Как родился мальчик Семен (Сабура имя по отцу дала, любила, значит), этих двух будто водой какой побрызгали: в таком ладу и согласии Гульбадар и Сабура зажили, такая к ним дружба пришла - на весь век хватит. Дитя подрастало, и будто росла вместе с ним любовь свекрови к снохе, снохи - к свекрови. С Семеном на руках Гульбадар сначала вышла во двор, потом ко всем соседям наведалась, а потом по всему аулу прошла. Будто что-то драгоценное, священное несла, голову держала высоко, ступала гордо.
- Вылитый отец!.. - пытались уязвить некоторые. Этих она вмиг осаживала:
- На кого бы ни походил - вылитый человек! Не ветром принесло - от любви родился. А смеяться над безвинным ди-тем грех!
Теперь на черном холмике, укрывшем Гульбадар, подрагивает едва пробившаяся красноватая еще трава. То ли от ветра она вздрагивает, то ли от скорбных, из самой глубины груди вздохов Сабуры.
Чтобы не коснуться ненароком ее израненной души, я незаметно обошел могилу и направился к выходу. В ушах еще звучало ее стенанье:
- Поломались цветы мои заветные. Погасли свечи мои праздничные...
Уже который раз возле железных ворот огороженного камнем кладбища я вижу старика. Пройдет кто мимо, он глаза прячет, отворачивается. Я почему-то не решаюсь остановиться возле него, перекинуться словом или хотя бы поздороваться. Чужая душа - чаща темная. Что там только не таится? Но в чащу без всякого спроса врубиться можно, а души без волнения не коснись.
В этот раз старик не стал от меня отворачиваться. И глаз своих, угасающих, бесцветных, тоже не отвел. Правый зрачок закрыло крупное, с горошину, бельмо. В этом глазу и вовсе ни проблеска жизни нет. Второй глаз нацелился в меня. Что он хочет сказать, этот глаз? Нет, ничего.
- Здравствуй, отец! Жив-здоров ли? Как... как чувствуешь себя? поспешно сказал я. Острая тревога вдруг охватила меня.
- Я тебе не отец. Никому я не отец, и не брат, и не сын. Я никому никто. Только самому себе - сам. И как чувствую, не спрашивай. Нет у меня чувств. Кончились. Я упырь.
Я пошел было дальше. Он с размаху сел на траву.
- Погоди-ка немного, поговорим... - сказал он. - Мне бы давнымдавно уже туда надо перебраться, - и старик рукой показал в ворота, в глубь кладбища.
- Чего же не переберешься?
- Самигулла не велит. Говорит: "Ко мне близко не ложись". Вытолкнул мою могилу. Даже в ворота меня не пускает.
- Какой Самигулла?
- Да тот самый, которого я тогда убил. Я ведь его два раза убил: один раз честь его перед всеми людьми убил, потом и самого... - старик так спокойно, так ровно и бесстрастно сообщает это, словно рассказывает о каком-то заурядном случае. Только в здоровом глазу его затлела слабая искорка. Сам чуть приподнялся, расправил грудь и снова сник.
- Я - когда-то далеко вокруг известный, знаменитый вор Ярулла, все тем же тусклым голосом продолжает он рассказ. - Люди, мною обиженные, слезы, из-за меня выплаканные, проклятия, на меня излившиеся, - бессчетны. Не только зол был я, но и хитер. Ходил травы не тревожил, следы запутывал. И когда деньги у Самигуллы брал дверей, сундуков тоже не взламывал. Я каждый замок со своим ключом обженил. А деньги взял, опять все замки исправно запер. Страха не знал, волчье у меня сердце было. Но впервые тогда в это сердце сомнение закралось. Самигулла зоркий был человек, догадливый, и показалось мне, что вот-вот он догадается, узнает мою тамгу. Потому что никто другой кроме меня и не смог бы это сделать. Не вытерпел я, когда начался суд над Самигуллой, сунул в рукав кистень и пришел на майдан. Пока другие палками да прутьями махали, я только раз стукнул его кистенем. Он тут же упал с телеги навзничь. Спрятал я кистень и отошел в сторонку, никто ничего и не приметил. Но уйти сразу я все равно не смог и, пока народ не разошелся, возле тела оставался. Померещилось мне вдруг, что голова у трупа - белая-белая. Тут всего меня судорогой свело, и лицо с одного бока скогтило будто.
