- Да голова уже кругом! От безвыходности говорю. Сами же требуете: кулак нужен!
- Давай вора Муратшу запишем. Вот уж кто - срам аула!
- Опять не подходит, - сказал Кашфулла. - Две лошади и один кистень вот и все богатство. К тому же за руку надо поймать, прямо на воровстве.
Четверых-пятерых позажиточней найти можно было. Hо как у этих работяг, которым сама Советская власть справедливой рукой дала землю, собственным трудом и потом нажитый достаток отобрать, а самих обречь на муки и мытарства? Каждая жизнь на виду, за тыном не спрячешься. Если уж таких выкорчевывать, кто же тогда труженик, кто "владыка мира и труда"? Кого же тогда призывать ударно работать в колхозе? На кого опираться? На жестянщика Гильметдина? Или Гимрана Нараспашку? Кто поверит тогда? Вот какие мысли прошли в голове председателя. И даже не мысли, чувства неясные.
Долго сидели, долго молчали, потом Кашфулла подвел итог:
- Справедливость прежде всего, товарищи. Негоже нам безвинного виноватить, друга в врага обращать, очаги тушить, людские гнезда разорять. - Эти слова он сказал стоя, огромная его тень закрыла всю стену. - Нельзя доброе дело с раздора начинать. Придется завтра опять в Булак ехать и наше общее решение доложить начальству.
Крепко ругали Зулькарнаева в Булаке, грозили, обвинили в правом уклоне. Но за эти годы Кашфулла показал себя пред седателем дельным, усердным и исполнительным, человеком прямым и честным. Так что впрямую его не подозревали и страшный этот ярлык "правый уклонист" прилепили в назидание. "Ступай домой и берись по-настоящему, - сказали ему. - И чтобы ни шагу назад". Но, вернувшись домой, он по-настоящему не взялся. Недели не прошло, из района приехал сам председатель исполкома. Пробыл два дня. Вызывал многих к себе, о житье-бытье расспрашивал, у кого какая нужда. Вместе с Кашфуллой обошел весь аул, говорил с аксакалами. О "разоблачении пяти кулаков" не вспомнил ни разу. Перед отъездом собрал сельсовет и сказал: "Если людей в колхоз тычками начнете загонять, то жить вам в сваре, а если убеждением действовать, будете жить и работать в согласии.
Но и бдительности не теряйте. В стране идет беспощадная классовая борьба". И еще много добрых советов дал.
Поднималась вечерняя поземка, когда он сел в кошевку, запряженную лохматым пегим мерином, и уехал. У Кашфул-лы словно дыхание освободилось, сердце вернулось на место. Значит, и наверху не только одни стращатели, есть и советчики.
Нельзя сказать, что запись в колхоз в Кулуше прошла тихо-гладко, были и шум, и свары были, но до беды дело не дошло.
Вот обо всем этом и рассказали на свой лад Нурислам и Курбангали.
- Если хотите знать, Кашфулла тогда Кулуш от того самого спас, который товарищ Сталин разоблачил... этот... при гиб, - выказал по случаю Враль и свою политическую подкованность.
- Перегиб! - поправил Урманов.
- Я и говорю: пригиб. Коли шибко гнуть - и сломать можно. Узнай товарищ Сталин, что Зулькарнаев все по его указаниям сделал, он бы спасибо ему сказал и медаль выдал.
- Ну-ну, ты язык не распускай! Что товарищ Сталин скажет и что кому даст, тебя не касается.
- Его слова каждого из нас касаются, - с жаром возразил Враль. - Мы в нашем ауле так думаем.
- Правильно думаете, - согласился Урманов. И тут враз кольнуло в оба колена. Лицо его искривилось.
- Верните Кашфуллу, агай. К тому же и без печати зарез. Теперь народу без печати никакого житья нет. Кому справка нужна, кому разрешение на что-нибудь. Мой тесть Хабутдин лапти плетет, так на базаре даже пары лаптей продать не может, бумагу с печатью требуют. - Курбангали посмотрел на сбитые носки своих лаптей.
- Ладно, кончен разговор, - сказал Урманов и не удержался, припечатал своим любимым словом: - Вассалям!
