Удар был настолько силен, что сабля вылетела из ее руки. Полуотрубленная голова повисла на туловище, и татарин, скорчившись, рухнул на землю. Пугачев, весь в крови, выбрался из-под его тела и вскочил на ноги. Казя раскачивалась из стороны в сторону, впившись расширенными глазами в обезглавленное ею тело. Пугачев что-то говорил, но она не слышала. Ей чудился другой человек с лицом, похожим на кровавую маску, который лежал, привалившись к белой стене волочисской усадьбы. Солнце и песок забурлили вокруг нее. Она чувствовала, что падает, но не могла ничего с собою поделать.
Придя в себя, она обнаружила, что лежит в тени одиноко стоящего кустарника. Неподалеку от нее, вокруг громадного костра, расположились казаки и поджаривали кусочки конины на кончиках длинных ножей. Они шумели и резвились, как дети. Они уже успели смыть со своих лиц следы битвы и нагрузить лодку захваченной у татар добычей: золотом и серебром, драгоценными камнями и тюками с шелком и бархатом. Одни предпочли вздремнуть, похрапывая на солнышке, другие, оживленно жестикулируя, рассказывали товарищам о своих подвигах в закончившемся сражении. Она слышала обрывки разговоров...
– Вот в станицу воротимся и упейтесь вы, братцы, хоть насмерть. А здесь за каждым бугром татарин сидит... – увещевал Пугачев.
«Я спасла ему жизнь, – думала Казя рассеянно. – Я отрубила голову человеку. Как это легко – убить. – В костре потрескивал сухой валежник, словно стреляли из пистолета. – Святая дева, неужели в моей жизни не будет ничего, кроме насилия и крови? Под какой несчастливой звездой я родилась, что навечно приговорена видеть это?»
– Отчалить надобно, покуда нехристи подмогу не привели. – Но Пугачев сказал, что казакам нужна пища и отдых и распорядился остаться до темноты. Он боялся турецких галер больше, чем татарских копий. Дозорные залегли среди дюн, наблюдая, не взметнется ли над степью спугнутая татарской конницей стайка птиц. Над полем сражения с жужжанием кружились трупные мухи. Два татарских пленника, связанные, лежали на песке, страдая от жажды. По их бронзовым, внешне бесстрастным лицам градом тек пот.
Когда солнце начало снижаться, и казаки, насытившись мясом, примолкли, Пугачев подошел к Казе.
– На-ка, ты ищо не снедала, – сказал он, но Казя отказалась от полоски обугленного на костре мяса.
Он присел рядом с ней и грубовато поблагодарил за то, что она спасла ему жизнь. Потом он спросил, откуда она родом.
– Ты гуторишь малость не по-нашему. Она объяснила.
– Так ты из ляхов, – он посматривал на нее искоса, из-под насупленных густых бровей.
– И что, все польские паночки эдак пригожи? – Он засмеялся, увидев, что Казя покраснела.
– Эге, – сказал он, – ты точно баба, хоть и рубишь саблей, словно казак.
– Домой, – сказал он – ежели на то будет Божья воля. В станицу Зимовецкую, аккурат на излучине Дона.
Он рассказал ей о своей станице.
Он что-то проворчал, избегая ее взгляда.
– Похоже на то.
– Довольно расспросов! Да, я хочу, чтоб ты стала моей жинкой.
– Неволить не стану. Ты мне жисть сберегла, – он говорил отрывисто, и она ему верила.
Позевывая и почесываясь, проснулись дремавшие казаки. Пугачев лежал на спине, заслонив рукою глаза. Сквозь расстегнутый ворот его рубахи выбивались вьющиеся черные волосы. Казя взглянула на лодку, покачивающуюся около берега, потом ее взгляд упал на одного из казаков, который размашистым шагом подошел к связанным татарам. Он постоял рядом с ними, Уперев руки в бока и дружески улыбаясь, а затем носком сапога ковырнул песок и засыпал им лица беспомощных пленников. После чего, весело хохоча, вернулся к костру.
