориану – ту, кого видел впервые в военном стане Моклина, после взятия Ильоры, он полюбил ее любовью, вовсе не схожею с тем влечением, какое питал некоторое время к своей сигуэнской невесте! И с ее образом в мыслях, движимый тем же стремлением, какое воодушевляло его Даму на доблестное дело Реконкисты, быть может, чтоб возвыситься своею отвагою в Ее Глазах, он бросался в самые отчаянные схватки и пал в крестовом походе против мавров, чтоб успокоиться в конце концов в соборе Сигуэнсы, застыв в статуе из мрамора, обернутый своим походным плащом, с подрезанной на италийский манер копной волос, – и крест ордена Сантьяго, изображенный на его груди, алел, словно капля крови, вечно сочащаяся из его душевной раны [10]. Как я завидую тебе, Юный Рыцарь, больший воитель, чем я, хотя на крышке твоей гробницы изображен ты с книгою в руках – с книгой, принадлежащей, быть может, перу Сенеки Старшего, в то время как я переводил, ища ясных откровений, заключенных в его «Медее», пророческие строфы другого Сенеки!… Ты и я – зачем отрицать, что я иногда ревновал? – любили одну и ту же женщину, хотя ты и не познал, подобно мне (или, быть может?… Как увериться полностью?… Кто проникнет в столь оберегаемую тайну?…), незабываемое наслаждение сжимать в объятьях королеву. Та, из Мадригала Высоких Башен, была нашей несравненной Орианой, хоть эти, что меня судили, пропыленные вершители справедливости, пресытившиеся каноническим правом, не поняли постоянства заботы, глубоко скрываемой, ибо надобно было, чтоб никто о ней не проведал, почему оба должны были молчать; а это, быть может, и побудило тебя жертвовать жизнью в прекрасных порывах мужества, тогда как я, верный чувству, ставшему с некоторого времени рулем и компасом во всех делах моих, так и не обвенчался с Беатрис, с моею, однако, любимою Беатрис. Ибо есть нормы рыцарской верности, каких никогда не понять этим недалеким казуистам, которые только что обвинили меня в незаконном сожительстве, разврате и не знаю уж в чем еще… Если б не причастился я идеалу, что нес в душе, я стал бы сближаться с индеанками – уж очень были они порой аппетитны в своей райской наготе, – как поступали столькие из тех, кто сопровождал меня в моих открытиях… А вот этого уж никогда и никто не сможет обо мне сказать, сколько б ни рылись в старых бумагах, ни любопытствовали по архивам, ни прислушивались к пакостям, какие дружно распространяли обо мне Мартин Пинсон, Хуан де ла Коса, Родриго де Триана и прочие мошенники, из кожи лезшие, чтоб запятнать мою память… Потому что было в моей жизни дивное мгновенье, когда взглянул я в высоту, в самую дальнюю высоту, отчего исчезло вожделенье моего тела, облагородился мой разум полным слиянием духа и плоти и новый свет рассеял мглу моих бессонных исканий…»]
И вот Невидимый снова, охвачен глубокой тоской, на площади Святого Петра… (Мимо него проходит, спешащий и хмурый, семинарист из Липсонотеки, бормоча: «Здесь нет ни минуты покоя. Только что завалили Колумба и уже приступают к беатификации Жанны д'Арк, у которой тоже не осталось костей для ларца, поскольку пепел ее был развеян по ветру в Руане… А теперь еще надо убедить в этом Протонотария, который думает, что Жанна д'Арк была задушена в Лондонской Башне… Ну и занятие, Боже ты мой, ну и занятие!…») И вдруг новый Невидимый присоединяется к прежнему – видимый лишь для него, – с обнаженным торсом, с трезубцем в руках, подобно Посейдону, как изображен для потомства на знаменитейшем портрете работы Бронзино. Таким образом Великий Адмирал Изабеллы и Фердинанда сталкивается впервые со своим соотечественником и почти современником – год туда, год сюда не имеет значенья – Андреа Дориа, Великим Адмиралом Венеции и Генуи. Оба Адмиралы и оба генуэзцы, они сердечно беседуют на своем особом диалекте. «Я скучал в моей гробнице в церкви святого Матфея и потому решил подышать воздухом на этой площади, – говорит Андреа. – По дороге достал ролю жевательного табаку. Хочешь попробовать? Нет?