А ведь своим рассказом он меня ободрить хотел, успокоить, надежду мою укрепить, он мне этим будто долгую жизнь сулил. Да все не так вышло. Одна вроде единственная у меня голова, а куда приткнуть - не знаю. Вот она, эта история. Как мне Хамитьян, покойник, поведал ее, так слово в слово и перескажу.
"С ЮНЫХ ЛЕТ МЕНЯ ОСТАВИЛ ОДИНОКОЙ..."
...Как вот здесь, во лбу, немецкая пуля мне кость раздробила, я долго еще оглушенный, контуженный, ходил. С неделю и в ауле пробыл. В тот день, когда я домой вернулся, учителя - наверное, чтобы хоть както народ приободрить - поставили в клубе концерт. Пели, плясали, стихи читали.
А под конец вышла на сцену твоя жена Рауза. И по рядам вдруг прошел какой-то беспокойный шепот. Прошел и затих. В тот день твоя ясная и пригожая, как белая бабочка, Рауза даже самой себя была милее. Бывает же так: отступает вдруг даль, небеса будто взмывают над головой, и так прозрачен становится воздух, что видишь ветер, бегущий в нем. Вышла Рауза на сцену, и в тот миг для меня все пределы раздвинулись, край мира отступил куда-то, и будто разом замолкли все пушки, улеглась боль, тревоги развеялись, раны унялись. Во всем мироздании из всего сущего только Рауза - она одна осталась. Грустное ликование светилось в ее лице, а может - торжественная печаль. Может, и Рауза не совсем настоящая, нездешняя, лишь на миг короткий слетела она с неба. Одну только песню и пропеть...
Пела она "Ашкадар". И с самого начала пугающая тишина нависла над людьми. Все больше сгущалась она и вот-вот, казалось, рухнет и придавит всех. Только голосок и подпирает ее.
На охоту он ушел, пропал бесследно, С юных лет меня оставил одинокой...
А конец песни она так спела - самую сердечную сукровицу выжала. Но почему-то не хлопали. Плеснуло лишь в двух-трех местах, да и то робко как-то, испуганно... Вдруг позади, возле стены, всхлипнула и заплакала женщина. Следом - ее соседка. И девочка, рядом со мной, закрыла ладонями лицо. То там, то здесь слышался уже задавленный плач, так быстро пробежал он по рядам. Рауза растерялась, лицо ее потухло и омрачилось. Видно, этой песней она людской, их всех, боли коснулась. Ведь сколько "с юных лет остались одинокими". Третий год война идет... Со многим уже свыклись люди, ко многому притерпелись, но песня, какая печальней и горестней, стала еще большей горечью душу пронзать. Люди все всхлипывают, не уймутся. И не остановит никто друг друга, не утешит. Один я сижу с сухими глазами. Неужто сердце у меня каменной коростой покрылось?
- И всегда вы так в клубе - сами поете да сами и плачете? - спросил я, нагнувшись к девочке.
- Нет, - сказала она. - Только в этот раз совсем уж невмочь. Неделю уже, как на Пупка черная бумага пришла. Весь аул знает. А Раузе сказать - ни у кого сердца не хватает. Не перенесет, боимся, так ведь она его любила.
Я медленно в землю погрузился... вышел на свет обратно. Рауза все там же, на краю сцены стоит. Такая тоненькая, ветер коснись - качнется она и упадет. И горькой же беды поклажа ждет ее плечи. Дай же силы этой маленькой женщине.
Хотел было я вскочить и крикнуть: "Да что же это! Что же мы всем миром эту безвинную душу мучаем? Ведь своей жалостью мы совсем ее сгубим. А завтра, завтра как ей на глаза покажемся? Как в лицо ей посмотрим?" Не крикнул. Может, они правы, не я. Наверное, они думали: пусть еще раз споет, покуда не знает, что судьба ее сломана. Хоть на ночь горе в дороге застрянет, а счастье на ночь под крышей останется и то человеку немалый дар. Муж для жены и после своей жизни еще жив будет. Хоть на ту же ночку.
