Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Долгое-долгое детство

ModernLib.Net / Отечественная проза / Карим Мустай / Долгое-долгое детство - Чтение (стр. 11)
Автор: Карим Мустай
Жанр: Отечественная проза

 

 


      - Я бы стоя пил, если разрешение будет... - он просительно посмотрел на моего отца.
      - Нет разрешения! - отрезал владелец ремня. - Пищу уважать надо.
      Ясное дело, он это не из почтения к пище сказал. Просто, если стоя пить, в утробу больше входит. Вот чего боится, рыжий черт.
      - Ладно, будь по-твоему, - согласился Исхак.
      Сесть он все равно не сел, только опустился перед миской на колени. Сейчас он походил на журавля, который вот-вот взлетит.
      Тимербай зачерпнул первый ковш. Исхак начал прихлебывать. Еле тянет, даже не чувствуется, чтобы по его тощему горлу продвигался катык. И второй ковш он выпил так же не спеша. Когда за третий принялся, народ начал роптать:
      - Конечно, еле шевелится, з н а м о, выиграет.
      - Никак, до вечера задумал дотянуть, Исхак?
      - Это разве спор? - недовольно сказала одна девушка. - Как сиротливый теленок тряпку сосет.
      - Разжижаешь, Исхак, сон нагоняешь!
      Исхак на них и не покосился даже. Но все же четвертый ковш выпил быстрее. Пятый и шестой он опрокинул одним духом. Его большой выпирающий кадык сновал от подбородка к ключицам. Здесь все "помочники" медленно-медленно, так сидя, и подъехали к Исхаку. Понемногу они совсем окружили его. Протягиваясь к седьмому, Исхак глубоко вздохнул. Пот, до этого падавший каплями, теперь уже струйками бежал. Когда он поднес ковш ко рту, послышалось бульканье частых и крупных капель. Живот его под цветастой рубахой вздулся, как хорошо набитая подушка. "Подушка" не колыхнется даже. Каким же местом дышит этот смертный? Седьмой ковш он в три приема выпил. Выпил и рыгнул.
      - Прорвало затор, - одобрил кто-то, - освободилось место.
      Но, видно, места все же немного освободилось. Последний ковш Исхак пил тяжело, мучительно. Глотнет катыку, а он не заглатывается. Люди, смотря на него, сами вытянули шеи и начали старательно глотать Исхаку помогают. Сначала глотками, потом по каплям, но все же катык убывал. Убывал-таки. Завидев дно, Исхак хлебать перестал, высунул длинный белый язык и, как кошка, принялся вылизывать. Все вылизав, подбросил пустой ковш вверх и поймал. И капля не капнула. Рыжий сват подошел и без слова повесил желтый, кожаный, с широкой медной пряжкой ремень Исхаку на шею. Такой ремень - один на всю страну. И в этот миг я в первый и в последний раз в жизни увидел на лице Казны-Исхака лукавую улыбку.
      - Давай, усишки, - сказал он, - продолжим спор.
      - Говори условие! - опять загорелся наш сват.
      - Решишься перед всем народом из штанов завязку вытянуть - еще два опрокину.
      Опять поднялся шум:
      - Давай, давай, усатый!
      - Ай, маладис, Исхак, ну и хват, оказывается!
      - Держись, куда восемь вошло, еще два войдет!
      - Ну, рискни же!
      - Вот бесстыдники! - заверещала одна женщина. - Нашли потеху "помочь" срамить!
      - Согласен! Черпай, Тимербай! - вспетушился Рыжий сват. - Коли срамно будет - пусть стыдливые отвернутся.
      Но тут победитель-богатырь схватился за живот и рысцой побежал за копны. Ни днем на жатве, ни вечером в застолье он больше не показывался.
      Но с того дня и покуда не оставил этот мир, ремня Исхак не снимал. С ремнем его и похоронили: говорят, это был его единственный перед смертью наказ. Может, самым большим его жизненным выигрышем, самой высокой завоеванной наградой и был этот ремень...
      Но главный спор, главное состязание было, оказывается, впереди. После обеда оставшиеся наделы дожинали все вместе. В "помочь" народу много, так что не вдоль, а поперек жнут. Уже ближе к вечеру все "помочники" с промежутками в три-четыре шага встали от края до края последнего осьминника.