Казя подскочила к татарам и смахнула с их лиц песок.
– Ого, братцы, а у девки доброе сердечко, – засмеялся кто-то.
– Не дает татарву в обиду.
Четыре казака приблизились к татарам, которые, будто змеи, встревоженно выкручивали шеи, стараясь угадать свою участь.
– Тащи мешки.
Из лодки принесли два мешка и подтащили пленников к самому берегу.
– Вот энтого, с ряхой, первым. Татарину на голову натянули мешок.
– Ну, окунай его, братцы.
Зрелищем собрались полюбоваться все казаки. Второй пленник, видя, какая ему уготована смерть, тонко завизжал, стараясь высвободиться из веревок. Казя кинулась к Пугачеву.
– Это казацкий обычай, – пожал он плечами.
Над головой тонущего татарина показались мелкие пузырьки. Казаки, посмеиваясь, отталкивали Казю, которая колотила по их спинам стиснутыми кулаками.
– Слышь-ты.
– Бойкая баба.
– Знамо чего.
Какой-то губастый верзила схватил Казю за грудь. Он переводил глаза с бьющейся в его руках женщины на захлебнувшегося в воде татарина, и выражение свирепого удовольствия застывало на его бородатом лице.
Пугачев держал руку на рукояти ножа. С сердитым ворчаньем верзила отпустил девушку. Тела пленников покачивались на волнах у берега. Пугачев шагнул к Казе ближе и ударил ее по лицу.
– Вперед не мешайся не в свое дело, – рявкнул он, – кабы не я, пропала б ты, девка.
Ослепленная слезами от боли и гнева, Казя посмотрела ему в лицо, а потом, как кошка, прыгнула на него с растопыренной пятерней. Пугачев перехватил ее руку и швырнул на песок.
– Остынь малость... – начал он, но его прервал крик одного из дозорных.
Дозорный спускался по склону дюны, указывая на запад.
Часть казаков схватили оружие и приготовились к бою, в то время как остальные побежали по колено в воде снаряжать к отплытию лодку. Пугачев рванул Казю с песка и подтолкнул к морю.
Холодная вода обожгла ее бедра, потом талию; она слышала брань казаков, пытающихся добраться до лодки. Татарская конница рассыпалась полукольцом вокруг казачьего лагеря. Раздался мушкетный залп, и две лошади рухнули навзничь в песок. В ответ татары, привстав в стременах, осыпали казаков дождем стрел. Один из казаков, уже забравшийся в лодку, вскрикнул и упал за борт со стрелой в спине. Чьи-то руки втянули Казю на палубу, и она забилась под скамью для гребцов. Наконец последний из казаков оказался на борту лодки, и они торопливо заработали веслами, уводя лодку подальше от берега. Но стрелы продолжали ложиться рядом, со свистом вонзаясь в шпангоуты, и с глухим гуканьем погружаясь в воду. Казя услышала резкий стон и увидела, что у Пугачева из предплечья торчит стрела. Вдруг с берега раздался отчаянный крик:
Замешкавшийся казак, сидевший в дозоре на отдаленной дюне, с громким плеском бросился в воду и, бешено молотя руками, поплыл к лодке. Вокруг него густо вздымались фонтанчики от татарских стрел.
– Помоги ему, Господи. Помоги ему.
Некоторые из татар спешились, чтобы лучше прицелиться, а другие скакали вдоль берега, выкрикивая угрозы и потрясая в воздухе копьями.
– Не оставьте, братцы! – пловец нахлебался воды, и его крик был почти не слышен.
Казя вскочила на ноги.
– Поверните! Мы должны повернуть! – закричала она с такой яростью, что гребцы заколебались. Они взглянули на Пугачева.
– Гребите, – скомандовал он.