- Выходит, так с пустыми руками и уйдем? Прочихались, значит, на дым без огня и пошли восвояси?
- Смотрю я на вас... - и словно бы улыбнулся даже Урманов, видать, боль в коленках отпустила. - Не очень-то вы из тех, которые даром чихают. Прощайте!
- Прощай, коли так, - сказал Нурислам, но уходить не спешил. - Кажись, суставы у тебя болят. Мой отец раньше по весне-осени тем же маялся. В молодости еще простудился, когда в лютые морозы в извоз ходил. Отправился как-то весной и принес в мешке полный муравейник, сварил в казане и прямо так, не процеживая, перелил отвар в большое ведро и попеременке в один вечер ноги в нем держал, в другой - руки. За один месяц излечился. Теперь даже спокойно стоять не может, на месте приплясывает... - Рассказ Нурислама Урманов вроде бы не слушал, но и не перебил. Под конец даже спросил:
- Желтые муравьи или черные, мелкие?
- Желтые, самые крупные. Только каждые три дня но вых заваривать надо. Не то сила слабеет, градус выходит.
- Хм-м... - поджал губы Урманов, утомленные его глаза под припухлыми веками снова уткнулись в бумагу на столе. - Хм-м...
- Ну, мы тогда пошли?
Чекист только головой кивнул. Когда они дошли до дверей, остановил их, спросил имя и фамилию. Записывать не стал. Только спросил. Показалось ему, что имя Курбангали как-то особенно хозяину под стать. У этого одетого в красные полосатые штаны, заправленные в белые шерстяные носки, аккуратно обмотанные завязками лаптей, в белой домотканой рубахе навыпуск, в нахлобученной по самые уши войлочной шляпе, синеглазого, с узким лицом, тонким носом, редкими усами коротышки другого имени и быть не должно. Курбангали1 и есть. Только густой, чугунный голос не его, а какого-то богатыря.
* Курбангали - тот, кто приносит себя в жертву.
Обратная дорога была долгой. Впрочем, они и не торопились. Радость, такая, чтобы торопиться, их впереди не ждала. Опять на берегу Демы посидели, перекусили, потом спусти лись, попили воды. Одолев Бычье взгорье, свернули к опушке леса, легли в тени дуба, попытались немного вздремнуть. Но сон не шел. Встали - ни говорить, ни глаз даже поднять не хотелось, и лето увяло, и весь мир красу потерял. Уже когда подходили к Кулушу, у Нурислама опять стронулась грыжа, но спутнику своему он ничего не сказал. И так, бедняга, за последние сутки осунулся и почернел.
- А все же Лысуха этот напрочь не отказал. И про муравьев переспросил. Может, не будем надежду терять, Ну-рислам?
- Без надежды нельзя, Курбангали. Надо дня через три еще сходить. Дорогу теперь знаем. Только нужно подписи собрать. Древние тоже тамгу собирали.
- Пойдем, как не пойти!
Живое слово, хоть малое, но дало утешение. Как-то быстрей посыпались шаги. Уже догорал желтый закат, когда они вернулись в аул.
Все же хождение их вышло не пустым. Пришли Нурислам с Курбангали - и взяло Урманова сомнение. Он тщательно допросил Зулькарнаева, все ответы его совпали с тем, что рассказали "адвокаты". Кашфулла ничего не скрыл, ничего не убавил. Следователь старался на него по-иному взглянуть, увидеть таким, каким видят его кулушевцы. Задумался чекист, долго думал и наконец решил... Потому что судьбу Кашфуллы в общий поток он бросить еще не успел. Через два дня вместе с печатью и штемпелем в Кулуш вернулся и сам председатель.
"А все же правда есть..." - вот к какому выводу пришел он.
Правда-то есть, да не на всех ее хватает.
Через день после возвращения Кашфуллы скорый на благодарность Курбангали сходил в лес, выбрал муравейник с самыми большими красно-желтыми муравьями, сгреб в мешок и отправился в Булак один. Нурислам лежал со своей грыжей, сдвинуться не мог. Вернулся Курбангали к вечеру и сразу зашел к Нурисламу. Лампу еще не зажигали, но и в сумерках было видно, какое растерянное лицо у Адвоката.
- Беда, ровесник. Урманова самого ристовали, - сказал он.