...И уже не у кладбищенских ворот стою я, а в том далеком времени, на вершине сугроба возле Пожарной площади. Передо мной появляется волосатый человек с перекошенным лицом, с большим бельмом на глазу. Но я ни капли не боюсь его. "Кончена тамаша, ступай домой", - говорю я ему. Но перехватывает дыхание, голоса нет. Я медленно-медленно по дощечке прожитой жизни возвращаюсь на этот конец, к каменной кладбищенской ограде. Притихший, выставив острые коленки, сидит Ярулла. Придя в себя, я вспоминаю то, что многие годы беспокоило меня. Ташбулат, председатель сельсовета, как он вел себя в тот день.
- Деньги эти с Ташбулатом вместе украли?
- Нет. Он и не знал. Кто украл, куда деньги уплыли, ему не это было важно. Здесь у Ташбулата свой расчет был. Хоть как, а надо было ему от Самигуллы избавиться. Коротышке этому прямо повезло с покражей-то. Это ведь он народ подбил на самосуд, натравил и смылся.
- А за что он на него зло таил?
- Точно не знаю. В гражданскую войну он в русских селах гнусность ли, зверство ли какое учинил, кажется. А Самигулла, видно, знал это. Один взгляд Самигуллы его в страх вгонял. А я не боялся. Никого не боялся. Только этот Самигулла мое сердце, словно тряпку, выжалГ Трусом я стал. В ту же ночь запряг вороного жеребца, дом, жену, детей - все бросил, только бы подальше, и в чужие края подался. Через сорок лет вернулся в надежде, что в отчей земле прахом стану, найду приют. Третий год уже здесь хожу. Самигулла и близко не подпускает. "Ты, говорит, сначала за свои злодеяния через суд пройди, кару понеси, потом пущу". Преступлений я совершил множество, зла содеял бессчетно и ни люди, ни всевышний ни за одно не покарали меня вовремя. Пошел я тогда к вершителям закона, хозяевам правосудия и сказал: "Много злодеяний совершил я, воздайте мне мерой за каждое". И всюду был один ответ: "Грехи твои состарились, преступлениям вышел срок!" Нет, нет! Не состарились, и не вышел срок! Я их хорошо знаю - ведь это мои злодейства, мои грехи. Слезы и кровь, по моей вине пролитые, вот здесь, в горле, комом стоят.
Старик проворно вскочил на ноги. Отчаянный крик с хрипом вырвался из его горла, ударил мне в уши.
- Эй, люди! - истошно воззвал он. - Вы сил не щадите, к сроку, а то и до срока, хвалу, награды, состояние получить хотите. Душой поступаетесь, несчастные, ненасытные, безумные! Вы лучше за великие грехи и малые ваши прегрешения в свой срок кару получить старайтесь! Торопитесь, не опоздайте! Коли опоздаете - придет ваш час, и эти железные ворота не откроются вам. Самигулла не пустит...
И, как давеча, Ярулла с размаху уселся на землю, подолом длинной рубахи вытер лоб. Обо мне будто и забыл. Я пошел своей дорогой.
...В один из зимних буранных дней Ярулла исчез. Обыскали всю округу, но так и не нашли. Только ранней весной в соседней деревне возле кладбищенской ограды появился из-под снега почерневший труп старика. Там же, под оградой, его и зарыли.
БОЯРСКИЕ ДЕТИ
Испокон веков, с незапамятных времен, в наш аул к тем, кто держит дойных кобылиц, приезжали разные важные особы. Кумыс пили, мясо ели. И сейчас так. Наезжают с женами, с отпрысками своими и целое лето лежатполеживают в свое удовольствие и щетинкой не шевельнут. Наши их "боярами" прозвали. А кто же они еще, как не бояре? Выспятся досыта, кумыса напьются, так что животы трещат, умнут мяса большими кусками, до отвала, и всем стадом в лес или к холмам утянутся. Да и там, на выгуле, не хуже выламываются. Сидят только на расстеленном покрывале, дескать, наша трава ихнюю... тело колет, платье пачкает. Женщины над головой шатер таскают, солнце наше им тоже чем-то не угодило. А чуть дождь, все, как суслики в норе, сидят, высунут голову за ворота, покрутят ею вправо-влево и нырк обратно. У меня с этими боярами свои счеты. Обедаем на хике, чуть привалюсь, раскинусь повольготнее, отец: "Сядь прямо. Боярином стал?" Чуть с утра засплюсь подольше, Старшая Мать: "Все спит и спит, и откуда к нам этот боярин пожаловал?" Чуть помешкаю поручение исполнить, Самый Старший брат Муртаза: "Еле шевелится - боярин, да и только". Поменьше был, этим "боярином" вконец было извели меня. Потом малость поутихли. Может, и у самого боярства поубавилось.