… Странно, тем более что ты достаточно повинен в том, что столько народу в нашей стране чихает от нюхательного, курит трубку или затягивается гаванской сигарой. Без тебя мы б так и не узнали, что такое табак». – «Все равно узнали бы от Америго Веспуччи, – сказал Христофор горько. – А как ты добрался из Генуи?» – «На поезде. Вентимильским экспрессом». – «И тебя пустили в вагон так вот, почти голым, таким вот аллегорически-мифологическим Нептуном?» – «Не забывай, что мы с тобой принадлежим к категории Невидимых. Мы суть Прозрачные. И найдется еще много таких, как мы, что из-за славы своей, из-за того, что о них всё еще говорят, не могут затеряться в бесконечном своей собственной прозрачности, удалясь от этого сволочного мира, где им воздвигают статуи, а историки нового образца из кожи лезут, чтоб выудить самые худшие превратности их личных жизней». – «Кому ты это говоришь!» – «Так что многим неведомо, что зачастую путешествуют на поезде или на корабле в компании гречанки Аспазии, рыцаря Роланда, живописца Фра-Анджелико или поэта Маркиза де Сантильяны». – «Невидимым становится всякий, кто умер». – «Но если его поминают и если говорят о том, что он сделал и чем он был, Невидимый „обретает людское“, если можно так сказать, и начинает беседовать с теми, кто произносит его имя. Но в этом, как и во всем, есть свой порядок, в зависимости от большего или меньшего спроса. Есть невидимые класса А, как, например, Карл Великий или Филипп II; класса Б, как принцесса Эболи или рыцарь Баярд; и есть случайные, гораздо реже требуемые, как этот неудачник – вестготский король Фавила, упомянутый в «Хронике» Альфонса III, о ком только и известно, что он правил два года и что его съел медведь, или, переходя к твоему миру, тот Бартоломе Корнехо, который в Сан-Хуане на острове Пуэрто-Рико открыл, и с согласия трех епископов, первый публичный дом континента в день 4 августа 1526 года – памятная дата, заключающая в себе уже нечто ото «Дня расы» [11], принимая во внимание, что там подвизались девушки, привезенные с Пиренейского полуострова, поскольку индеанки, в жизни не упражнявшиеся в подобном ремесле, не имели навыков, какие и тебе и мне хорошо известны… а, моряк?» «В истории Америки – а ее я считаю своей, хоть и носит она имя другого… – были мужи более высоких заслуг, чем этот Бартоломе Корнехо, – сказал Невидимый-Открыватель, сердясь. – Ибо в конце концов миссионеры-хронисты, такие, как Саагун, Мотолиниа, брат Педро де Ганте…» – «Кто ж в этом сомневается? И еще существовал Симон Боливар!» Невидимое лицо Невидимого Христофороса болезненно исказилось в своей невидимости: «Я предпочел бы, чтоб ты не поминал Симона Боливара». «Извини, – сказал Дориа. – Я понимаю, что не особенно приятно тебе слышать это имя. Он сломал то, что ты сделал». – «Вот именно: в доме повешенного не говорят о веревке». – «Хотя, если хорошенько подумать, а что как открытие Америки заинтересовало бы какого-нибудь короля Генриха Английского? Тогда Симон Боливар звался бы Смит или Браун… Равно как если б Анна Бретонская приняла твое предложение, то там, где сегодня говорят по-испански, говорили бы на каком-нибудь варварском диалекте из Морбигана». «Хочу напомнить тебе, – сказал Христофорос, уязвленный, – что ты, прежде чем сражаться на стороне Карла V, служил спокойненько королю Франции Франсиску I, который был его противником. Мы, генуэзцы, хорошо знаем друг друга». – «Уж так, уж так, уж так хорошо, что все мы знаем, кто здесь Адмирал Битв, а кто Адмирал Прогулок. Где развернулись твои сраженья?» «Там», – сказал мореход Изабеллы Католической, указав на Запад. «А мои развернулись здесь, на Средиземном море. С тою разницей, что, пока ты терроризировал своими бомбардами голых индейцев, не имевших иного оружия, кроме стрел, негодных даже, чтоб напугать наших волов в упряжке, я в течение ряда лет был грозою для кораблей Турка». Разговор принимал опасный оборот. Андреа Дориа сменил тему: «А как обстоят твои дела там, внутри?» (указав на главный портал базилики). «Меня провалили». – «Так и должно было случиться: моряк и генуэзец». И с пафосом продекламировал стихи из «Божественной комедии»: «О, генуэзцы, вы, в чьем сердце минул/Последний стыд и все осквернено, /Зачем ваш род еще с земли не сгинул?» «Провалили меня. – повторил Христофорос печально. – Ты, Андреа, был Великим Адмиралом, и память твою возжелали чтить только как память Великого Адмирала… Я тоже был Великим Адмиралом, но из-за стремления сделать меня слишком великим унизили мое величие великого адмирала». – «Утешайся тем, что много статуй