Молчали долго.
- Выходит, и он чей-то враг, - сказал Нурислам. Пришла, подоив корову, Баллыбанат, зажгла лампу. Друзья смотрели, как по большой руке Курбангали бегал одинокий заблудившийся муравей.
- А муравейник я в лес обратно принес, на свое место, - сказал Адвокат.
Вот потому, что арестовали Урманова, Кашфулла так никогда и не узнал, как Враль с Адвокатом ходили в Булак.
КАШФУЛЛА ПЛАЧЕТ
Конечно, случается, что на похоронах возле открытой могилы о чем-то умолчишь, а что-то и прибавишь. Вот и слова Нурислама о Кашфулле: "Приходило горе - ты садился и плакал вместе с нами" - сказаны были скорее для гладкости слога. Бед и горестей на аул, на людей в те годы падало множество. Горя не прятал Кашфулла, но слез не выказывал. Даже Нурислам не мог бы сказать, что видел их. А вот Курбан-гали однажды видел, как председатель плакал навзрыд. Но никому никогда об этом не сказал ни слова. Это была тайна - только их двоих.
Шла весна сорок третьего, мужчин в ауле почти не осталось. Даже таких, как Нурислам, забрали на фронт. Тех, кто постарше - в трудармию. Курбангали, который ростом своим ни под какие мерки не подходил, Кашфулла с перебитым в финскую сухожильем на левой ноге и дряхлые старики - вот и все мужчины в Кулуше. На финскую сорокалетнего Зулькарнаева взяли как запасника-первоочередника. Да и сам, кажись, очень просился. Красный кавалерист все же. Теперь ногу приволакивает слегка. Если и заметно, то лишь потому, что ростом очень высок, телом грузен. Не грузен даже - кость широкая. А так совсем отощал. Щеки ввалились, глаза стали еще больше.
Еще и снег не сошел, а во многие дома уже пришел голод. С ног еще не падали, но уже пошатывало. "Вот ступим ногой на черную землю, вдохнем пар, от почвы идущий, и тем спасемся. Земля не оставит", - думали люди, ждали, когда откроется земля. Этой надеждой и жили. Но открылась земля и ступили на оттаявшую почву, а голод завернул еще круче. Черная земля детям своим скоро пищи дать не могла. Где только не побывал Кашфулла на усердном гнедом сельсове-товском мерине - и верхом уезжал, и, заложив его в упряжку, мчался куда-то. Попутно скажу, за гнедым мерином смотрит Курбангали. Он здесь, в сельсовете, и конюх, и сторож, и истопник, и уборщик, и разносит по аулу повестки. Когда председателя нет на месте, сам принимает разных приезжих уполномоченных, хоть и без сахара, поит их морковным чаем. В запасе у него всегда есть печеная в золе картошка, тем гостя и потчует. Председатель ездил не зря. В начале апреля он вымолил у директора маслобойного завода десять мешков слегка заплесневевших семечек подсолнуха. Масло из него жать было уже нельзя, а голодным ртам оказалось в самый раз. Тщательно проверили удлинявшийся каждый день список многодетных матерей, к которым уже заглянул голод, подсчитали и решили выдать по три совка семечек на каждого ребенка. Делить было назначено справедливым рукам Курбангали. Когда тридцать шесть женщин, кто с дерюжным мешком, кто со скатертью, собрались возле сельсовета и встали в очередь, делилыцик, прежде чем приступить к дележу, сказал такую речь:
- Матери и сестры! Толкотни-суматохи чтобы не было. Кому сколько положено, получат все. Кашфулла собственной рукой составил список, никого не забыл, ничего не упустил. - Он вынул из нагрудного кармана листок бумаги, взял в руки зажатый под мышкой совок. - На каждого ребенка по три таких совка. Не горкой, а с краями вровень. Так подсчитано.
Женщины стояли в очереди молча, не шевелясь. Поднимается пар от земли, пьянит, туманит рассудок, печет стоящее над крышей апрельское солнце, томит ослабевшее тело. И все же хорошо им - будто в сладком сне. Детей, внуков хоть и скудная, но ждет еда. Но зачем так долго возится этот Курбангали?