У многих в ауле есть свои собственные бояре, почитай, каждое лето к ним приезжают. У нас же своих бояр никогда не было. Наверное, независимый нрав не позволял отцу у кого-то в прислужниках ходить. Да и так просто - не с руки было ему для чужого удовольствия утруждать себя. А может, и мы сами, и дом наш не нравились этим боярам. Короче, своих бояр у нас не было. Нет, так нам на здоровье. Я и чужими боярами сыт.
Повязали мы красные галстуки, поклялись, что ради победы мировой революции жизни не пощадим - и злость к этим боярам у нас, у мальчишек, разгорелась еще пуще. Мы теперь хорошо знаем: раньше всякие разные буржуи, бояре да вельможи на шее народа сидели, жизнь его, как кость, обгрызали. А разве эти, городские бояре, не то же самое: знай себе полеживают да бока наедают. Нам все это один мальчик по имени Сафаргали растолковал.
У нас теперь два вожака: на улице - Шагидулла, в пионерах Сафаргали. Шагидулла иногда пробует задраться с ним, но тот берет один конец красного галстука в руку и говорит: "Попробуй тронь, если у тебя две головы..." Голова у Шагидуллы, конечно, отчаянная, но все-таки не две же их, одна только. Сафаргали на Губернаторской живет, как раз напротив Асхата. Отец его, как и у Валетдина, с германской войны не вернулся. Живут они вдвоем с матерью. До того, как стать пионерским вожаком, он любил поныть, поплакаться, набивался на жалость. Стреляем ли из лука, он стрельнет мимо и тут же заноет: "Такая уж моя доля, была бы удача, и отец бы с германской вернулся". Жребий ли тянем перед игрой, достанется ему конец палки, он чуть не в слезы: "Я бы не Сафаргали был, если бы мне удача выпала!" В прошлом году, когда мы с ним на Ак-Манае ловили рыбу, ему на крючок какой-то заблудший здоровенный судак попался. Весь трясясь от спешки и нетерпения, Сафаргали подтянул рыбу к берегу. Уж и спина судачья наполовину из воды выступила. Знатная была рыбина. Если не в размах рук длиной, то в локоть точно. Я уже ждал, когда Сафаргали изловчится и подцепит это чудище озерное за жабры, как он вдруг бултыхнулся в воду, брюхом прямо судаку на спину. Прыгнула и рыба. Прыгнула, оборвала леску и ушла в глубь озера. Сафаргали, утопив руки по самые плечи в воде, еще побарахтался в камышах. Потом выбрался на берег и, плача, стал причитать: "Будь у меня счастье, немец ядра не отливал бы, германскую войну не затевал бы, в отца моего не стрелял бы... Когда бы совсем не клюнул, я и не охнул бы. О, судак! Зачем тебе было обнадеживать меня? Неужто хоть капли сострадания не нашлось в тебе? Имел бы ты жалость, и отца моего царь не забрал бы, винтовки ему не давал бы, и сейчас он на чужбине не лежал бы..."
Валетдин и Сафаргали - двоюродные братья. У них и жалобы-стенания одинаковы, всю душу прожгут да наизнанку вывернут. И мне уже не до рыбалки стало.
- Пойдем, Сафаргали, на Былау-озеро, там карась отменно клюет, нерешительно предложил я.
- Наше солнце повсюду неласково, - вздохнул он.