      Девушки в белых фартуках, женщины в платках с завязанными на затылке концами, юноши в распахнутых рубахах, мужчины с мокрыми от пота и белыми от соли спинами, положив серпы на плечи, на мгновение умолкли. Поле вызревшей ржи, застыв, как тихое озеро, дремало перед нами. Кажется, прыгнут сейчас люди с берега и поплывут, широко раскидывая руки.
      Вдруг Ак-Йондоз, стоявшая между Нисой и Хамзой, решительно выступила вперед. Вышла и быстро повернулась к нам. Сначала она подоткнула подол зеленого сатинового платья, по локоть засучила рукава, косы с звенящими накос-никами обвила вокруг шеи и завязала за спиной. И только потом, как выдергивают саблю из ножен, взмахом сняла с левого плеча с красной ручкой лунный серп свой. В ее глазах прыгали искорки непонятной, дотоле невиданной в ней удали. Всегда улыбчивые красивые губы сейчас сузились и затвердели.
      Ждут. И Ак-Йондоз стоит, чуть расставив ноги. Казалось, очень много времени прошло. В какой-то миг мне даже почудилось, что все это происходит во сне. Нет, пока что явь. Эта красивая сноха, стоящая сейчас на меже, еще много раз потом будет приходить в мои сны. И вот так же будет стоять: то на острие высокого утеса, то над самым краем страшного водопада, то в горячих струях гудящего пожара. И, взмахнув над головой лунным осколком серпа, готова уже будет полететь со скалы, упасть в стремнину, рухнуть в огонь, как я проснусь. Лишь в яви еще блеснет прощально ее серп с красной ручкой. Проснусь - и радости моей не будет конца.
      Может, не так уж и бессмысленны были мои сны, может, все дни АкЙондоз на эти сны были похожи...
      Весь народ в изумлении смотрит: что же наша всегда сдержанная и благонравная невестка затеяла? Все глаза на Ак-Йондоз устремлены. Один Хамза на это зрелище не глазами, а раскрытым ртом уставился.
      - В нашем краю мужчины не в еде, а в труде состязаются, - сказала Ак-Йондоз. Опять, как прежде, мягким звоном зазвенел ее голос, ни задора в нем, ни заботы. - Кто храбрый? Кто из мужчин выйдет со мной состязаться? Чей серп моего серпа проворней?
      Все стоят, молчат растерянно. Ак-Йондоз опять сказала, поддразнивая:
      - Разве перевелись мужчины в этом ауле?
      Я сам не заметил, как отыскал глазами Марагима. Он стоял на дальнем конце межи самым первым. Хотелось крикнуть: "Тебе же она говорит, тебе! Чего мнешься?"
      - Давай, Хамза, - сказал наш Рыжий сват, - коли так пошли дела, выходи с женой состязаться, докажи, что ты мужчина.
      - Давай, Хамза, давай, - поддержали остальные.
      - Верно усатый говорит, пусть Хамза состязается.
      - Посмотрим, чей базар выше!
      - В другой раз посмотришь, - буркнул Хамза, - я свою жену и без состязания давно победил. И состязаться нечего.
      - Братья, всем же аулом осрамимся! - кипятился наш горячий сват. Сам бы вышел, да серп тупой, руки нескладны. Языком-то много не нажнешь. Неужто кроме меня и удальца нет?
      Марагим неторопливо прошел вдоль межи, встал перед Ак-Йондоз. Рядом с ним другие мужчины ростом пониже да статью пожиже кажутся. Поэтому, кто самолюбив, стараются возле него не крутиться. А вот тонкая, как форель, Ак-Йондоз рядом с богатырем не потерялась, меньше не стала, даже выросла будто. Вот чудеса!
      - Я выхожу! - сказал Марагим. - Отмерь по три шага, Муртаза!
      И только теперь поднял взгляд на Ак-Йондоз. Знакомый румянец охватил ее щеки и тут же погас.
      - Победивший поцелуй получит, проигравший потеряет честь... сказал словами песни наш ремень проигравший сват.
      - Мужская честь - не ремень. Это ремень потеряешь, так веревкой перепояшешься, - поддел его кто-то.
      - Погибель батыра - в женщине - так ведь говорят, - воспрянул вдруг Марагим. - Что будет, то будет. От Ак-Йондоз и позор поражения за почет, за награду приму.
      - Не о великой же награде помышляешь, Марагим, - сказала Ак-Йондоз, и еле приметная улыбка мелькнула на ее красивых губах.