воздвигнуто будет в честь тебя в этом мире». – «И ни одна из них не будет на меня похожа, ибо я вышел из тайны и возвратился в тайну, не оставив, ни в карандаше, ни в красках, видимых следов моего человеческого облика. К тому ж статуи – это еще не все. Как раз из-за излишних восторгов по моему адресу со стороны некоторых моих друзей меня сегодня и шибанули». – «Так и должно было случиться: моряк и генуэзец». «Шибанули меня», – послышалось снова, почти как рыданье. Андреа Дориа положил невидимую руку на невидимое плечо собеседника и, чтоб утешить его, сказал: «Какому идиоту пришло в голову, что моряк может быть когда-нибудь канонизирован? Хоть все жития святых просмотри – святого с моря там не сыщешь. Моряки не рождены для святости». Наступила долгая пауза. Обоим Невидимым больше уж нечего было сказать друг другу. «Чао, Коломбо». – «Чао, Дориа…» И остался Человек-осужденный-быть-человеком-как-все на том точно месте площади, где, если смотреть в сторону колоннад Бернини, каждая колонна внутреннего ряда так искусно скрывает три другие, что все четыре словно сливаются в одну. «Игра воображения, – подумал он. – Игра воображения, как были для меня Западные Индии. Однажды, возле мыса на побережье Кубы, названного мною Альфа и Омега, я сказал, что здесь кончается мир и начинается другой: другое Нечто, другое качество, какое я сам не могу до конца разглядеть… Я прорвал завесу неведомого, чтоб углубиться в новую реальность, выходящую за пределы моего понимания, ибо есть открытия столь громадные – и тем не менее возможные, – которые, в силу самой своей огромности, сокрушают смертного, дерзнувшего на такое». И вспомнил Невидимый своего Сенеку, чья «Медея» была в течение долгого времени его настольной книгой, и уподобил себя Тифису, кормчему Аргонавтов, каким тот предстает в строфах, столь хорошо известных, звучащих для него теперь как предостереженье: «Над ширью морскою Тифис дерзнул /Развернуть паруса и новый закон /Предписать ветрам… Теперь уступило нам море ивсем /Подчинилось законам…/Пучина доступна любому челну, /Исчезли границы на новой земле, /Построили страны свои города, /Ничего не оставил на прежних местах /Кочующий мир…» И в то время как первый перезвон колоколов оглашал полдень Рима, он продекламировал самому себе стихи, что, казалось, относились к собственной его судьбе: «Первый Тифис, поработитель моря, /Руль невежде-кормчему предоставил, /Умер он вдали от родного царства./И, покрытый бедным холмом могильным, /Средь теней безвестных лежит доныне…» И точно на том месте площади, откуда, если глядеть на полукружья колоннад, четыре колонны словно сливаются в одну, Невидимый растворился в воздухе, обнимающем и проникающем его, соединясь с прозрачностью эфира.
Примечания
1
«Силлабус» – послание папы Пия IX (1864), осуждающее «современную ересь».
2
Здесь и далее – цитаты из «Божественной комедии» Данте в переводе М. Лозинского: «Ад» (Л., Изд-во художественной литературы, 1939), «Чистилище» (М., Гослитиздат, 1944).
3
«Его Преосвященство Кардинал Доннет, архиепископ Бордоский, привел в известность тому четыре года Ваше Святейшество относительно почитания верующими раба Божия Христофора Колумба, ревностно ходатайствуя о введении Дела знаменитого сего лица особым путем» (приложение «С» к «Постулату», опубликованное в конце книги «Открыватель Мира» Леона Блуа). – Прим. автора
4
Согласно документу, опубликованному Апостолической Нунциатурой Чили (1952). – Прим. автора.
5
Люций Анней Сенека. Трагедии. Медея. Перевод Сергея Соловьева. Academia, 1933. – Здесь и далее цитируется по этому изданию.
6
Promotor Fidei – представитель конгрегации, полномочный вести обсуждение вопроса канонизации.
7
Блуа, Леон (1846 – 1917) – французский писатель, автор книги о Колумбе «Открыватель Мира» (1884).
8
Что Колумб был в Исландии – факт, относящийся к тому «маловероятному», что, по мнению Менендеса Пидаля, мы о нем знаем. – Прим. автора.
9
Леон Блуа. Открыватель Мира, гл. X. – Прим. автора.
10
«Самая прекрасная статуя в мире», – сказал Ортега-и-Гассет. – Прим. автора.
11
«День расы». – 12 октября в Испании и некоторых латиноамериканских странах отмечается как национальный праздник; в ряде латиноамериканских стран – как День Америки (день открытия Америки Колумбом – 12 октября 1492 г.).