Пловец приближался к лодке. Было видно его искаженное от усилия лицо. Вдруг стрела, которая, казалось, упала с неба, ударила его в шею, и несчастный с булькающим стоном исчез под водой. Волны медленно окрасились его кровью.
– Гребите! – гребцы, которых не нужно было подбадривать, дружно налегли на весла.
– Дай, я посмотрю твою руку, – она достала нож Пугачева и распорола мокрый от крови рукав.
– Вытащи стрелу, – сказал он, – Вытащи, коли не сробеешь.
Казя выдернула из раны стрелу. Пугачев стиснул зубы и глухо застонал, как раненый зверь. Его лицо было серым. Она оторвала от рубахи полоску и перевязала рану.
Он поблагодарил сквозь зубы.
– Царапина стоит этого, – он пнул один из тюков. Потом он громко спросил:
Казаки ответили ему дружным одобрительным гулом.
Попутный ветер наполнил парус, и лодка в лучах взошедшей луны быстро скользила на северо-восток к поросшему кувшинками устью Дона.
Глава III
В Риме, на площади Святых Апостолов, та же луна освещала некоего молодого человека, который, опершись на балюстраду, стоял на балконе большого палаццо и смотрел вниз на случайных прохожих. Привлеченные громким смехом и музыкой, льющимися из окон палаццо, прохожие задирали вверх голову, но без особого любопытства – в конце концов, ни одна ночь в Риме не обходилась без подобных веселых пирушек.
Молодой человек наполнил бокал из стоящей рядом бутылки и держал его так, чтобы на вино падал лунный свет.
– Что вы видите в этом бокале? – спросил голос справа от него.
– Скромный стакан вина, – ответил молодой человек, – во многих отношениях гораздо более замечательный, чем сами небеса. Вы либо мечтаете за вином, либо в нем тонете, и, заметьте, вы никому ничем не обязаны, исключая разве что виноторговца.
– Летняя ночь в Риме имеет особое свойство, – тихо сказал незнакомец. – Вы не найдете его ни в одном другом городе мира. Когда вся Земля превратится в прах, Рим будет стоять.
Молодой человек не ответил. Он не был настроен на болтовню с незнакомцем, ибо пребывал в меланхолическом расположении духа, которое, как известно, не терпит общества.
– Бессмертный, – продолжал собеседник, нимало не смущенный молчанием собеседника. – Вечный. – Он замолчал, наблюдая, как мотыльки танцуют в ярком свете свечей, проникающем из-за высоких окон. – И, однако... – он сделал паузу, – и, однако, я бы предпочел вот так же разглядывать базарную площадь в Кракове.
Молодой человек посмотрел на него с большим интересом.
– Вы поляк?
– Да. Пулавский. Юзеф Пулавский, – он протянул руку. Молодой человек ответил рукопожатием, но себя не назвал.
– Господи, – проговорил он с ностальгией, – я бы отдал тысячу талеров, чтобы услышать ночной рожок краковской стражи, – он осушил свой бокал. – Хотя бы один раз.
– Вы давно не были в Польше?
– Три года, – сказал молодой человек.
Рядом с ним раздался веселый и немного хмельной девичий голос.
– Пойдем в залу, миленький. Пойдем в залу, повеселимся. Разве можно в такую ночь торчать на балконе? Ну что? Что? Ты находишь нас скучными?
Она, надув губки, прильнула к нему, теребя пуговицы его камзола. На ее округлом с ямочкой подбородке поблескивала струйка вина.
– Попозже, Софи, – сказал молодой человек как можно вежливее и не двинулся с места.
– Смотри, не опоздай, – хихикнула она, раскрасневшись. – А то Софи найдет другую постель, чтобы погреться.
Услышав, что ее зовут, она упорхнула с балкона и тут же оказалась в объятиях грузного юноши с пустым взглядом на напудренном добела лице.