И вот этот самый Сафаргали, только он пионерским вожаком стал, на глазах изменился. Куда там! Ступает чинно, уверенно, слово молвит обдуманно, умеренно. Не только сам подрос, даже шея у него вытянулась. Чего мы не видим, он сразу заметит, чего мы не знаем, он давно знает; книжки читает, о каких мы и слыхом не слыхивали. Как в чужих краях детям тяжело живется, как богатеи бедных притесняют, обстоятельно расскажет, подробно, будто сам там был. Гнев наш лют, ненависть к этим далеким, у земли на закорках, боярам, баям и буржуям беспощадна. Впрочем, и здешних бояр мы нашим рабоче-крестьянским гневом не обделяем. По мере сил боярское терпенье треплем, покой теребим. Как стемнеет, в стену дома, где они спят, камни швыряем, днем, когда они по улице идут, собак науськиваем. Но покуда еще с боярскими детьми в схватке грудью не сходились. А схватиться охота есть. И час возмездия врагу настал скоро.
К Заовражному Минулле новые бояре приехали: муж с женой и дети мальчик, как я, и девочка, помладше меня. Мальчик в синих куцых, по колено, штанах разгули-' вает, а на девочке платье в цветочках, до колен не достает. Мальчика мы Цаплей прозвали, а девочку Стрекозой. Ноги у малого и впрямь тощие, как у цапли. А девочка все время прыгает. И идет - прыгает, и бежит - прыгает, и стоит - возьмет да подскочит.
Каждое утро спозаранок они берут корзинки и по Губернаторской отправляются к холмам, возвращаются же только к вечеру. Цапля со Стрекозой от родителей ни на пядь не отстают. Стрекоза пусть себе. Нам Цапля нужен. Поначалу мы за избу Шафаргали или Асхата прятались и оттуда срамили их:
- Бояр богатеет - салом потеет!
- Эй, боярин погорелый, на штаны-то ситца не хватило?
- Эй, бояре сушеные-вяленые, на холмах ветром объедаетесь? Весь наш ветер съели, а все тощие!
Наши классовые враги почему-то все четверо были крайне худосочны.
- Они много людей извели, вот у них к костям сало и не пристает, объяснил Асхат это явление.
- Да и ты жиром не исходишь, - заметил Сафаргали.
- Мне еды не хватает. Если бы я, как эти бояре, обжирался, у меня давно бы жир на животе выступил.
Как говорится, пес лает, волк гуляет. Они знай себе ходят, на нас и не оглянутся. Руки у нас все сильней чешутся, кулаки все крепче сжимаются.
Теперь уже мы - то есть Сафаргали, Асхат и я - прячемся в каменных россыпях возле Малого Оврага и оттуда следим за ними. Бояре частенько мимо тех камней домой идут. Сегодня не попадутся, так завтра, не завтра, так... И попались! Случилось это, когда земляника поспевала. В нашем Малом Овраге земляники видимо-невидимо, вповалку вызревает. Местами сплошь красно, будто красный чекмень расстелили. Нападешь на такое место - не оторвешься, головы не всколыхнешь.
День уже клонился к вечеру, когда с неизменными своими корзинками вышли эти к Малому Оврагу. Боярин с боярыней по тропке дальше прошли, боярчонок же с девчонкой сбежали на склон и принялись ягоды собирать. Поначалу они хотели наскоро, мимоходом полакомиться. Как же! Земляничный омуток коли ухватит, не скоро отпустит. Стрекоза на корточки присела, а Цапля и весь на траве разлегся. Спешат, будто не успеют, ягоды в рот так и сыплют.
- Э-гей, дети! Идемте! - уже издалека крикнул отец.
- Сейчас, мы быстр-ро! - протрещала Стрекоза.
Но быстро оторваться от ягод им было невмоготу. Спелая земляника привораживать искусница.
Старшие бояре, перевалив гребень, скрылись из виду. Эти же, как два заблудившихся ягненка, остались в овраге. День настал, час пробил! Стрекоза с Цаплей и не почуяли, как мы трое с трех сторон окружили их. Опыт "Германской войны" пригодился нам.
- Ага, оскребки боярские, попались! - сказал Сафаргали и быстро приказал мне: - Пупок! Ты Стрекозу за крылышки придержи, чтобы родителям не донесла, а мы эту Цаплю общипаем.