      - Что назначено - то суждено... - вроде усмехнулся и тот. А у самого синие глаза были такие печальные. Он снял с плеча серп, и взгляд его оживился. - Решились, Ак-Йондоз! Ты гори - и я не погасну...
      Какие красивые слова сказал вдруг Марагим! Смысл их я хорошо понял. У остальных, думаю, на это смекалки не больно-то хватило. Люди, перебивая друг друга, начали обговаривать условия.
      - Снопы сами будут вязать? - спросила Ниса-апай.
      - Сами, сами!
      - Пусть жнут и сразу вяжут!
      - Нет! Нет! Пускай сначала все сожнут, потом вязать будут.
      - Эй, ямагат! Как самим сподручно, пусть так и делают.
      - Как сами хотят! Все равно по последнему снопу считать будем!
      Тем временем мой Самый Старший брат Муртаза отсчитал на продольной меже осьминника два раза по три шага и, связав узлом в трех местах три пучка ржаных стеблей, наметил две делянки. Потом перешел на межу напротив и сделал три такие же отметки там. Остальные мужчины, связав все вожжи, сладили по три аркана, такие, чтобы поперек осьминника достали. И точно по отметкам от межи к меже протянули эти арканы. Получилось - по чести-справедливости - одинаковые две делянки.
      Сейчас начнется. За Ак-Йондоз я не беспокоюсь. Всем известно, что она первая у нас жница. За Марагима боюсь. Правда, он тоже сноровистый мужик, работа у него в руках горит. За плетень возьмется - плетет красиво, как девушки кружева вяжут. Стог мечет - стог у него стройный, как церковный купол, вырастает. Оконные ставни, изготовленные и покрашенные им, издалека улыбаются. Даже из леса дрова везет - как попало не навалит, ровно лежат, один к другому, картинка будто. Как на гармони играет, этого и говорить не буду, вся округа сама слышала. А вот жнет как? Ак-Йондоз проиграет - куда ни шло. Она женщина. А вот если Марагим проиграет - всему аулу позор. Ай-хай, к добру ли это? А внутри меня баламут - бес маленький - подзуживает, победы Ак-Йондоз желает. Почему всегда именно женщина проигрывать должна?
      - Ну, начинайте! И пусть побежденный не плачет! - благословил мой отец.
      Ак-Йондоз и Марагим встали рядом, по две стороны среднего аркана. Утопят эти двое друг друга в желтой пучине или, наоборот, спасут? Обоих мне жаль. Потому что они - мои люди. Я их тайны берегу. Делиться своей тайной мне уже ни с кем не хочется. Она - только моя. И Старшей Матери... Но почему они рядом встали? Каждый жнец в своем углу должен стоять. Ведь жнут-то справа налево. Чудной этот Марагим - с изнанки встал, право-лево не различает. Засмеют ведь! Мне хочется крикнуть, подсказать ему, только решиться не могу.
      - Почин за тобой, Ак-Йондоз, - сказал Марагим.
      Серп Ак-Йондоз сверкнул и срезал первый пучок. И второй, и третий... За серпом в ее правой руке не уследишь, только блики от него летят, и стебли ржи, в лад с серпом, кружась в каком-то танце, сами в левую руку стекаются. Когда собирается большой пучок, она, придерживая его серпом возле самых колосьев, укладывает назад. Уложит и снова начинает. Горбатый разбойник снова в пляс пускается, и вместе с ним, в каждом прыжке округляясь, пляшет ржаной пучок. От края до края своей делянки Ак-Йондоз в мгновенье ока проходит. Только на завязанных за спиной косах монеты звякнут порой. Лица не видно. Головы не поднимет. И кажется, что она в землю уходит, уходит. Она стебли в пучок уже не собирает, в горсть не сгребает, они сами вместе сбиваются и ей в ладонь вбегают, поспевай только горсть сжимать да разжимать. А сверкающий маленький горбун совсем разошелся, вконец обезумел. Потом не просто будет его унять... Не жатва ржи это, а байга-скачки настоящие. Глаз не оторвешь. А оторвать надо. Потому что рядом есть другой.
      Я только сейчас понял: Марагим-то, оказывается, левша. Охватывая своим, чуть не с саблю, серпом большие пучки, он в обратную сторону жать пошел. Его, как лопата, широкая ладонь - ошалеть можно! полснопа враз забирает. Этот идет помедленней, но каждым взмахом рожь на охват сметает. Ай-хай, Алпамыш* прямо!