Утром, когда Рауза ушла в школу, я пришел к вам домой. Мать и отец уже все знали, но горе свое в себе держали, хотели Раузу поберечь. Судьбу не обманешь. А дольше скрывать - она только больней ударит. И решили мы той неловкой уловке, этой хитрости бесхитростной положить конец. Ту тяжелую повинность я взял на себя. Крошечный сын твой мирно спал в зыбке. Глянул я и обмер. Почудилось, что вот-вот я сам этого ребенка сделаю сиротой.
Благодарение, не пришлось мне эту повинность исполнить. Запруду горя, видно, где-то в другом месте прорвало. Две женщины под руки привели Раузу. Раздели, усадили на сундук.
- Пупка убили, - промолвила она много спустя, - известие пришло. Вот, - она положила на стол потертый уже листок.
- То не сама смерть, дочка, - только бумага от нее, - сказала твоя Младшая Мать. - Мы ей не доверили. Дитя мое еще в груди живет. Вот здесь его гнездышко - теплое, не остыло. Значит, и могила еще не забрала его. Будь терпелива, дочка.
Никто из нас не подошел к Раузе, утешить не пытался. Почитай, до вечера так и просидели, слова не проронив.
- У судьбы объезда нет, - вздохнул наконец твой отец. - Придется потихоньку привыкать. Дай-ка огня, мать. Светлая душа была у джигита. Так пусть же и проводы будут не во тьме.
В тот вечер мы тебя, каждый свою, на свой лад молитву прочитав, предали земле. О чем Младшая Мать думала, не знаю.
Я сам не заметил, как в руках у меня оказалась эта бумага. Несколько раз перечел ее. Имя, фамилия, имя отца - все с твоим сходится. И аул наш. Только год рождения не совпадает. Должно быть, писарь ошибся, лишние годы тебе посмертно подарил. Постой-ка. А почему здесь написано - "рядовой"?
- А в каком он звании был? - сказал я "был" и вздрогнул даже.
Ответил отец:
- Туда уже все в одном звании приходят. Там не по званию - по достоинству принимают.
- Здесь "рядовой" написано. А он ведь командир был, кажется?
- Я не читала, не смогла, - сказала Рауза. Вроде чуть ожило что-то в ней, воспрянула было и снова сникла.
- Командир наш, командир, - зашептала мать, - уж, наверное, командира "рядовым" не напишут.
Слабый уголек надежды затеплился в нас.
Только по именам, будто доли-участи не касались, стали мы этой бумаге другого хозяина искать. Сначала всех, кто с вашей фамилией ходит, перебрали, потом тезок твоих - из улицы в улицу, из дома в дом. Вот такая была поверка. Никто не подошел. Некому, кроме тебя, на нее откликнуться. Да и имя твоего отца - оно на весь аул одноединственное... Потом на выселки Акманай спустились. Начали с дальнего конца улицы, только первых домов коснулись, Младшая Мать вскрикнула:
- Зять! Акманайский зять! Ой, бедняжка Кафия! О, несчастная! Говорила все о муже своем: "Очень уж, апа, зятя твоего люблю". Просила: "Дай его имя своему сыну". Так молила, горемычная душа!
- Да, со сватом, отцом его, мы тезками были... Давно уже он этот мир оставил, хороший человек, - подтвердил отец.
У тебя с зятем вашим и фамилия, и имя, и отчество полностью сходятся. Черная то была отрада, иной беды черней. Всю долгую осеннюю ночь просидели мы молча.
Страшновато было, заснем, казалось, - и горькая наша надежда в сон уйдет, со сном и развеется.
Утром я взял бумагу и пошел в сельсовет. Секретарем там работала приезжая девушка, ей в голову не пришло, что в ауле старший твой двойник есть. Подняли мы сельсоветские книги, и по всему получалось, что письмо-то на вашего зятя пришло. Вот так мы ему смерть отсудили. На него, выходит, счет выпал.
Следующим днем самое тяжелое было. Опухшая от слез, плача, пришла к вам твоя тетка Кафия. В руках все та же бумага. Протянула она ее матери и говорит:
- Сестра, разве так делают? Эта же бумага вам пришла. Вам ее дали. А вы на меня сбыли. Сестра, на, возьми обратно эту проклятую бумагу!
Младшая Мать взяла ее под руку, усадила на хике*; тогда Кафия горячими, полными мольбы глазами посмотрела на Раузу.