Юзеф Пулавский заговорил:
– Я слишком стар для этого... – он кивнул на залу, полную веселых и пьяных людей в пестрых нарядах. Сам Пулавский с крупным, резко очерченным лицом и сдержанным юмором, таящимся в бледных глазах, выглядел лет на пятьдесят. – Но вы... – он улыбнулся.
– После того как я три года прожигал в Италии жизнь, – откликнулся молодой человек, пожав плечами, – что значит еще один званый вечер? Они все одинаковы.
– Но зачем разочаровывать барышню? Особенно в такую ночь, – Пулавский указал на полную серебряную луну.
– Да черт с ней, – последовал нетерпеливый ответ. – Можете считать меня поборником нравственности, – продолжал он, – или пуританином.
Молодой человек засмеялся, и на мгновение его лицо ожило. Но, словно солнце, которое затмевает внезапная туча, его глаза вновь потускнели.
– Три года праздности – долгий срок. Жизнь становится бесцельной, если цель вообще когда-либо была. Приходит время, когда тебе безразлично, встает солнце или заходит солнце, ночь на дворе или день. – Он заново наполнил стакан.
– Я не претендую на глубокомыслие, – сказал он, выпив вина. – В конце концов, какая разница? Все равно меня никто не слушает.
Они молчали. Из залы доносился смех, звяканье бокалов, громкие аплодисменты. Наконец, Пулавский сказал:
– Вам следовало бы поехать в Париж.
– И что я стану делать в Париже?
– В Париже много поляков, даже королева Франции по происхождению полячка. Очень благочестивая женщина. В Версале я засвидетельствовал свое уважение ее величеству и, должен признаться, нашел ее общество слегка утомительным.
– Я мог посетить Версаль, – ответил молодой человек без энтузиазма. – Мне говорили, что он изумителен. Я мог бы побывать в Англии. Мне всегда было любопытно увидеть Англию.
«Мог сделать то, мог сделать это, – с отвращением подумал он про себя. – Но я не делаю ничего и как белка в колесе кручусь в череде жарких бессмысленных дней, будто бы жизнь – это одно бесконечное лето».
– Наверное, я и умру в Риме, – сказал он, наполовину оборотившись к свету. На его лице явственно выступил глубокий шрам, тянущийся ото лба через переносицу по левой щеке.
– Вы получили страшную рану, – тихо сказал Пулавский.
– Мне повезло, что я выжил, – уголки его рта тронула горькая улыбка. – Хотя повезло ли.
– Простите мое любопытство, но эта рана...
– Турки, – ответ прозвучал отрывисто.
Пулавский в молчании смотрел на площадь. В проеме балконной двери обнималась какая-то парочка. Из глубины зала раздалась нежная игра клавесина, и гул голосов умолк. Три года. Пулавский напряг память. Тогда произошла ужасная трагедия: турки полностью уничтожили одно семейство, родственников Чарторыйских. Об этом долго говорили в Варшаве.
– Это, часом, случилось не на Украине?
Молодой человек кивнул.
– Волочиск? – мягко спросил Пулавский.
Он не ответил.
– Простите. Если вы предпочитаете...
– Я никогда не говорил об этом, – слова были сказаны почти шепотом.
Все эти прожитые, как в спячке, годы кошмар оставался глубоко похороненным в его памяти, а теперь он ожил перед его глазами так ярко, как будто пожарище Волочиска озарило ночное римское небо и вместо одобрительных взглядов, которыми приветствовали финал музыкальной пьесы, он слышал свист клинков и потрескивание огня... Но этот человек, он, кажется, умеет слушать.
– Это случилось в день солнечного затмения... – и он удивительно бесстрастным и ровным голосом рассказал всю историю, которую Юзеф Пулавский выслушал, не перебивая.
– Я лежал без сознания около двадцати дней. Поправившись, я уехал из Липно и с тех пор уже три года не видел никого из семьи. Я даже не знаю, живы ли они, – в его словах прозвучал тоскливый вопрос.