      У промежуточного аркана вместе они редко сходятся. Но если и сойдутся, то лишь на миг, каждый сразу в свою сторону уходит. Даже головы не поднимут, друг на друга не посмотрят, сойдутся и разойдутся. Может, это даже лучше, что не посмотрят. Вон у Марагима уже белая рубашка потемнела и к спине прилипла. Маленькое, поначалу с листок, темное пятно уже во всю спину до пояса расплылось. У Ак-Йондоз пока на спине и следа влажного нет. Это хорошо.
      1 Алпамыш - герой башкирского народного эпоса.
      Пусть и не будет. Такой красивой женщине черным потом умываться совсем не пристало. Я на байге и прискакавшую в белой пене кобылу жалею.
      До половины они шли вровень, пучок к пучку, серп к серпу. Но дальше Ак-Йондоз начала обгонять Марагима, сначала на шаг обогнала, потом на два.
      Люди, до этого, затаив дыхание, следившие за состязанием, начали, всяк по-своему, кто радоваться, кто огорчаться. Одни Ак-Йондоз подбадривали: "Хай, вот сноха так сноха! Не сноха - клад!", "Привалило этому Хамзе-молчальнику...", "Цени, барсук!" Вот уже и новое прозвище, Барсук, прилепилось к Хамзе.
      Другие Марагима подгоняли: "Эй, гармонист, ты шире мехи-то растягивай!", "Проиграешь - ложись да помирай со стыда!", "Не спешите, парни! Медведь разыграется, так и косулю затравит", "У косули хвост короток - не ухватишь!", кто-то и срамное слово отпустил. Кто-то хохотнул. Ниса-апай не стерпела, упершись кулаками в бока, подошла и встала перед этими дырявыми ртами.
      - Наглецы, паршивцы, бестолочь! Такое радостное зрелище затаив дыхание надо смотреть, будто мунажат* слушаете. А вы ржете, рот задрав, мерины старые! И душой немного гляньте, бестолковые! - голос ее вдруг смягчился, лицо посветлело. - Это же праздник божий! Тьфу, тьфу, тьфу, не сглазить! Здесь же Красота с Силой состязаются. Такой праздник за всю жизнь только один раз увидишь, и то, если доведется... Надо уметь восхищаться. А вы, бессовестные, будто щенят стравливаете!..
      После слов Нисы-апай состязание будто другим светом заиграло, другой смысл получило. "Здесь же Красота с Силой состязаются!.." Кто же из них победит? Народ затих, будто слушал мунажат.
      Косуля, все так же, одними мановениями рук заколдовывая рожь, уже подходила к концу своей делянки. Она так увлеклась своей волшебной игрой, будто только и были во всем свете она да это ржаное поле. И Марагим все чаще, как бьющий крыльями беркут, стал целыми охапками откидывать рожь назад. С последним пучком в руке Ак-Йондоз, крутнувшись веретеном, оглянулась назад. Марагиму оставалось сжать еще с сажень.
      Но спор не кончился. Кто вперед последний сноп свяжет - тот и победил. Теперь Ак-Йондоз за снопы принялась. И когда только свясло успевает скрутить, стянуть да перевязать - снопы только и откатываются назад. И снопы-то не снопы - куклы стройные, в боках тугие, смеются будто. Однако Марагим в этой работе оказался еще искусней. Хотя вязать начал гораздо позже, но к половине он догнал Ак-Йондоз. Правда, его снопы покрупней. А в крупный сноп ржи больше уходит, работа быстрей идет. Но Марагим за край не перегибает, не заносится: рука, дескать, у меня с лопату, сил невпроворот - честь знает. До конца деляны они, можно сказать, вровень шли. Напоследок только обогнал было Марагим на два-три снопа, но Ак-Йондоз тут же догнала его. Перед сорока пятьюдесятью парами глаз ни один из них не схитрил, не словчил друг перед другом.
      *Мунажат - священное песнопение.
      Уже сейчас, много лет спустя, я вот о чем подумал. Наверное, АкЙондоз это состязание потому затеяла, что решила: сама выиграет - так Марагима на смех выставит, а проиграет - так сама осрамится. Видно, надеялась хоть так к Марагиму остыть, а того от себя отвадить. А может, я ошибаюсь... Женское сердце - бездонная пучина, разве узнаешь, что там, на дне, лежит?