- Скоха! Сношенька! У тебя всего-то дитя одно-единственное, а у меня их полный подол! Ты одного осиротить не хочешь, а мне что же пятерых? Пятеро ведь заместо одного бедствовать будут! Господи, сама сиротой росла, хлебом не наедалась, платьем не угревалась... О господи, господи, господи!
Она всхлипнула несколько раз и снова повернулась к Младшей Матери:
- Сестра, зачем ты своему сыну имя моего мужа дала? Других имен не было, что ли? Не назови ты тогда, может, сейчас беда к нам и не явилась.
Ни словом мать не возразила на упреки готовой уже помешаться сестры.
- Когда бы знать, сестра... Когда бы знать - нипочем бы не назвала, - сказала она, погладив Кафию по голове.
- Господи, куда теперь пойду, что делать буду? На кого мои дети будут смотреть, в ком надежду свою искать будут?! - опять зашлась Кафия.
Отец твой, сидевший до того молча, виновато опустив голову, сказал:
- Живы-здоровы будем, свояченица, тебя не бросим. Посильной помощью детей твоих не обойдем. Других слов, чтоб горю твоему помочь, не знаю пока - не гневайся. А что сказал - свято. Ты меня, свояченица, знаешь.
Сидевшая съежившись на вчерашнем месте, Рауза вскочила, обняла Кафию и заплакала. И Кафия прильнула к ней. Так и плакали они, прижавшись друг к другу. И в тесных их объятиях была одна смерть. Только чья?..
*Хике - низкие нары.
...Вот что рассказал Хамитьян, пришедший тогда в госпиталь, чтобы одно легкое, половину жизни мне отдать. Ушел - и другой жизни ради свою жизнь отдал, всю и разом.
С этого дня стало мне казаться, что Кафия-апай, моей Младшей Матери двоюродная сестра, следом за мной ходит. Ее простодушные большие черные глаза то с обидой, то с тоской смотрят на меня. Словно потому черную бумагу ей принесли, что я пулю, мне предназначенную, на нашего зятя сбыл. Знаю, ни перед кем моей вины нет. У меня и своих мук на долю хватило. Вон с крыши не апрельская капель - мои считанные дни капают. Может, последняя капля на мой последний вздох придется. Но пока-то я жив. А живым присуще и страдать, и надеяться, и сомневаться. И надежда еще меня не оставила. Уж этих-то капель, наверное, поживучей буду!..
В те тяжкие дни я до одной простой истины дошел: как в других смертях частичка и моей смерти была, так и в моей жизни - доля жизни погибших осталась. Зря меня Хамитьян утешал. По-настоящему чтобы, крепко, сам за себя, я еще ни разу не умирал. Разве что другие своей смертью и от моей смерти кусочек отрывали, а мне свою жизнь в долг оставляли...
...Когда-то, еще подростком, бродил я на закате солнца по Сагылгоре и наткнулся на груду валунов. Кто-то, видно, их для банной каменки собрал. Вынул я из груды один валун. Он был теплый-претеплый. Я удивился, потрогал другие. И те были теплыми. Несколько валунов лежали в стороне. Я хотел положить их вместе с остальными. Эти были совсем холодными. Оказывается, и камни, когда вместе, долго хранят солнечное тепло, друг дружке передают.
А люди? Сколько из них отдавали мне свое тепло, свой свет, свою силу? От самых первых моих друзей-сверстников и до сегодняшнего дня... Первым ровесником, подарившим мне свое тепло, был Асхат. Он всегда был на два года старше меня: когда мне было восемь - ему десять, мне восемнадцать исполнилось - ему двадцать. Но потом я уже вдвое старше Асхата стал. И еще старше. Он же так и остался в начале жизни. Как будто и стоит там. А я все иду, все иду. Но чем дальше ухожу, тем чаще назад оглядываюсь; к напевам, звукам, в далях заблудившимся, но в памяти сохранившимся, прислушиваюсь. Они-то порой и звучат как голос совести. Удивительно.