- Нужны еще глаза - смотреть, как я делю. Чтобы по-честному все было. Матушка Юмабике, Захида-килен*, Бал-лыбанат-енге, подойдите-ка сюда. - У Нурислама с Баллыба-нат никах был совершен прежде его собственного с Сереб-ряночкой, потому и "енге".
* Килен - сноха: обращение к женщине младше по возрасту.
Три женщины подошли и стали рядом.
- Сейчас-сейчас, еще одно только слово скажу, - заторопился Адвокат. Вернетесь домой, семечки сразу в печи прокалите. Не то скиснут. Детишкам горстями не раздавайте. Выверните тулуп, расстелите его на хике и сыпьте каждый день понемногу в овчинку. Пусть из нее выбирают. И потеха детям, и все время что-то есть во рту, надолго хватит. Когда в одиннадцатом году был голод, отец нас тем и спас.
Вот так в избах обманом отвели голод: грызли детишки семечки - и голод уже грыз их не так ретиво. Через неделю председатель колхоза Магфира достала где-то конопляного жмыха, он тоже пошел в дело.
Было, кажется, начало мая. На загнанном до черного пота мерине Кашфулла примчался из Булака. Тревога и радость гнали его. Радость была такая: директор элеватора, бывший милиционер, крючконосый Худайдатов обещал ему выметенную со дна закромов, мусорную, перемешанную с землею рожь. Надо срочно послать две подводы и привезти эту самую рожь. Худайдатов, конечно, слово свое держит, но мало ли что, лучше не мешкать. Гнала и тревога: дурные вести разошлись по округе. Изголодавшиеся люди собирали и ели перезимовавшие под снегом колосья. И теперь целыми домами валялись в кровавой рвоте. Были и умершие. Услышал Кашфулла, и сердце оборвалось. На самом дальнем поле, у нас его Мырзинским наделом называют, прошлой осенью, как пошли дожди, много колосьев осталось в грязи, их детишки собрать не успели. А если вспомнят нынче и пойдут туда? Он поскакал домой, и с каждой минутой сильней становился страх. Когда поднимался на Калкановское взгорье, лошадь начала хрипеть, ногами заплетаться и все чаще закидывать голову. Еще миг, казалось, - разорвется сердце и рухнет конь. Не рухнул выносливый, терпеливый мерин. Из древнего рода он, из тех, кто зимовал когда-то на тебеневках, сердце крепкое, так просто не разорвется. Кашфулла въехал в аул, поднялся на взгорок, где стояли пожарная каланча и клуб, и увидел километрах в двух на дороге, ведущей к Мырзинскому наделу, горстку людей. Все думы были там, оттого и приметил. Впрочем, он и так глазом был зорок. Даже и состарился когда, что вблизи, что вдали, видел хорошо.
Спрыгнул с коня, бросил поводья на седло и ввалился в канцелярию. Курбангали был на месте, потчевал морковным чаем пожилого уполномоченного из Булака. Картошки гость, кажись, еще не отведал, как раскатились, так и лежали перед ним целехонькие, шелухи ни лоскутка.
Кашфулла, весь бледный, даже поздороваться забыл.
- Что за люди на Мырзинской дороге?
- На Мырзинской? Не знаю. Никого вроде нет.
- Как же нет, когда есть!
- А... детишки, как вышли с уроков, туда отправились.
- Ну-ка, пошли! - И словно только тут Кашфулла заметил уполномоченного. - Здравствуйте! Мы скоро вернемся, подождите нас тут. Кто такой, откуда, спрашивать не стал. Картошку ест, чай пьет, известно кто, известно откуда. Страж канцелярии тоже ни о чем допытываться не стал, бросился к двери.
- Пошли!
Кашфулла верхом скакал, Курбангали бежал рядом. В этот год он совсем похудел, вконец высох, руки стали еще длинней. Кажется, возьми за кончик реденького уса, приподними - он и полетит. В точности та трясогузка, что морочила когда-то Нурислама. И все же не поддается, идет с гнедым вровень. Прорысили немного, и Кашфулла рассказал, что напугало его. Тогда жилы у Курбангали натянулись, что стальные пружины, руки превратились в оперенные крылья. И силе человеческой, и мощи лошадиной предела нет. Иначе столько верст проскакавший гнедой мерин запалился и умер бы, столько дней не слезавший с седла измученный всадник потерял бы сознание и грянулся с седла, а бегун, в ком душа, пристегнутая слабой стежкой, чуть висела, задохнулся бы и рухнул.