      Вот Ак-Йондоз связала последний сноп и, размахнувшись, бросила им в Марагима. Сноп ударился ему в плечо. Марагим, который довязал свой, тоже последний, сноп, и головы не поднял. Он подошел к Ак-Йондоз, поставил свой большой сноп перед ней. И, опустив голову, молча застыл. Все та же странная завораживающая улыбка пробежала по губам Ак-Йондоз. Сначала она развязала косы и закинула их назад, расправила подоткнутый подол. И только потом, посмотрев прямо в синие глаза Марагима, сказала:
      - И впрямь ты мужчина, Марагим...
      Глубокий вздох разогнал тишину, в которой люди "внимали мунажату". Вздохнули все разом, облегченно, словно это они одержали победу. Широко вздохнули, хорошо.
      - Нет, они шалые какие-то! бес в них сидит! - восхитился наш Рыжий сват.
      - Вот кто друг другу парой-то пришлись, - заключила одна сноха.
      Вышел мой отец и встал между Марагимом и Ак-Йондоз. Наверное, чтобы какое-то очень нужное слово сказать. Бороду под самый корень в горсти зажал. Самые умные свои слова он вот так из бороды вытягивает.
      - Вы оба победили, - сказал он. - Красиво победили. По высокой победе и награда должна быть высокой, да нет у меня таких сокровищ. Вы молоды, работящи, красивы. Каждый из вас - сам себе награда. Вы мою "помочь" возвысили и украсили. Долго мы этот праздник вспоминать будем. Спасибо тебе, сноха! Марагим, тебе спасибо!
      Смотри, как интересно сказал мой отец! Что это - благодарность, одобрение, восхищение? Мне же слова отца благословением послышались. Да полно! Что это за привычка у меня - вижу, чего люди не видят, слышу, чего люди не слышат. Уже помешался, что ли, помаленьку?
      После этого все жнецы снова по всей меже растянулись. Я глазом не успел моргнуть, как осьминник ржи был сжат. На этом - вассалям - мы с нашей жатвой ржи покончили. Если слышали загадку: "Маленький горбун поле все опустошил", - вот вам и отгадка.
      На вечернем пиру, когда люди по всему двору группами на разостланных на траве паласах расселись, Марагим и Ак-Йондоз за одной скатертью друг против друга пришлись. Я сижу на крыше навеса и все вижу. Марагим не пил, не ел, только весь вечер играл на гармони. Ох, и играл он! Так играл, как никогда прежде. Грудь мою то невидимые теплые лучи ласкают, то огненные стрелы впиваются, насквозь прожигают. Сердце то от радости трепещет, взлететь рвется, то в горе возле горла бьется. Черная мелодия душит меня - задыхаться начинаю. И вот все, вот уже конец, погиб!.. - как приходит белая мелодия и спасает меня.
      Чуть мерцает лампа на опрокинутой деревянной чашке, и склоненного лица гармониста я разглядеть не могу. Ак-Йондоз и вовсе ко мне спиной сидит. Но я вижу, как они, то в надежде, то в печали, перекидываются взглядами. (Вот еще диковинка: глаз не видит, а сам вижу.) И кажется, не вынесет Ак-Йондоз этого плача гармони, вот-вот вспыхнет, займется пламенем. Кое-кто за гармонью увязаться пытается. Но сегодня они только мелодию портят. Словно соловью петух подпевает.
      Вдруг Марагим заиграл мелодию, протяжную, долгую, дотоле в наших краях неслыханную, доиграл до конца и снова начал. И, повергнув всех в изумление, красивым мягким голосом запела Ак-Йондоз. А изумились мы потому, что за год с лишним в первый раз ее пение услышали. У нас народ на песню охоч. Даже кто на слово застенчив, на песню смел. Есть голос, нет голоса, знай мычит.
      Как красиво, как легко поет Ак-Йондоз! Даже подвыпившие мужики, которые никого не слушали, только свое мололи, и те притихли. Голос Ак-Йондоз медленно протек над ночным аулом и, словно птичий клин, взял путь куда-то далеко-далеко. Может, в чужих краях заблудившаяся песня домой, в верховья Демы, к своему гнездовью полетела? Пусть летит.