АСХАТ С ГУБЕРНАТОРСКОЙ
Асхат - с улицы, которую называют Губернаторской. Только не подумайте, что сам губернатор живет здесь. Когда-то, давным-давно, может, сто лет назад, по самой середке этой улицы пролетел, говорят, на своих тройках губернатор. Выкупались люди в пыли, поднятой каретой такого большого вельможи, и тут же в радости и гордости дали своей улице новое имя - Губернаторская. Надо, однако, сказать, что и прежнее название этого коротенького, в пять домов проулка - Козий Околоток не скоро забылось. Когда губернаторов, баев, вельмож там всяких скатили с красного угла, хотели было Козий Околоток обратно прилепить. Но "губернаторы", хотя козы, жуя свою жвачку, ворочались на каждой их завалинке, единодушно отвергли такое поношение. Чета ли высокое имя Губернаторской другим аульским улицам - Мерзлых Труб! Трех Петухов! Совиная! Ведь от каждой так и разит невежеством, убожеством, бестолочью.
Два свойства, как два достоинства, у этой улицы Губернаторской нищета и высокомерие. В четырех дворах из пяти, кроме козы да курицы, другой скотины нет, только в Асхатовом дворе - кобыла кривая, корова и бычок. Бедность еще от дедов-прадедов по наследству идет, здесь ценят ее и почитают. А уж если поважничать... У всех, до самой мелкоты гребень торчком, будто каждый и впрямь губернатору родня. Мало того, хвастуны невероятные. Послушать их, так всякие чудеса на голову "губернаторов" так и валятся. Если пристукнет "губернатор" волка непременно с телку, налима вытащит - с бревно, утку собьет - с журавля, не меньше. И хоть бы немного разжились при такой-то удачливости. А одноногий Шаряй, ему-то чего заноситься! И тот: "Хромой дальше всех уйдет - это про меня сказано. Повезло мне, ребята, с этой деревянной ногой, которую с германской привез; не устает, не ноет, не мерзнет, не потеет. Другие пару лаптей износят, а мне и одного лаптя хватает".
Когда я был очень маленьким, Губернаторская была на краю света, а каждый житель ее - глубокой тайной. Только потом, понемногу подрастая, я стал понимать, откуда у этой гордой голытьбы такие повадки. Единственной их опорой, их оружием и щитом было высокомерие. Надо же выставить хоть что-то против достатка, силы, престижа других. Бедные, гордые, нелепые "губернаторы"! С тоской и грустью вспоминаю вас - и живых, здравствующих поныне, и давно уже покойных.
Я иду по Губернаторской за околицу, искать теленка.
Возле своих ворот стоит Асхат, его белые, как лен, волосы поблескивают на солнце. И глаза у него похожи на цветы льна - синиесиние. Я его знаю, но вместе мы еще ни разу не играли. Этот сейчас или камнем в меня запустит, или язык покажет, или Пупка вспомнит - и про себя уже готовлюсь дать отпор.
- Эй, малай*, сюда шагай! - крикнул он. Ишь, как складно приказывает.
- Сам шагай. Я теленка ищу, - огрызнулся я.
- Не бойся, я на людей не бросаюсь, цел останешься.
Я встал, сжал крепко правый кулак и спрятал за спину - видать, сгодится. Он не спеша подошел, посмотрел на меня - будто синие зайчики пробежали - и чуть не уперся раскрытой ладонью мне в нос.
- Чем пахнет?
Я растерянно захлопнул рот. Если бы он не пустую ладонь показал, а кулак - тога все ясно. Мальчишки, когда хотят драку затеять, дают кулак понюхать...
- Ну, говори же, чем пахнет? - повторил он. "Псиной", - хотел отшить я, но его бесхитростная улыбка удержала меня.
- Нет, ничем не пахнет.
- Да ты хорошенько нюхай, - не отставал он. - Тяни носом-то.
Он так напирал, что я и вправду стал нюхать грязную растрескавшуюся ладонь. Но какого-то одного ясного запаха отобрать не смог.
- Эх ты, - бросил он презрительно, - даже этого не знаешь. Лепешкой пахнет, с маслом лепешка была. Только что лепешку ел.
И это меня удивило - нашел чем хвастать! Ел он лепешку или не ел мне-то какая нужда!
- Ел так ел, подумаешь... Я теленка ищу.