Три души, три тела стали единым духом, единым телом. Потому и не рухнули. Когда оставалось с километр, дорога открылась - и они увидели мальчишек, брели они цепочкой, словно спускающиеся к воде утки. Идут медленно. Двое отстали, плетутся шагах в тридцати - сорока сзади. Бедняжки... шажок голодного ребенка много ли возьмет? Но и до поля недалеко осталось. Успеют догнать или не успеют? Из сил тянут, стараются, но прибавить ходу не могут. Ослабли стальные пружины Курбангали, оперенные крылья утомились.
- Держись за стремя! - сказал Кашфулла. Тот лишь мотнул головой:
- Не потянет гнедой.
Вчера после уроков шустрый сынок Враля Нурислама по имени Штурвал двум своим друзьям под страшную клятву открыл тайну. А те, заставив для прочности клятвы поцеловать "Арифметику", поделились этой же тайной еще с двумя приятелями каждый. Так сколотилась артель в семь человек. Мальчик этот, Штурвал, родился в ту пору, когда Враль носился с мечтой стать комбайнером. Имя сыну отец дал не только из-за красивого звучания этой детали степного корабля, но и глубоко постигнув его смысл. Штурвал! Вырастет сын, думал Враль, встанет у штурвала великих свершений, людьми будет руководить. Штурвал Нурисламович! Душе гордость, ушам отрада. Надо признать, кулушевцы только и смотрят, чтобы имя новое было позвучней, а над смыслом и не задумываются. Каких только имен безответным младенцам не надавали! Вот и вышли в жизнь Ангины, Флюсы, Антенны.
Накануне одиннадцатилетний Штурвал услышал, как посетовала бабушка: "Сколько ведь осенью на Мырзинском наделе колосьев зазря пропало, в грязи осталось! А нынче каждое зернышко - крупица жизни..." Сметливому мальчишке того и хватило. Не серые заплесневелые колоски, лежащие в грязи, рассыпались перед глазами, а поблескивающие в желтой стерне тучные, с длинной остью золотые колосья. И такие крупные, всего три колоса потрешь и зерен полная горсть. Мальчику даже сон приснился: под лучами восходящего солнца сверкает поле - сплошь золото, и сверху падает мерный тяжелый дождь из колосьев. А он, Штурвал, даже капле того дождя на землю упасть не дает. Высыпал книги на землю и ловит колосья в тряпичную котомку. Ловит и ловит без устали, глядь, а котомка пуста. То не колосья льются, а тянется с неба сверкающая паутина. Проснулся - и самый конец сна забыл. Только и осталось в памяти: кружатся, кружатся и медленно падают на землю огромные колосья. Сон разбудил мечту, из безмерной своей мечты мальчишка построил целый мир. Назавтра эта мечта разбередила души еще шестерых. Штурвал, сын Враля, заворожить был тоже мастак.
Семь малышей, один другого тощей, один другого оборванней, топая босыми ножками в горячей пыли, шагали туда, где ждала их пища - всего лишь нагнуться, заветная добыча - всего лишь дотянуться. Даже те двое сзади не слишком отстают. Надежда понукает, упования подгоняют. На плечах - пустые тряпичные котомки. Скоро они будут полным-полне-хоньки. А уж тогда... Бедняжки, бедняжки! И того не знаете, что ждет вас погибель, а близких ваших черное горе, даже помыслить об этом не можете! На тонком волоске висишь, по острому лезвию скользишь ты, жизнь человеческая...
- Натрем по две горсти, съедим, и силы сразу прибудет видимо-невидимо! Вот увидите! - подбадривал товарищей Штурвал. - Только разом много не ешьте, кишки может скрутить.
- Не жадюги мы, чтобы так обжираться, - сказал мальчик, у которого на каждом шагу в дырах штанин просверкивали коленки.
- А домой вернемся, на сковородке поджарим. Вот похрустим вдоволь! Ох, и вкусный он, курмас!* - Сказавший это малыш хотел было шумно, со вкусом оттянуть слюну, однако даже на это слюны не нашлось.