– Живы, – медленно сказал Пулавский. – Вы ведь Баринский, верно?
– Да, я – Баринский, – не без гордости сказал он.
– Я частенько встречал вашего батюшку в сейме. Истинный патриот.
Кажется, у Раденских были дети. Ну, конечно, сын и дочь. Они пропали. Или их убили? Пулавский не мог вспомнить. Стоящая в дверях парочка продолжала обмениваться нежными поцелуями.
– Ваш батюшка будет рад, если вы вернетесь, – сказал он, – Он часто вспоминает о вас.
– Вернуться? Зачем?
В голосе Генрика сквозило такое отчаяние, что Пулавский не стал возражать. Разумеется, у Раденских была дочь. Он вспомнил свой визит в Волочиск и стройную, длинноногую девочку с ярко-голубыми глазами.
– Через несколько недель я поеду в Варшаву, – сказал он. – Если хотите, можете присоединиться ко мне.
– Я никогда не вернусь в Польшу.
Генрик провел кончиками пальцев по шраму. Казя была мертва, как утверждал в письме Адам. Никто не выжил в той кровавой резне. Она исчезла в пламени, Которое поглотило весь дом. Он никогда не вернется в страну, овеянную такими воспоминаниями. Потом, когда боль утихнет. Но утихнет ли она когда-нибудь?
– Могу я присоединиться к вам, синьоры?
Пулавский вежливо поклонился итальянцу, тому самому грузному юноше, который держал в объятиях Софи. Генрик ограничился легким кивком.
– Пресвятая Дева Мария, жара просто невыносимая. Эти званые вечера ужасно утомляют. Обычно в это время я уезжаю на загородную виллу, – он говорил по-французски с сильным акцентом и выглядел пьяным.
– Вы поляки?
– Да.
– В этом палаццо всегда полно поляков, – он ухитрился придать своей фразе оскорбительный оттенок.
Пулавский увидел, что в глазах Генрика зажглись сердитые искры.
«С этим парнем лучше не ссориться», – подумал он.
Итальянец рыгнул и, раскачиваясь на высоких каблуках, с презрением осмотрел простой, без вышивки и кружев камзол Генрика, медные пряжки на его туфлях и перевязанные узкой пурпурной лентой волосы, не покрытые париком. Один из этих поляков-бродяг, снедаемых гордостью и нищетой. Его дряблый рот искривился.
– Бродяги, – сказал он тонким запинающимся голосом. – Рим положительно переполнен бродягами.
Никто не ответил. Пулавский изучал его прищуренными глазами, сравнивая двух молодых людей. Юный фат подрагивал, словно студень, в своем шафранового цвета наряде, разукрашенном драгоценными пуговицами и золотыми застежками. Его голову украшал парик с непомерно большим бантом, а пухлое лицо от злоупотребления спиртным выглядело нездоровым. Генрик Баринский все еще оставался стройным и сильным юношей, хотя рассеянный образ жизни уже наложил на него тот же болезненный отпечаток.
Итальянец промокнул свое лицо кружевным платочком.
– Матерь Божья, я скоро растаю, – он нетвердо потянулся к бутылке.
– Ты слишком толстый, Марио, – сказал девичий голос за их спинами. – Похоже, что ты нездоров. Почему бы тебе не прилечь?
– Синьоры, – глаза Марио затуманились, и он потер рукой лоб. – Синьоры... я не помню ваших имен, – он с трудом шевелил языком. – Позвольте представить мадемуазель де Станвиль. Недавно со своим отцом прибыла из Парижа.
– С дядей, – поправила она, не сводя глаз с Генрика.
– Граф де Станвиль скоро будет, будет... – глаза Марио едва не вылезли из орбит. С приглушенным стоном он прикрыл рот рукой. Сквозь толстый слой пудры на его лице выступили капельки пота. Он быстро перегнулся через балкон, и его вырвало. Снизу послышались сердитые возгласы, проклинающие сукиного сына, который опустошил свой треклятый желудок на честных римских граждан, наслаждающихся летней ночью. Со съехавшим на сторону париком Марио, пошатываясь, покинул балкон.