- Хочешь вместе? Я тебе его живо найду.
- Найдешь так найдешь...
К Малому Оврагу (так это место у нас называют) мы уже подходили, держась за руку. Асхат за это короткое время уже приручил меня.
- Эй, подожди-ка, чего это у тебя карман оттопырился?
- Горбушка.
- Врешь. Камень, наверное.
Малай - мальчик.
- Вот, если не веришь, - я достал из кармана порядочный кус хлеба. - Теленка приманивать.
- Ну, теленка мы и так пригоним. Давай лучше сядем и съедим эту горбушку.
- Сам хвастал, что лепешку недавно ел...
- Одними лепешками сыт не будешь. Их с хлебом надо есть.
- Так и ел бы.
- Не было хлеба, - отрезал Асхат.
Чудно в этом мире! У одних все время лепешки - хлеба нет, у других же один хлеб - лепешек и не видят. Скажем, у нас вот лепешки только по пятницам бывают. Асхат посмотрел на хлеб, облизнул губы и причмокнул.
- На, ешь, - я отдал ему горбушку. Он осторожно разломил хлеб и половину протянул мне. Я отказался.
- Бывают же люди, уже и хлебом их не соблазнишь, - сказал он, усаживаясь на траве, вытянул тощенькие ноги, разгладил на коленях подол рубашки и принялся неспешно есть. Крошки, изредка падавшие на подол, он тут же собирал в горсть и отправлял в рот.
- Хлеб сидя нужно есть, - пояснил он мне, - стоя ни за что не наешься. Крошку на землю уронишь - грех. А за каждый грех в аду жечь будут - это когда умрешь. - Он медленно дожевал и проглотил последний кусок. Но вставать не торопился. После горбушки у него, видно, совсем хорошо на душе стало, и он преподнес мне поучительную историю.
- Отец рассказывал, ехал как-то один царь верхом по степи, давнымдавно это было. Ехал он, ехал и проголодался. Достал тогда царь кусок хлеба из-за пазухи и прямо в седле, не слезая с лошади, начал есть. Некогда, значит, было царю, спешил очень. Вот он уже откусил и последний кусок, как тут одна маленькая крошка скатилась на землю. Спрыгнул царь с коня и начал ту крошку искать. Ищет, ищет, найти не может. Три дня, три ночи вокруг своего коня на четвереньках ползал. Так и не нашел. А на четвертый день вернулся царь домой - беда черная, как черная туча, накрыла его золотой дворец. Ровно три дня тому назад утонул любимый царский сын. Испугался царь, что и на этом гнев божий еще не весь излился, и там, где упала хлебная крошка, поставил мечеть со множеством минаретов. Смилостивился после этого бог или нет - про то нам неведомо, до нас не дошло.
Вот какие истории знает этот чудной малай! С оглушительным стрекотом над самой головой пронеслась сорочья стайка. А вот это и я знаю, сорока-белобока своих детей летать учит. На той неделе скворцы и ласточки учили, а сегодня - сороки. Я проворно схватил камень и, прицелившись, бросил в стаю.
- Сорока, сорока, на тебе, воровка!
- А если попадешь? - вскочил Асхат.
- Стерпят. Сорока ведь, не соловей. Она яйца ворует.
- И сороке свое дитя - единственное, и в ней душа бьется. У всего душа есть - у деревьев, у камня, у каждой травинки, видишь, как она вверх тянется, даже самая маленькая. Порежешь палец - красная кровь пойдет, а сломай ветку - тоже кровь выступит, только светлая кровь. Стукнешь железом о железо - зазвенит, правда? Это железо так плачет.
И чего только не знает этот Асхат? Может, он не человек вовсе? Страх шевельнулся во мне - льняные волосы, синие глаза, светлые ресницы... В нашей округе он один такой, будто белый утенок, вылупившийся в гнезде у черной курицы. А может, его еще в колыбели нечистая сила подменила? Черт, говорят, маленьких детей крадет, а своих чертенят подкладывает. Да нет! Как же - будет тебе черт таким умным, таким хорошим!