      И никаким в мире звукам не заглушить ее, не удержать.
      Да нет, насовсем не улетела, обратно вернулась. Мне отсюда, сверху, все видно.
      Руки девичьи белье полоскали, Полоскали, будто милого ласкали, Всето смотрит на соседское крылечко, Всю-то ночь горит-болит ее сердечко,
      пела наша красивая сноха. И потом, опустив голову, долго сидела неподвижно. В той жизни Ак-Йондоз, которая на наших глазах прошла, эта песня была и первой, и последней. Больше ее пения никто никогда не слышал. Беды и радости свои встречала и провожала без песни.
      После этого застолье пошло на убыль. Больше и песни как-то не пелись, с мелодией не слаживались. Народ потихоньку стал расходиться. Сильно захмелевшие еще немного посидели, каждый на свой лад комедь показали, да и тоже по домам побрели. Праздник догорел...
      А с рассветом Марагим ушел из аула. За пазуху четверть краюхи сунул, под мышку гармонь взял, с тем и вышел в путь. Жене сказал: "Меня скоро не жди, в отхожий промысел ухожу". Марагим часто, и осенью и зимой, на заработки уходил, так что жена не очень удивилась. Только сказала: "Ладно, живым-здоровым возвращайся, оставшуюся жатву сама доберу. Только совсем не пропадай, в тягости я..." Все это, до таких подробностей, жена Черного Юмагула из-за плетня слышала. Потом будто Марагим не в ворота на улицу вышел, а - за гумно и огородами пошел. На задворках старика Галляма долго стоял. Стоял, стоял, потом повернулся и в сторону луга побежал. На аул будто и не оглянулся больше. А кто все это видел, кто наблюдал?..
      Неделя прошла, месяц прошел. Кроме воробья да вороны в ауле птиц не осталось, все приличные птицы в теплые края улетели. Украшая бабье лето, парят в воздухе золотые паутинки.
      А от Марагима ни письма, ни весточки. Однако уже перед самой зимой, когда гусей режут и над аулом пух летит, пришло будто бы письмо, с птичий язык длиной. Жив-здоров, дескать, и наказ жене, которая последние дни дохаживала: "Сын родится, имя сама найди, дочь родится, Ак-Йондоз назови". Жена мужнего слова не ослушалась. В вьюжный январский день родилась девочка. И назвали ее, как хотел отец, - АкЙондоз. Как я знаю, это уже второй ребенок, который на готовое имя назвался. Первым, если помните, старший из близнецов Черного Юмагула был. Маленькую Ак-Йондоз, разумеется, тоже моя Старшая Мать принимала. Но я в этих делах теперь не участник.
      Как старшая Ак-Йондоз по воду ходит, скотину поит, дрова пилит, мы каждый день видим. Порой она по мелкой надобности какой к Бике, нашей снохе, заходит. Как и прежде, она спокойна и приветлива. Но улыбка, от которой щемило сердце, ушла куда-то. Одной женщине, самой верной своей наперснице (не такой уж верной, коли известно стало), под великим секретом Ак-Йондоз будто бы так сказала: "Когда уходил, думал, наверное, что всех нас от страданий избавит... Да не так все получилось. Тоска и боль жгут пуще прежнего. Печень черной кровью источилась, в груди не сердце - горящий уголь ношу. Сколько еще вытерплю - не знаю... А терпеть надо. Внутри умрешь, так хоть снаружи жить надо". А может, не говорила она этих слов. Люди сами ча нее это сказали. Но ей не в укор... И еще Ак-Йондоз будто бы так сказала: "Иной раз его за трусость кляну, да тут же и раскаиваюсь. В страхе потом сижу, как бы проклятия мои на его голову не пали. Береги его, береги, господи, умоляю..." Вот такие тайны вырвались из груди истосковавшейся Ак-Йондоз. У тайны крылья быстрые. Коли вырвется, вмиг весь край облетит. Одно перышко и к нам упало. Но ни слова сплетни, ни тени дурного намека имени Ак-Йондоз не коснулось. По-прежнему любили ее, даже больше прежнего, любили и жалели.
      Однажды Ак-Йондоз зашла к нам, и они с нашей снохой Бикой долго сидели за занавеской, о чем-то говорили. В этот раз она показалась мне особенно грустной, потом Бика пошла проводить ее. В избе остались только мы со Старшей Матерью. Когда закрылась дверь, Старшая Мать вдруг глубоко, с дрожью, будто все нутро ее схватилось огнем, вздохнула.