* Курмас - жареное хлебное зерно.
- Эй, вы, лежебоки, увальни, - крикнул Штурвал отставшим, пошевеливайтесь!
Те припустились было рысцой и снова вернулись на прежний шаг.
- Ничего, обратно наперегонки пойдем.
- Поедим курмас и в протоке искупаемся.
- Там вода теплая теперь.
- Когда сытый, и в студеной воде искупаться - раз плюнуть!
Эх, мечты детские...
До поля оставалось метров двести, когда мальчишки увидели сзади скачущего всадника и бегущего рядом пешего. Узнали их сразу - Сельсовет Кашфулла и Адвокат Курбан-гали. Наверное, колосков пожалели, мол, государственные они, не хотят пустить их на поле. Курбангали даже длинную палку прихватил с собой. Те пятеро, в ком было побольше сил, рассыпались по серой жухлой стерне. Бежали, покуда не перехватило дыхание. Торопливо хватали почти пустые заплесневелые колоски и совали в котомки. Где уж растирать, где уж рот набивать, успеть бы немного набрать. Вот один колосок, и другой, и еще один, и еще... Чем дальше от дороги, тем больше было их, серых, мертвых. Только бы успеть. Скорее, скорее... И земля, и солома, и колоски, все вперемешку - что сцарапали тонкими пальчиками, что попало в горсть, все в котомку. Выбирать, отделять некогда, быстрее, быстрее! Эти уже до поля добежали, кричат что-то.
- Яд! Яд! Только не ешьте, отрава!
- В аул, дети, домой идите! Хлеба дадим! Как вернетесь - сразу хлеб!
Те два мальчика, что тащились сзади, услышав "хлеба дадим", без сил плюхнулись в пыль. Но разбежавшиеся по стерне принялись еще усерднее заполнять котомки.
- Только не ешьте, дети, только не ешьте! На месте умрете, на месте! Дома хлеба дадим! Хлеб нынче выдаем! Хле-еб! - Густой голос Курбангали разлетелся над полем из края в край, услышали все, но никто не поверил. Откуда ему взяться, хлебу-то? Оглядываясь назад, все пятеро побежали дальше. Конный и пеший бросились догонять, пытались с двух сторон загнать их. И кричали без остановки:
- Нельзя, даже зернышка нельзя! Умрете на месте!
- Яд, дети, яд, отрава это!
- В аул! В аул! Хлеба дадим. Быстрей, торопитесь! Хлеб выдаем!
Кашфулла догнал убежавшего дальше всех Штурвала.
- Штурвал, слышишь, Штурвал! Кому говорю! Ты чего не слушаешься, негодяй ты этакий.
- Ты врешь! Пшеница отравой не бывает, - сказал, остановившись, Штурвал.
- Вру? Я - вру? - председатель в ярости опустил камчу, конец ее ожег спину мальчика, тот подпрыгнул на месте, но даже не пикнул. - Брось котомку! Бегом в аул! Убью на месте!.. - Страшный гнев был в этом крике.
- Ну и убивай. Все равно от голода умирать...
- Прочь отсюда, упрямая башка! - Кашфулла снова замахнулся камчой, но на сей раз не ударил. Только тогда мальчик сорвал с себя котомку, в слезах швырнул ее вверх и повернул к аулу:
- На, чтоб ты подавился!
Кашфулла на лету подхватил котомку и помчался следом за другим мальчиком, настиг и, нагнувшись с седла, сгреб его за рубаху, поднял, посадил перед собой. Рубаха под воротником с треском разошлась. Третий сам бросил свою котомку и побежал к дороге. Тем временем Курбангали, размахивая подобранной по дороге жердью, гнал к дороге, как сгоняют отбившихся от стада овец, еще двоих. Одного поймает - другой вырвется. Ударить - рука не поднимается. Все же изловил их, выбившихся из сил, и снял котомки. Один мальчик послушался сразу и пошел по дороге, а другой, тот, у кого давеча не нашлось, чтобы со вкусом оттянуть, слюны, ухитрился растереть пять-шесть колосьев. Уж было затолкал в рот - Кур-бангали большой заскорузлой своей ладонью схватил за тонкое запястье. Мальчик со злостью цапнул зубами своего избавителя за руку. Но даже кровинки не выступило. Не было у одного в теле столько крови, чтобы выбрызнула, у другого не было сил, чтобы до крови прокусить. Мальчик медленно разжал ладонь, и сизо-коричневые слипшиеся комочки меж худеньких сморщенных пальцев один за другим упали на черную землю. Глаза ребенка были полны ненависти.