Ни в Малом Овраге, ни в Большом Овраге мы теленка не нашли, все обошли, к березняку забрели, к Мукушеву роднику спустились, воды напились, чьих только телят не встретили, а нашего Белолобика и след простыл. Умаявшись, мы поплелись домой. Смотрим, Белолобик в тени нашего плетня разлегся. Мы быстренько распахнули ворота и с гиканьем загнали теленка во двор.
Старшая Мать, хлопотавшая в летней пристройке, завидев нас с теленком, рассыпалась в похвалах.
- Вот спасибо, деточка, совсем уж взрослый стал, есть мне теперь на кого опереться.
- Это не я, Старшая Мать, это теленок уже взрослый стал.
- Выходит, оба вы уже взрослые.
- Старшая Мать, этого мальчика Асхатом зовут, он теленка помогал искать.
- И ему спасибо. Выходит, все вы трое уже большие. Спустись, сынок, в погреб, достань холодного катыка, попейте с гостем.
- С хлебом?
- И хлеб тут.
- Ладно, мне пора, - промямлил Асхат. - Дома, наверное, яйца сварили.
Заслышав это, Старшая Мать хитренько улыбнулась и с жаром принялась уговаривать его.
- Каждой пище свое место. И для яйца место останется. По случаю гостя, в каждую чашку катыка по ложке сметаны добавь, - это она уже мне сказала.
Дальше упрашивать Асхат не заставил.
Мы уселись в прохладе под навесом и пустили в пляс наши ложки. Потом гость облизал свою чашку и выложил мне новость:
- Про лепешки-то я давеча того, сбрехнул. Это так, обманное слово, чтобы голод отвести. Про яйца тоже. Мы вторую уже неделю на одной затирухе сидим, и та - раз в день. Отец из мечети не вылазит, самый старший брат уехал в город и пропал, вот мы с Ибраем и тащим все хозяйство. От сестер-то какой толк!
Теперь уже в его голосе не было и тени прежней высокомерной беспечности, сидел передо мной маленький старичок и о своих бедахгорестях рассказывал.
- У нас в теле уже совсем жира не осталось. Вчера мы с Ибраем голые животы на солнце выставили, коптились-коптились - хоть бы капля жира выступила. Потом я дразнилку сочинил про брата. Если никому не разболтаешь, и тебе скажу.
- Хлебом клянусь, - быстро сказал я.
- Я и так, без клятвы поверю. Забавная песня?
Сам Ибрашка два вершка, Сала ж вышло два горшка - Грел на солнышке он брюхо, С маслом будет затируха!
- Забавная. А Ибрай что сказал?
- По башке мне врезал - колодкой, на которой лапти плетут. Видишь, шишка вздулась? Ничего, пройдет, не век же ей здесь торчать. А песенка останется. Ее колодкой не прихлопнешь.
Асхат оказался парнем простодушным, что на уме, то и на языке. Один за другим все свои секреты выложил.
- Меня Рыжим Комаром прозвали, это по масти и за язык. Злой у меня язык. Говорят же: "Дергач свою смерть сам выкликает". Вечно из-за этого языка в беду попадаю. А прозвища я не стыжусь, убавится меня, что ли? Эка невидаль - Рыжий Комар!..
- Прозвище-то и у меня есть, - чтобы не отстать от него, вставил я. - Только стыдное очень.
- И-и-хи-хи! - залился Асхат. - Нет, прозвище у тебя хоть куда Пупок! Самая нужная вещь на свете - пупок. Передок телеги с кузовом что соединяет? Ось, пупок. А ребенок в утробе с матерью чем связан пупком! А как самого почтенного, знатного человека называют - "земной пуповиной", не как-нибудь! К тому же родится где ребенок, ты уже со Старшей Матерью там, от дома к дому, от застолья к застолью ходишь. А кому спасибо - все ему же, пупку!
- Смотри, еще раз помянешь, подеремся, - предупредил я сердито.
- Вот бестолковый, мне бы твое прозвище, я бы ходил да похвалялся.
- Не больно-то на похвальбу тянет, - отрезал я. Больше он об этом не заговаривал.