– Поучительное зрелище, – холодно пробормотала девушка.
– Весьма, – согласился Генрик, который и сам от выпитого вина чувствовал себя неважно.
– Никаких секретов, мсье, – сказала девушка. – Об этом сплетничают в каждом салоне. Мой дядюшка вскоре будет назначен в Риме послом. К несчастью, я сама должна вернуться в Париж. К несчастью, ибо я обожаю Рим.
Генрик с большим интересом взглянул на девушку. Она была выше, чем Казя, и шире в кости. Густые волосы были украшены ниткой жемчуга, которая в легком беспорядке спадала на обнаженные плечи. Темно-красные банты на корсаже были заляпаны капельками свечного сала. Веер размеренно раздвигал душный воздух, и с каждым взглядом до Генрика доносился аромат ее тела, словно в платье из розовой парчи был завернут букет белоснежных лилий. Она смеялась, широко открывая рот и обнажая два ряда ровных зубов.
– Надеюсь, что мсье нравится то, что он видит, – лукаво сказала девушка. Против своей воли Генрик улыбнулся, и его боль слегка притупилась.
– Мсье не слепой, – ответил он в тон ей. Пулавский внутренне улыбнулся.
– Аманда! Иди сюда! Иди к нам! Фабрицио задумал чудесную игру... – звали ее веселые голоса из залы.
– ...Эта девушка неглупа, – услышал он голос Пулавского и понял, что девушка уже ушла с балкона. Она стояла прямо у распахнутого окна, окруженная кольцом молодых людей, каждый из которых норовил придвинуться к ней поближе.
– У нее много поклонников, – сказал Генрик. Аманда метнула на него быстрый взгляд и улыбнулась, а потом, слегка кивнув головой, двинулась в глубину залы. За ней по пятам последовала ее многочисленная свита.
– Мухи слетаются на мед, – добавил Генрик. Площадь пересекла с громким грохотом карета. Когда дребезжание колес стихло, Пулавский заговорил:
– Когда Ян Собеский в прошлом столетии проезжал по улицам Рима, у его лошади были золотые подковы. В то время Польша простиралась от Балтийского до Черного моря, а наша конница въехала в ворота Киева. Это был расцвет Польши. А теперь посмотрите на нас. Этот итальянец прав – мы превратились в нацию изгнанников, скитальцев, наемников.
Ответ Генрика не удивил его собеседника.
– Воевать – не такое уж худое занятие, – Генрик одной рукой коснулся эфеса шпаги, а другой медленно поглаживал шрам.
– За войной дело не станет, – мрачно рассмеялся Пулавский, – Прусаки. Австрийцы. Русские. Выбирайте. Или вы скорее предпочтете продать свой клинок Франции или Англии. Совсем скоро они вцепятся друг другу в глотки.
Он видел, что внимание Генрика все еще приковано к залитой светом зале, полной беспечного веселья.
– Нет, – продолжал он, – сейчас не время развивать в Польше искусства и культуру. Сначала нужно мечами возродить былую славу страны.
– Но в университете у Конарского нас учили, что...
– Это преждевременные теории. Он не понимает, что сейчас Польше нужны солдаты, а не ученые. Ибо подходит время, запомните мои слова, пан Баринский, когда Польша будет отчаянно бороться за свое существование. И тогда ей понадобятся такие люди, как вы. Не забывайте это. Теперь идите и развлекайтесь. Генрик не сдвинулся с места.
– Черт возьми! – сердито взорвался Пулавский. – Вы что, единственный, кого гложет тоска? Соберитесь, молодой человек. Берите, что вам дает жизнь, и хоть на несколько коротких часов забудьте о прошлом.
– Три года я пытался забыть об этом, – пробормотал Генрик.