Мальчик и девочка, белые, как белая тряпка, дрожа, стояли перед нами. Хмурые карие глаза Цапли глянули на меня, будто заворожили. Нет, ударить его у меня духу не хватает. Стрекоза взвизгнула и, мелко притопывая, пустилась в рев. Ее противный плач вернул мне решимость. Я тут же ухватил ее за тонкую, как стебелек, руку. Однако что такое мужская честь, мы не знаем, джигитская учтивость всегда при нас, девчонка не то что тумака, щелчка не получит. Хотя и боярская дочка. Слезы же ее меня мало трогают. Глаза, словно у кошки, зеленые. Жалости не стоят. Но вот глаза мальчика...
- Ты - боярин, который кровь человечью пил? - крикнул Сафаргали. Коли боярин - на! Получи свое! - Он ткнул Цаплю в грудь. Асхат тоже добавил разок.
Мальчик не заплакал, и бежать вроде не замышляет, и пощады не стал просить, только начал тихо оправдываться:
- Мы... Я не боярин, ребята. Ни капли не боярин.
- Не ты, так отец твой боярин, мать - боярыня, дед - бояр старый и бабка - бояриха! А ты боярского пса боярский щенок! - пытался распалить себя Сафаргали. Но только встретился с мальчиком взглядом, сразу сник.
- Ненормальный какой-то боярин, никак на него не разозлишься, удивился Асхат.
- Если перед каждым слюнявым боярином, перед каждым дохлым буржуем теряться, какие же из нас борцы выйдут! Борцы к врагам должны быть безжалостны. Вот как я.
Сафаргали еще раз ударил Цаплю и со всей силы толкнул его в шею. Тот упал лицом вниз. Сафаргали испытующе посмотрела на Асхата и меня. Не отставать же от борца, я тоже, не выпуская руки Стрекозы, подошел и пнул лежащего лицом вниз Цаплю. Пнул, и по телу моему прошли мурашки...
То было, наверное, в моей жизни впервые, когда, увязавшись за другими, воле и желанию вопреки, я совершил что-то постыдное, противное совести. И посейчас, вспомню - и правую ногу сводит. Но и тот пинок, боюсь, в моей жизни не был единственным. Оттого-то порой нет-нет и кольнет в сердце...
Больше мы его не тронули. Он медленно поднял голову. Из раны на подбородке текла кровь. Видно, падая, он ударился об острый камень. Зажал подбородок ладонью. И тут же в горсть натекла кровь. Но и вид крови его, кажется, не испугал. Все так же молча он встал, стряхнул со штанов пыль, которой не было... От жалости к раненому брату исплакавшаяся Стрекоза еще пуще забилась в слезах. Я отпустил ее.
- Не плачь, маленькая, совсем не больно. Водой смыть, и все пройдет, - сказал мальчик.
На нас он и не посмотрел. Взял сестренку за руку и не спеша пошел прочь.
Мы как стояли растерянные, так и остались стоять. Лац-но: поколотить мы поколотили. А вот кто победил?.. Мальчик и девочка взошли на холм, перевалили гребень и пропали, будто зарылись в сумерки. Они скрылись из глаз. А в памяти остались.
...Больше эти бояре в наш аул не приезжали. Год шел за годом. Заделался и я городским жителем. Отпустил волосы, стал писать стихи, даже печататься начал. Когда моя первая книжка ушла в набор, я уже через день прибежал в типографию. Мне показали:
- Вон кто твою книгу набирает.
Я подошел к наборщику, встал рядом. Он не заметил меня. Я шею вытянул, смотрю. Взглядом за его руками поспеть не могу. Тяжелые блестящие буквы нижет он в слова, которые сочинил я. Пальцы быстры, но бережны, словно не свинцовые буквы, а драгоценные камни выбирают они. Много, наверное, времени прошло, пока я очнулся и сказал:
- Здравствуйте!
Он обернулся, взглянул на меня. По бледному желтоватому лицу скользнуло что-то похожее на улыбку. Но большие невеселые глаза остались безучастными. Он кивнул молча. Я тут же отвернулся. Да, несомненно, это был он - боярин Минуллы, отец Цапли и Стрекозы.
Тот, кого мы называли "боярином Минуллы", с детства работал в типографии, нажил тяжелую чахотку. В тот год ему стало особенно плохо, и он, в надежде, что кумыс исцелит его, приехал к нам в аул. Вот чьих детей мы жестоко обидели тогда!
Я не заговорил с ним. Совесть не позволила.