      - Почему вздохнула, Старшая Мать? - спросил я. Она долго молча смотрела в окно, вглядывалась в какую-то даль. Потом повернулась. Посмотрела мне прямо в глаза:
      - Тебе уже тринадцать исполнилось. Уже к косяку джигитов прибиваешься. И грамота у тебя большая. Что скажу, наверное, поймешь. Слушай... Дети человеческие от матери только половиною рождаются. Ладного человека я в мир принимаю, руки-ноги целы, глаза-голова на месте, а у самой душа болит: "Эх, бедняжка, - думаю, найдешь ли свою половину? Уж только бы нашел..." А если не найдутся, не сойдутся бессчастные люди, то, как вот эти бесчисленные звезды, - блуждать будут, Земле мигать, а друг друга не видеть. И соединить их не во власти даже бога всемогущего. Было бы во власти, не ходило бы по миру столько одиноких душ. - Вон Ак-Йондоз и Марагим... Из двух половин одну душу должны были составить. Не встретились вовремя и теперь блуждают, томясь бесконечным ожиданием.
      Хоть я уже и "к косяку джигитов прибиваюсь", самой сути слов Старшей Матери я не постиг. В душу вошло, а в ум не вместилось.
      Только много лет спустя, по сотням чужих нескладных судеб отгоревав, своей судьбы снежные бураны и жгучие ветры изведав, всю жизнь образумиться пытаясь, да так и потеряв на благоразумие все надежды, постигну я печальный смысл этих слов. А прежде сорок раз душа надвое распадется да сорок раз заново срастется...
      Однако нельзя сказать, что из слов Старшей Матери ничего не понял, кое-что понял. Я уже было рот раскрыл, чтобы спросить о ее собственной половине, но удержался. Ладно, вовремя, вот была бы глупость! Сам же вижу: отец один, матерей две. Кто целый, кто половина, разве тут разберешься? Все перемешано. Даже дети разные. Самый Старший брат Муртаза - Старшей Матери младший сын, последыш. В ауле Сайран живет ее первая дочь - Гайни-камал-апай, она Младшей Матери ровесница и приятельница. Старший брат Салих - Младшей Матери сын, его отец умер. Он у нас наполовину сирота. Потому Салиху многое с рук сходит, больше, чем другим. Жалеют его. Остальные - птенцы третьего гнезда. Все это я только недавно узнал.
      Но, видно, Старшая Мать все же приметила, как у меня губы дрогнули.
      - Ну спрашивай. О чем подумал - скажи.
      Я уже волосы отпустил, красную расческу себе купил, зимой синезеленым шелковым шарфом шею обматываю, в валенках с галошами хожу, и в клубе вечерами, и на посиделках, где сукно валяют, бывал. В нагрудном кармане комсомольский билет ношу. Девочка, когда-то пренебрегшая мной, теперь сама ко мне подходы ищет, только я вида не подаю. В любви я разочаровался. Вместо этого в общественные дела с головой ушел. На школьных собраниях пылкие речи говорю, статьи о классовой борьбе в стенную газету пишу. Но стоит мне к Старшей Матери подойти, как опять становлюсь маленьким.
      Да нет, - пробормотал я, - так просто...
      - Не хитри. Ты же меня о моей половине хотел спросить.
      У меня даже волосы зашевелились. Уж не ведунья ли она, моя Старшая Мать?
      - На твой вопрос отвечу. Мы, люди, скорее уж других, чем самих себя, понимаем, быстрее другим, чем себе, цену знаем. Чужая жизнь в чистом поле проходит, своя - в темном лесу. Никогда я нитку своих дум, своих печалей распутать не могла. Сама в своем лесу блуждала... Да, твой отец очень хороший человек, но сердечной своей половиной он меня не принял. В этом его вины нет. Видно, сама я ему парой не пришлась. ...Я тогда уже девушкой засидевшейся была. Хоть и жили мы бедно, отец мой на добро не польстился, за кого угодно, лишь бы сбыть, не выдал, на мою волю положился. Сначала я ждала, кто по сердцу придется, всем отказывала, потом сваты сами на наш порог уже не ступали. Так до двадцати четырех и дожила. В округе старее меня в девушках никого не было, разве калеки только. Однажды вошли к нам в дом хилый старичок и стройный красивый джигит. Старик твоим дедушкой был, семнадцатилетний юноша - твоим отцом. Я вся, как куст, так и опала. С первой же минуты он моей душой завладел. "Вот кто, оказывается, твоя судьба", подумала я. Но тут же и поняла, что сердечной своей половиной он меня не примет. Сердце боль обожгла... И страхи мои сбылись. Не принял. Мало, что я, и сам мучился.