Вскоре Пулавский оставил его и вышел в залу. Генрик медленно последовал за ним.
Зала опустела. Мужчины сбились у одной двери, женщины у другой. Все оживленно хихикали. Аманда заметила Генрика и, что-то шепнув стоящей рядом с ней девушке, громко позвала через всю залу:
– Не хмурьтесь, мсье! Идите играть с нами.
В залу, приплясывая, выскочил юноша, чью наготу прикрывал только скромный по размерам передник из виноградных листьев, а на лицо была надета позолоченная козлиная маска. Выделывая антраша босыми ногами, он крикнул Аманде, чтобы она поторопилась и переоделась во что-нибудь более подходящее, пока не началась игра. Она снова попробовала убедить Генрика присоединиться к игре. Присутствующие наградили юношу в маске взрывами хохота.
– Марио, ты великолепен!
Марио на удивление легко для своего дряблого, жирного тела скакал по всей комнате и кричал:
– Поторопитесь, синьоры и синьориты, поторопитесь. Слишком жаркая ночь для одежды.
Постепенно зала заполнилась различными масками. Груди и бедра девушек опоясывали гирлянды из листьев. Смех становился все возбужденнее и громче; из золотых бокалов выплескивалось на пол вино, и босоногие танцоры скользили по кроваво-красным лужицам.
– Задерните шторы, – крикнула девушка в маске наяды.
–Да! Да!
– Если на нас донесут инквизиции...
– Задуйте свечи.
Слуги, внешне бесстрастные, но с глазами, горящими, словно угли, опустили тяжелые шелковые портьеры и погасили большую часть свечей. Аманда стояла посреди залы рядом с Генриком. На ее губах играла манящая улыбка.
– Что такое? – спросила какая-то девушка в маске фурии. – Почему вы в одежде?
Девичьи руки расстегнули его камзол и нащупали пряжку пояса, одновременно поглаживая его бедра.
– Терпение, – воззвала Аманда, – имейте терпение. Она взяла Генрика за руку и проводила его к двери, шепча:
– Там вы найдете маски, листья, все остальное.
Он почувствовал ее губы на своей щеке, потом, расстегивая на ходу платье, она побежала к другой двери.
Весь в поту Генрик лежал на кровати и старался сообразить, где он находится. Его все еще била дрожь от приснившегося кошмара... Женщина лежала на голой земле и простирала к нему руки, взирая с мольбой огромными испуганными глазами... На ветру трепетали ее длинные черные волосы. Губы были беззвучны. Он отчаянно пытался обнять ее, но его руки повисли вдоль туловища, словно налитые свинцом, а ноги беспомощно увязли в песке... Над ее лебединой шеей взмыл тяжелый топор. «Нет! Нет! Нет!» – закричал он. Топор опустился, и хлынувшая кровь обрызгала его одежду и покрыла кровавыми яблоками белую лошадь, которая стояла около темного дерева...
На выщербленном столике над его головой пухлый херувим с чешуйчатыми бесцветными крыльями выделывал на белой лошади всяческие коленца. Понемногу приходя в себя, он поднял с подушки тяжелую голову, с отвращением чувствуя во рту кислый вкус. Он осторожно сел и огляделся вокруг. Рядом с ним, слегка посапывая, спала девушка. Ее светлые волосы падали на глаза, смятая простыня была небрежно откинута ниже талии. Полуденный свет проникал сквозь занавеси, окрашивая ее грудь в нежно-розовый цвет. Она что-то пробормотала по-французски и повернулась на бок лицом к Генрику.
Генрик отодвинулся к краю постели, охваченный внезапным омерзением к несвежим простыням, беспорядочно разбросанной по засаленному ковру одежде и затхлому зловонию, царящему в комнате. За окнами слышались крики уличных торговцев и дребезжащее пение шарманки. Он встал с кровати, подошел к умывальному тазу и с удовольствием погрузил лицо в холодную воду. Потом он отдернул шторы. Булыжная мостовая была дочиста вымыта летним дождем. Над куполом Святого Петра блистала радуга. Он поежился и вновь окунул лицо в воду, стараясь смыть воспоминания о ночном кошмаре.