...Через четыре года случится еще одна встреча. И такие же большие карие задумчивые глаза взглянут на меня. Буду я между сном и явью бытием и смертью... Колышется горизонт, качается земля, на которой я лежу. Нет, это не земля качается, это меня на носилках несут. Худой, насквозь промокший от пота солдат через силу несет меня. Поперек подбородка - косой шрам. Я не могу оторвать от него глаз.
Прежде шрама бывает рана, из раны течет кровь. Из этой раны кровь пролилась далеко-далеко, на серых камнях Малого Оврага осталась. Дожди, наверное, вымыли ее, солнце выжгло. Можно забыть, успокоиться... А если она, эта кровь, через годы вдруг капнет на твое сердце каплей огня? Хотя прямой твоей вины вроде бы и нет. И он - онто разве был виноват? В каждой капле крови, на землю улавшей, кто-то повинен - с той или с другой стороны. Но чтобы никто не виновен, не бывает.
Да, я узнал его. Узнал, и даже раны мои поутихли будто, боль отпустила тело...
НАСЛЕДНИК КАВКАЗСКОГО ЦАРЯ
На самом деле забросил вихрь из полуденной страны моего друга Асхата или нет, нам неведомо. А вот что Иса-бек-Сансак из дальних стран пришел, истинная правда. "Ветер судьбы меня сюда забросил", говорит он. То ли пятнадцать, то ли двадцать лет назад появился Исабек в нашем ауле. Был он в черном узком зиляне (странный этот зи-лян - в складках на груди белые палочки с палец длиной понатыканы), на голове круглая, черного курчавого меха шапка, на ногах узкие черные сапоги без каблуков. "Кто же ты такой будешь, удалец-мужчина?" - спросили у него. "Я кавказского царя несчастный сын", - отвечал он. Смаргивая безутешные слезы, поведал он о своем горе. И каждая слеза прожигала землю, а каждое слово - сердца внимавших ему.
...В один из дней в желтые рассветные сумерки напал турецкий султан на владения кавказского царя. Царские дворцы в угли обратил, самого царя позорной петлей удавил, сорок его жен осрамил, сорок дочерей полонил, сорок сыновей в прах положил. Сорок первый сын, Исабек, успел вскочить на своего крылатого аргамака и, перескакивая через стремнины, умчался от турок. Когда через последнюю пропасть перелетели, рухнул обессиленный конь в водопад, но ветер полета докинул всадника до другого берега. Вот так только и спасся сорок первый наследник кавказского царя.
Слушая этот рассказ, люди тогда вместе с Исабеком сильно плакали. Да и как не плакать, когда с кавказским царством такая беда случилась. Типтярьг наши, по обычаю, царственного гостя из избы в избу водили, уважали-ублажали, горе его делили. Но вышел срок, иссякла сила гостеприимства, и спросили они у гостя: "Какое у тебя умение есть? Чему горазд?" - "Верхом скакать горазд. А еще жесть ковать, лудить, паять могу". - "Верхом скакать мы и сами горазды, - сказали наши. Так что тебе ковать, лудить, паять. Знатное ремесло". Вот с тех пор он и кует. Сансак-агай мне и таинственным кажется, и интересным, и опасным. И друг Асхат такой же. В людях, что из другого мира пришли, всегда что-то тревожное есть. И тоска какая-то.
Жестянщик Исабек от нас через дорогу наискосок живет. День-деньской в своем глинобитном домишке - динь-дон, дзинь-дзинь - или ведро чинит, или к половнику ручку клепает, или к кумгану дно ладит. Потому его и прозвали Сансак. Значит: дзинь-дзинь. Зачастую и имени не говорят Сансак, и все. Пашню не пашет, сена не косит, жниву не жнет. Даже Муса-мулла пашет, а он нет. Есть у Сансака жена Али-фа, толстая и неряшливая, намного его моложе. К тому же и ленивая, прямо на удивление. Даже картошку, что возле завалинки растет, за все лето ни разу не прополет. А по осени начинаются стенания: "Коли нет счастья, так его и нет... Даже на картошку эту благодати нету..." Когда ни глянешь, сидит на камне возле порога и смолу жует. Или будто латает что-то. Алифа - наша, кляшевская, старухи Гафифы дочка. Это они самые и есть, которые в лес по борщевник пошли и там заспорили, кто больше. Встали мать с дочкой, ростом померялись - да так, затылок к затылку, и подняли крик: мать кричит: "Я больше!" Дочка: "Я длинней!" Отсюда и пошло: "Мама больше, я длинней".