И все же, когда "Пупка" вспомнил Асхат, мне это уже не таким обидным показалось. Одернул я его больше для порядка: гость все же, пусть не забывается. А если кто другой скажет - во мне прямо бес пробуждается. Ведь из-за этого вскоре мы с Хамитьяном, как два осенних петушка, подрались, в кровь изодрались. Но понемногу "Пупок" ко мне намертво пристал: ни зубами оторвать, ни ногтями отодрать. Победил он меня, и я перед победителем склоняю голову...
В полдня Асхат приворожил меня. Не успел он уйти, как я заскучал по нему. С этих пор мы с ним стали неразлучными друзьями.
Асхат - из породы бедолаг. Все беды по его голове ходят. Перед самым курбан-байрамом одно за другим свалились на него два несчастья.
Когда я по задворкам прибежал к Асхату, только что пригнали стадо. Они с Ибраем, старшим братом, загоняли скотину. Бычок послушно идет, а корова артачится. И добрым словом уговаривали, и хворостиной упирается. Видать, собственный хлев уже корове опостылел. Замороченный Ибрай даже верхом на нее уселся и так попытался загнать ее. Не вышло. Та вдруг прянула в сторону, незадачливый наездник влетел в кучу лежалого навоза. В самый раз этому Ибраю, насмешнику и подговорщику. А братишка тут же и сочинил:
Сел Ибрашка на коня И сказал: "Вези меня!" Конь рогами покачал, "Не поеду!" - замычал.
У Ибрая даже глаза округлились, он направился к Ас-хату, но тот был начеку и ловко завернул на другое:
- Корова сильнее или бык сильнее?
- Бык!! - в один голос сказали мы с Ибраем. И малый ребенок знает, что мужчина всегда сильнее.
- Так затащим ее волоком.
- Как?!
- Надо их хвостами связать, - кивнул Асхат на быка с коровой.
Ибрая такая хитрая догадка век не посетит - кожура на голове толстовата. Но достоинства старшего брата он постарался не уронить.
- Дурак суетливый! В голове брата созрела эта мысль, а он взял и вперед заскочил. Тебя за язык тянули?
- Нет вроде...
- Ладно, покуда я жив-здоров, держись, браток, за меня, не осрамишься. Не голова - клад, - постучал он себя по лбу. И понесло, понесло "губернатора": эти слова больше, кажется, в мои уши целились.
- Подавай быка.
Асхат подогнал покладистого пегого бычка к корове, и Ибрай собственными руками крепко связал их хвосты. Асхат взял бычка за рога и потихоньку начал подтягивать к хлеву. Корова уперлась, будто всеми четырьмя копытами в землю вросла. Но и бычок не подкачал, звания джигита не уронил, напрягся и потянул со всей отвагой. Хвосты бедных животных, вытягиваясь, становились все тоньше и тоньше. Тут Ибрагим, к усердию добавив страсти, вытянул быка хворостиной. Наш пегий дурачок подпрыгнул и отчаянно рванул вперед. И в это мгновение раздался треск. Смотрим, а на месте бычьего хвоста мохнатый обрывок торчит, хлынула кровь, бычок взревел дурным голосом и понесся по двору. Возле дома он врезался в осевший плетень, плетень свалился, бедняга, обезумев, перескочил через него и унесся за холмы.
Мы все трое припустили за бычком. Были уже глубокие сумерки, когда мы привели его обратно. От такой скачки, от боли бычок совсем обессилел, даже и головы не мог поднять, изо рта без остановки шла слюна.
Возле ворот нас встретил отец Асхата и Ибрая - Искандер-агай. Он был в чалме, видно, собирался, в мечеть на вечернюю молитву, в руках держал бычий хвост. Происшествие с быком видела старшая сестра Асхата и Ибрая, она-то, вероятно, все ему рассказала. Поэтому Искандер-агай подробности выяснять не стал.
- Какая собака это придумала? - спросил он и потряс хвостом.
- Асхат придумал, - сказал Ибрай. - Мне бы и в голову такое не пришло, отец.
- Опять ты! И отец, и мать - люди достойные, порядочные! От пса родившийся пес!
Завсегдатай мечети, грязно выругавшись, сгреб Асхата за ухо и, нахлестывая толстым окровавленным концом хвоста, потащил к хлеву. И вместо вечерней молитвы отец своего младшего сына, в котором ведь даже капли жира не осталось, выпорол до полусмерти. Ибрай вмиг куда-то исчез. Асхат и звука не обронил, только посвист хвоста доносился из тьмы коровника.