– Где ты, милый? – услышал он сонный голос Аманды.
Он не повернулся и не ответил. Она приподнялась на локте, с обожанием глядя на его широкие плечи, узкую, почти девичью талию и вьющиеся вокруг мощной шеи темные влажные волосы.
– Иди в постель, – промурлыкала она, – иди, мой сладенький. Еще только полдень, и нам не надо вставать.
– До вечера, пока Марио не придумает что-нибудь новенькое? – он рассмеялся, но не очень весело.
Он растерся жестким полотенцем до пояса. Она с жадным вниманием следила, как перекатываются его мускулы.
– Ну, Генрик, пожалуйста, – умоляла она. Припомнив ее жаркие поцелуи и неистовые объятия, Генрик почувствовал, как что-то внутри него всколыхнулось, но он продолжал упорно смотреть в окно на летний дождик, барабанящий по черепичным крышам.
– Черт возьми, – воскликнул он, – голову как будто соломой набили, а язык стал, что твоя лошадиная попона.
Он поморщился и потер лоб.
– Не хуже пыток инквизиции.
– Если бы синьоры из инквизиции узнали о прошлой ночи... – Аманда поежилась с неподдельной тревогой. Внезапно она возбужденно спросила. – Генрик?
– Да, – он присел на краю постели.
– Ты прежде делал что-нибудь подобное?
– Нет, – сказал Генрик твердо. – Никогда.
– Ты когда-нибудь забудешь это? – ее рука замерла на его колене.
Он покачал головой.
– Такие вещи трудно забыть.
С неприятным осадком в душе Генрик вспомнил зашторенную залу и царящее там сладострастие, которое становилось все разнузданнее, по мере того как одну за другой задували свечи. Сплетенные в клубок парочки в темно-красных лужах вина... Их животные стоны... Грязные шуточки Марио. Генрик вполголоса выругался.
– Ты нас осуждаешь? – спросила она с интересом. – Но это же просто для развлечения. Глядишь, этим вечером кто-нибудь изобретет новую забаву.
– Ты чересчур старомоден, милый, – ее рука поползла вверх по его бедру. – Воспринимай жизнь такой, какая она есть. Жизнь слишком коротка, чтобы искать в ней мораль.
Ее рука двинулась еще выше. Внезапно, с придушенным всхлипом она прижалась к нему и впилась в его губы поцелуем. Он почувствовал острую боль от укуса и грубо оттолкнул ее от себя.
– Сучка!
– Да, – простонала она, – да, называй меня так. Я хочу, чтобы ты называл меня так.
Она опять прильнула к нему.
– Замолчи, – грубо приказал он, но Аманда де Станвиль уже потеряла дар речи, растаяв в его объятиях...
Наконец их тела разомкнулись. Аманда лежала с безумными глазами и улыбалась.
– Боже, это было чудесно, – прошептала она. – Какой же ты зверь иногда, и как я тебя люблю.
Он отвернулся, пытаясь представить себе другой голос.
– Давай поспим, – сказал он все еще грубо.
– Спасибо, – пробормотала она и чмокнула его в ухо.
– Никогда не говори спасибо. Слышишь, никогда.
Не обращая внимания на его слова, она погладила его влажные волосы. Уже засыпая, она спросила:
– Ты поедешь со мной в Париж, правда, милый?
В ответ он поцеловал ее в лоб, и она уснула с довольной улыбкой.
Сам Генрик с открытыми глазами лежал на спине и смотрел в потолок. Он был преисполнен меланхолической печали, которая так часто следует за актом любви. Стайка птиц, образованная причудливыми трещинками на потолке, летела по грязному закопченному небу к окну, за которым шумел летний дождь.