- Глупый ты, - сказал Курбангали мягко, словно виноватый. - Я же смерть изо рта у тебя вырвал, а ты кусаешься. Если проглотил бы, то сразу умер, бестолковый.
- Да? - презрительно сказал мальчик. - Если отрава, вон те вороны давно бы уже сдохли.
- Они умные, они не зерно клюют, а червей.
И верно, если бы вороны их клевали, разве осталось бы столько колосьев?
Вот такая безжалостная схватка случилась между пятью маленькими мальчиками и двумя взрослыми мужчинами. Вразумлять словом было некогда. Старшие младших смяли без всякой пощады. И самой огромной потерей для побежденных были не исколотые, израненные о стерню ноги, не след камчи на спине и не разорванный воротник - страшнее всего были несбывшаяся надежда и разбитая мечта. Даже сам голод забылся на миг. Но, как бы ни было тяжко, ни один крика не поднял, даже слезинки не обронил. К концу второго года войны кулушевские мальчики уже забыли, как плакать.
С великими муками собрали шестерых мальчишек и все вместе сели на краю дороги. Штурвала, одиноко шагавшего в сторону аула, Курбангали остановил окриком. Мальчик стал в нерешительности. Вперед глянул, назад посмотрел. Хотя больше не позвали, повернул обратно. Не оттого, что послушался, просто не хотел бросать товарищей, которых сам же привел сюда.
Не ругал Кашфулла ребятишек, не увещевал, не утешал.
- Отрава это смертная, дети. Перезимовала пшеница в земле и в яд обратилась. Людей так и косит. Много уже народу в округе перемерло. Едят и умирают. Видите, даже птицы ее не клюют. Домой вернетесь, всем своим товарищам так и скажите. Поняли?
- Поняли, - сказал один из тех двоих, что оставались позади.
- Вернемся домой, кто нам хлеба даст? - спросил Штурвал, как человек, принявший ответственность за этот поход на себя.
- Если хлеб испечь не успеем, выдадим мукой, матери лепешки испекут.
- Лепешки, они даже хлеба вкусней, - сказал мальчик, укусивший Курбангали за руку. Да ведь это один из близнецов острослова Дильми! Отец тоже в детстве любил вот так делать выводы.
Кашфулла вытряхнул колоски из всех котомок в придорожную канаву, засыпал землей и затоптал каблуками. Одну горсть положил себе в карман. Лишь котомка, брошенная одним из мальчиков, осталась лежать где-то на стерне. Курбангали пошел, поискал, но найти не смог.
Прежде чем выйти в обратный путь, председатель снял седло, посадил троих, самых обессилевших, мальчишек на спину мерину, а седло понес под мышкой. Трое верховых, шестеро пеших, придя после жестокой схватки к полному миру, оставили поле боя. По пути верховые менялись. Гнедой мерин неторопливо шагал.
Когда вошли в аул, Кашфулла повторил данное мальчишкам обещание.
- К вечеру, сколько наберем, дадим муки. Вот Кур-бангали-агай, он и сообщит вам.
В сельсовете уполномоченного уже не было, ушел в правление колхоза. Дяденька этот, оказывается, приехал, чтобы растолковать людям, что нельзя собирать прошлогодние колосья в поле и есть. Кто поест, того скрутит болезнь по названию "септическая ангина". Многие уже от нее умерли. Сегодня вечером он соберет народ в клубе и прочитает лекцию, все объяснит.