      ...Когда еще молодые были, заночуем в жатву на Дубковом взгорье, так я ночью встану и в сторону своего аула бегу. Бегу-бегу, да с рассветом обратно возращаюсь. Притихнет немного сердце. Раза тричетыре так было. Проснется ребенок в колыбели, отец твой встанет, по полю ходит, меня зовет. Я вернусь, он, будто ничего не было, скажет только: "Ложись, вздремни маленько..." Я плачу, захлебываюсь: "Если так душа не приветит, зачем только женился? Почему сразу не повернулся и не ушел?" Он молчит. Только много лет спустя на мой давний вопрос он так ответил: "Пожалел. Потому и женился. Как раз тем летом на косовице я нечаянно перепелке косой обе ноги отсек. Та, бедняжка, раза два трепыхнула крыльями и упала на бок. Приподняла голову и с таким укором посмотрела, будто сказала: "Эх, человек!" - у меня сердце оборвалось. Вот и ты тогда, в первый раз, мне ту перепелку напомнила. Пожалел". И не обижал меня, и не притеснял, но в сердце так и не принял. Мы с ним соединиться не смогли, одной душой не стали. И даже не в возрасте, не в разных натурах, не в достоинствах ума-характера была причина. Мы разными половинками оказались - вот и вся премудрость... Всяк человек своей правдой живет. Но есть правда, на всех единая, каждому на всю жизнь опора, от всех бед-напастей ограда. Эта правда - любовь. (Старшая Мать, как прежде, погладила мое лицо). И когда ты в первый раз обхватил ручонками мою шею, я подумала: "Теперь уже мне на этом свете жить не страшно..."
      Сам ли стосковался, о нашей ли тоске догадался, это нам неведомо, но, когда уже весенние потоки бросились в путь, вернулся в аул Марагим. Про тоску я не зря сказал. Мечта или горе человека из дома гонят, тоска домой приводит. Я это потом много раз на себе испытал.
      На сей раз Марагим в больших, по колено, черных сапогах, шагая крупно, широко, среди белого дня по всей улице от Верхнего конца до Нижнего прошел. Люди к окну ли припали, у ворот ли стояли, долго смотрели ему вослед. Со встречными здоровался приветливо, с улыбкой, но ни с кем не постоял, о житье-бытье не рассказал и не расспросил. Знай шагал. Хотя коша за спиной и не велика, гармонь он держал под мышкой; такую, какой мы прежде и не видели. Город - он город и есть. И мечети, и церкви, и дома, и даже гармони у него - большие.
      Когда начинает припекать солнце и ручьи разбегаются по улицам, весь люд выгребает снег от заборов и разбрасывает его подальше. Каждый хочет, чтобы весна скорее к его дому пришла. Мы, парни молодые, этим и были заняты, когда прошел Марагим. Все, будто автомобиль проехал, оперлись на свои лопаты и застыли. Возле дома Галляма он голову направо слегка повернул. И - может, нога поскользнулась - покачнулся вроде. Да сколько ни смотри, ни томись, Ак-Йондоз там уже нет... Отделился Хамза. На этой только неделе на улицу Дятла, по ту сторону оврага, переехали. Их дом отсюда, от наших ворот, видно.
      Возвращению Марагима, казалось, весь аул радовался. Без него и отрады как-то меньше было. До его возвращения жили мы без особых перемен. Только председатель сельсовета теперь другой. Прежний, Ташбулат-сельсовет, прошлой осенью, возвращаясь с мельницы, упал сонный и покалечился. Заднее колесо ему позвоночник переломило. Сказали бы, что по пьянке, так ведь и в рот не берет. Очень народ подивился этому. "Беда под ногами поджидает", - говорили люди. Ташбулат теперь, надвое переломившись, на костылях ходит, ноги за собой волочит. Но все же к весне сколотил красивую решетку и на могилу Самигуллы поставил. Значит, в руках уменье есть.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17