У Алифы через слово на другое причитания сыпятся: "Отцветают, увядают мои молодые годочки, зазря проходят с этим седобородым оборванцем, кавказского царя последышем! За десять лет никакого добра не нажил, одной плаксой-девчонкой только и обзавелся. Да и та моими трудами!" Но так она поет, покуда Исы поблизости нет. При муже не больно-то голосит. Все-таки мужа за мужа почитает. Порой и подольстится: "Вот ведь он какой, мой оста*! У него в руках железо и поет, и в пляс пускается!" А уж когда праздники приходят и наденет Исабек свой узкий в поясе, черный зилян с белыми палочками на груди, круглую курчавого меха шапку и черные, без каблуков сапоги и выйдет во двор, уж тут Алифа совсем от восторга заходится: "Вот он, горный мой орел! Ну кто скажет, что не из царского рода? Ну, у кого такой муж есть, похвальбушки, никчемушки, бестолочь? И в бороде ни сединки, только серебро по ней пробежало..." Нарочно кричит, чтобы уши соседки Салимы слышали. Дескать, у работящей языкастой Салимы муж ростом не вышел. Есть Алифе на чем отыграться. И то правда, в праздник во всем ауле не найдешь другого такого мужчины ладного да статного, как Исабек. Только Марагим-гармо-нист ему под стать.
Оста - мастер.
Есть у Исы с Алифой грудная девочка по имени На-сима. Она в люльке своей лежит - или плачет, или спит. Кроме Валетдиновой избушки другой мой стан - лачужка Сансака. Как лето, все дни я здесь сижу, стрелы себе лажу. Жесть готова, инструмент под рукой. Исабек меня за равного считает, советы со мной держит. Если что возьму, он не сердится. А богатствам здесь и счета нет. И латунь есть, и железо, и медь, и олово, и чугун, и свинец - чего душа ни пожелает, все есть. Мастери что хочешь. Разорется Насима, а Алифа на камне сидит, все никак смолу свою не одолеет, так зыбку, чтоб нам мастера от дела не отрывать, я качаю. Но порой унять Насиму мне бывает не по силам. Тогда, отложив работу, к крикунье подходит сам Сансак. Ласковым, идущим откуда-то со дна груди голосом, он, потчуя разными вкусными обещаниями, баюкает ее:
Алли-балли, Насима, Ты как звездочка сама. Вот тебе изюм и пряник, Вот медовая хурма. Ты соперница луны. Вот калач, а вот блины, Вот тебе и с маслом каша, Слаще каши только сны, Алли-балли, Насима...
Лакомые посулы один за другим тянутся. Нет таких одежд, в какие бы не вырядилась Насима, нет таких яств, каких бы не отведала Насима, нет шербетов, каких бы Насима не пригубила. Даже у меня полон рот слюны нагнало. А Исабек свое поет. И богатство, и щедрость его по-царски безграничны. Только ненасытной Насиме все мало. Знай орет.
Мне вдруг становится страшно. А вот выскочит девчонка из зыбки и потребует все, что отец наобещал. Тогда что? Да хоть что-то одно потребует - пропадем! Я знаю, в этом доме от яств полки не гнутся. Ладно еще Насима так просто, без слов орет. Когда же унять ее совсем уже невмочь, Исабек берет твердую блестящую ржаную краюшку, разжевывает ее и, завернув в тряпку, сует в разинутый рот. Та всхлипывает раза два и затихает.
Когда Алифа с ребенком в охапке уходит слоняться по аулу, мы солидной мужской беседой наслаждаемся, сокровенным делимся. Только всякие досужие посетители беседе мешают. Вот сейчас мы вдвоем с глазу на глаз остались Нет, уже кто-то припожаловал. А!.. Давешний мулламусафир*. Полой чапана за сучок в ограде зацепился. Исабек пока что ворот себе не завел, вместо ворот сучкастая жердина поперек положена, или подлазить под нее нужно, или сверху перелезать. Этот за сучок зацепившийся мулла в прошлую пятницу с медным кумганом приходил.