Наконец показалась белая чалма Искандера-агая.
- А тебе что здесь надо? Ступай домой! - рыкнул он на меня, но задерживаться не стал, пинком запустил в воздух кумган, стоявший на крыльце, и прошел в дом.
Я прокрался к Асхату. Он лежал, распластавшись ничком на куче соломы, только изредка всхлипывая. Я не знал, что и сказать ему, молча присел на корточки в изголовье. Асхат осторожно протянул руку и потрогал мое колено. Тут совсем поблизости раздался голос Старшей Матери, зовущей меня.
- Я здесь, Старшая Мать! - Где?
- У Искандера-агая в коровнике. Она встала в проеме двери.
- Ты что здесь впотьмах в чужом хлеву сидишь?
- Асхата отец до смерти выпорол. За бычий хвост. Он даже встать не может.
Что за бык, какой хвост, она не допытывалась. На ощупь отыскала стонущего Асхата и осторожно поставила его на ноги.
- Пойдем в дом, сынок.
- О-ой, спина! - вскрикнул Асхат. Старшая Мать повела его через двор.
В доме Искандера только тусклая лампадка тлела. Все обитатели дома, кроме хозяина, забились, видно, за занавеску, ни звука не слышно. Старик сидел на хике и перебирал четки.
- Отложи-ка четки, Искандер, - сказала Старшая Мать, повысив голос. Тот не послушался. - Тебе говорю, - повторила она.
Искандер-агай четок не отложил, но его быстро сновавшие пальцы замерли на зернах.
- Здравствуй, сноха... Проходи, - пробормотал он сквозь зубы. - В красный угол пожалуй...
- В тебе вера есть? - она задрала рубашку и показала исполосованную, кровью сочащуюся спину Асхата. - Сказала бы, что зверь, да ведь и зверь так свое дитя не истязает. Ты и зверя бессердечней. Бога не боишься - людей постыдись. Чтоб все твои молитвы были впустую!
- Божьего не касайся, сноха! Не посетил бы тебя гнев господний...
- А ты человека не обижай. Людское проклятие коснется, и в могиле покоя не найдешь.
Я еще не видел, чтобы Старшая Мать так гневалась. Совсем как матьгусыня, когда, своих гусят защищая, на коршуна бросается. И гусенок-то не ее. Хотя нет. Она ведь Асхату повивальной бабкой была.
- Смотри, - предупредила она старика, - чтобы и пальцем не тронул ребенка. Сейчас в его душе обиду посеешь - потом ненависть пожнешь. Нет большего несчастья, чем между отцом и сыном вражда.
Искандер-агай не стал больше пререкаться. Если бы кто другой ему все это выложил, старик разбушевался бы. Но Старшей Матери возражать он не смеет. И никто в ауле не может ей прекословить.
- Эй, за занавеской, есть там кто-нибудь? - крикнул Искандер. - Не слышите, гость пришел? Самовар поставьте!
Там что-то зашуршало, что-то звякнуло, но ответа не пришло. Старшая Мать усадила Асхата на хике, и мы ушли.
- Старшая Мать, а порванный бычий хвост отрастет? - спросил я по пути домой.
- Отрастет, и хвост отрастет. Вот только надежда разбитая не заживет да обида от ближнего не пройдет...
Смысла последних слов я, разумеется, не понял.
Другая беда с Асхатом приключилась в самый канун праздника.
Все мальчишки нашей улицы договорились: в праздник после полудня едем на озеро Ак-Манай лошадей купать. Мой Самый Старший брат Муртаза и мне разрешил взять нашего серого мерина.
Купание лошадей на Ак-Манае - это само по себе целый праздник. Прежде чем ехать на озеро, каждый мальчик чистит свою лошадь скребком, выбирает из гривы весь репейник и даже заплетает ее в косички. А кто пофорсить хочет, так еще в эти косички ленты всякие яркие вплетает.
Наши такого щегольства не любят. Поскреб я свою лошадь, сколько росту хватило - с земли, где не дотянулся - верхом дочистил, причесалпригладил да и отправился к Ас-хату.