Курбангали истомленного гнедка сразу поить не стал, пусть остынет, отвел мерина в тень сарая и положил перед ним сена. Кашфулла же, тяжело поднявшись по ступенькам, вошел в дом. Пока шел от двери до стула, приткнувшегося к столу, чуть не потерял сознание, даже качнулся раз. Однако дошел благополучно, сел, немного погодя вынул из кармана гнилые колоски, высыпал на стол, долгим взглядом осмотрел их, словно перебрал каждый, шея начала гнуться, и он двумя руками обхватил голову. Долго сидел так. Не просто из нутра, откуда-то с самых глубин души всплыл комок, встал в горле, широко вдруг распахнулась грудь. И рыдание, что должно выйти горлом, вырвалось из этих вот открывшихся ворот. Всю жизнь копившиеся горькие слезы обожгли глаза. На чистый, добела отскобленный стол капнула слеза, потом другая, потом еще... еще... и еще... Соленые эти слезы омочили лежавшие перед председателем отравные серые колоски. Одна слеза на торчащей ости долго висела, не падая. Только раз всхлипнул Кашфулла - когда разверзлась грудь. Потом уже плакал беззвучно. И плакал долго. Встал на пороге Курбангали, ни войти не решился, ни выйти. Председатель почуял его сразу, но плача своего не унял. Слишком много накопилось слез... Наконец он выплакался, правой ладонью сгреб все колоски в кучу. Там, где лежали они, остался влажный след. Он поднял глаза и пристально, словно впервые увидел, посмотрел на ровесника.
- Ну, Курбангали, а теперь что будем делать?
- Сначала выплачься. Вволю, без остатка... А там подумаем.
- Кажись, без остатка уже.
- Ты не торопись. Ты плачь. Не от позднего же раскаяния эти слезы. Это Ильяса-пророка, людей от бед избавляющего, святые слезы. Если бы сейчас не поплакали, завтра над могилками пришлось бы плакать, - сказал Курбангали и уже сам начал всхлипывать.
- Что делать, Курбангали? Из чего лепешки печь будем? Курбангали пошел и сел на скамейку возле стены, снял
шляпу, вытер глаза.
- Подумаем.
- Думать мало, придумать нужно.
- На дне ларя у нас фунтов десять ржаной муки-то есть... Серебряночка на крайний случай держит. Убедишь, что когда из ливатора рожь привезут, сполна вернешь, может, и даст.
- Убедить-то можно... Гульгайша тоже килограмма два наскребет. Только этого мало. И в колхозе сейчас ни крупинки.
- Погоди-ка! - Курбангали вскочил даже. - Давай я к Халфетдину, соседу моему, загляну. Хоть и самих прижало, но человек он не прижимистый. Что-нибудь да есть.
Плотник одноногий Халфетдин всегда жил состоятельней, чем соседи. Муж умел добывать, жена умела добытое удержать. Курбангали, однако, за всякой нуждой к ним не бегал, соседей зря не теребил. Тот сосед хорош, который в долг дать может, а того лучше тот, кто не одалживается сам. Эту неписаную заповедь Курбангали усвоил смолоду и просьбами людей старался не донимать.
...Один сосед, рассказывают, за всякой мелочью, что ни день, к соседу бежит. Вот так залетел однажды и просит аркан. А тот ему:
- С радостью бы, сосед, да занят он у меня, я рожь в него ссыпал.
- А что, мешков разве нет? - разинул рот проситель.
- Мешки-то есть, да я в них брагу поставил бродить, вон рычит уже в мешках: а ну, кого с ног сбоднут?
- Как же так, агай? Разве бочки у тебя нет?
- И бочка была. Только один вот такой же одолжил, поле боронить.
- Вот недотепа! Чего же он бороной не боронит? - изумился сосед, коему даже аркана самому сплести было невдомек.
... - Право соседа - право божье, Курбангали. Лучше сам упаду, чем твоему слову споткнуться дам, - сказал Халфетдин. - Есть мешок муки, четверть твоя. И половины бы не жалко, но, сам знаешь, малые внуки в доме. Им на расти-руху держим.
- С такой большой просьбой я к тебе, Халфетдин-агай, не ради себя пришел, для сельсовета прошу. Такая нужда выпала. Через три дня вернем. - А от чего такая нужда, уточнять не стал.
- Сельсовету дашь, сам ли съешь, мне дела нет. Сейчас вернешь - сейчас спасибо, а не сможешь - до новины подожду. У меня и проса еще немножко есть.