- Исабек! - сказал он тогда. - Через неделю загляну, вставь-ка новое донышко этому кумгану. Выбросить рука не поднимается. От отца моего, хаджи** Исангула, память осталась.
- Ладно, хазрет, исполню, - сказал Исабек, забирая кумган. Бросил в кучу железного хлама в углу, а потом на тот кумган и не глянул даже.
- Исабек-агай! Тот мулла идет, - поспешил я с новостью.
- Какой мулла?
- Медного кумгана хозяин.
Мусафир и от сучка еще не отцепился, как Исабек, метнувшись с места, выхватил кумган из кучи, снова на свой чурбан уселся и одним ударом молотка выбил худое дно. Тут, прокашлявшись на пороге, в избу вошел мусафир.
- Ассалям-агалейкум, Исабек-оста!
- Вагалейкум-салям, хазрет. Вот сюда, в красный угол, пожалуй. Видать, ходишь, как говорится, нас хвалишь: только было за кумган взялся, и сам явился. Руки все никак не доходили, будь они неладны...
- Вот как... - сказал мусафир, но в красный угол не прошел. - Когда же завершить думаешь?
- Знатная вещь, хазрет, не простая, тут тяп-ляп не сделаешь. Сначала нужно дно припаять, потом залудить, потом зачистить, потом блеск навести...
- И все же, Исабек, на сколько, говоришь, затянется?
- Завтра к этому часу как есть отолью. И на новый меняться не захочешь.
- Столько ждать не могу. Завтра в ауле Сукраклы большие похороны будут, подводу за мной прислали.
- Воля твоя, хазрет. На, забирай свой кумган.
- Уж не шутишь ли, как тебя там... Иса... Исабек... Как это я в моем сане с кумганом без дна ходить буду?
- И на это, хазрет, твоя воля.
- Твоя воля... твоя воля... Жулик, мошенник! Ладно, на первый раз не прокляну пока, чтобы руки у тебя отсохли, ноги б твои с корнем вырвать! - вскипел вдруг мусафир. - Приблуда окаянная!
*Мусафир - бродячий мулла, без прихода
**Хаджи - человек, совершивший паломничество в Мекку.
- А что это значит - приблуда, хазрет? Мулла без прихода, бродяга без пристанища, наверное? Богу спасибо, есть у меня крыша над головой, подушка под головой.
- Тьфу, поганец! - щедрый плевок наследника хаджи
Исангула шлепнулся на пол, и он вышел.
- Не плюйся, не плюйся, не то на твоем же лице твой плевок повиснет, мулла барахольный! - такими словами проводил мусафира хозяин. Ужас, какой он горячий, Сан-сак. Коли разойдется, так от Алифы только перья летят. Но та и ухом не ведет. "Хватит, шыж-быж..." говорит она лениво. Шыж-быж - это если раскаленное шило в холодную воду сунуть. Дескать, горящий Исабек - раскаленное шило, а она, жена, - студеная вода, и от Исабека одно только шипение остается - шыж-быж. А вот сколько бы плакса Насима ни изводила, он не сердится. У Сансака, когда он закипает, на лбу кожа начинает дергаться. Как мусафир плюнул, раза два дернуло. Но вроде ничего. Отпустило. Не то ссора далеко бы зашла.
Однако то, что Исабек со служителем веры так круто обошелся, встревожило меня. А вдруг проклянет? И кара с Исабеком заодно и на меня падет? Мы долго сидели молча.
- А благочинного обругать - не грех разве? - спросил я робко.
Сансак вертел в руках медный кумган.
- Ладно, с худого борова хоть щетинки щепоть, чистая медь, на чтонибудь сгодится.
Я опять свое:
- А если проклянет, что делать будем? Он же возле бога ходит. И род у него такой...
- Ему еще, нечисти, возле бога ходить! - с издевкой сказал Исабек. - Тот конокрад Исангул такой же хаджи был, как мой отец - владыка Кавказа...
Ничего себе новости! И не боится ведь! И Исабек как-то отдалился от меня. Что говорит, уму непостижимо. Хаджи Исангула, муллу-мусафира и даже отца своего, царя кавказского, одним махом повалил.
А он без всякой жалости продолжал уличать:
- Да и этот тоже - съездил разок в Бухару с товаром и сразу муллой стал. Чапан, видишь, надел, чалмой обмотался.