Я принимала под свою ответственность целое отделение и должна была руководить работой санитаров, которые были старше и опытнее меня.
Нет, это был не дом отдыха!
Я приходила на работу собранной, стараясь даже мысленно не отвлекаться ни на что постороннее.
Работы было очень много: обойти все палаты и все помещения, проверить целы ли все больные (буквально), всё ли на месте, в том числе медикаменты, посуда, ключи, бельё (исчезновение простыни, наволочки или полотенца может означать, что ночью кто-нибудь повесится).
Если не проверил лично, но расписался, что принял смену, (а в это время кто-то уже сбежал или случилось ещё что-то), то под суд идёт тот, кто расписался, а не тот кому поверили на слово, что всё в порядке. Бывало, увы, и такое, к счастью не со мной.
После приёма смены надо выполнить все назначения врача.
В шестидесятых годах начал применяться аминазин.
Это, так называемый, большой транквилизатор со значительной токсичностью, тем не менее применявшийся практически всем больным.
После инъекций они становились вялыми, апатичными и безучастно мирно дремали сутками.
Каждая инъекция психически больному человеку делается с помощью дюжего санитара, что не исключает перспективы получить по зубам или сломать иглу в напряжённой ягодичной мышце больного.
При этом приходится иногда выслушивать мат высокого накала, иногда дикие крики, а некоторые больные громко затягивают песни, считая себя героями, идущими на смерть.
Накормить больных обедом в психбольнице тоже мероприятие не из лёгких и приятных.
«Буйные» ели в палатах, кто на полу, забившись в угол, кто на кровати, в зависимости от личных привычек.
Наиболее мирные ели в столовой за столами, но это не делало их умнее.
Сгоревшая Щербань страдала ещё несахарным диабетом, поэтому могла выпить в течении дня 1-2 ведра воды или любой другой жидкости, которая окажется под рукой.
Были агрессивные больные, для которых не существует меры, они могут напасть на персонал или на других больных, чтобы забрать всю пищу.
Некоторые больные страдали анарексией — не хотели есть и стремились пищу куда-нибудь вылить или кому-то отдать, если оставить таких без внимания, они могут незаметно угаснуть голодной смертью.
Был у нас в отделении Исаак Замлер.
За длительное время пребывания в тюрьмах и лагерях, он настолько привык объявлять голодовки, что вообще перестал есть.
Его перевели в психиатрическую клинику, потому что он в лагерях так «дошёл» в психическом и физическом смысле, что даже неутомимые продолжатели дел Дзержинского — Берии пришли к выводу, что такой враг народа как Замлер, не представляет больше опасности для нашей цветущей советской родины. Он даже не «заслуживал»
Четвёртого отделения и тихо прозябал в нашем скромном пятом терапевтическом.
Его кормили через резиновую трубку, опущенную через нос и пищевод в желудок. На другой конец трубки водружали большую стеклянную воронку, в которую вливали коктейль, приготовленный из пол-литра молока, двух яиц, ста грамм растопленного сливочного масла и двух столовых ложек сахара.
Замлер при этом, спокойно сидел и в мыслях не имел сопротивляться.
Так продолжалось уже много лет.
Исаак Замлер не был похож на Эйнштейна… но вызывал ассоциации.
Худой, длинный, с впалыми щеками, длинным носом, шамкающим ртом, свободным от зубов и окаймлённым розовыми, всегда влажными губами, он, всё же, не производил отталкивающего впечатления, скорей наоборот.
Я часто сожалею, что БОГ не одарил меня талантом художника.
Я изобразила бы Замлера за колючей проволокой и подписала бы портрет: «Судьба мудрости».
Неизвестно каким путём пронёс Замлер через все лагеря коралловые золотые серьги своей матери.
Он по очереди влюблялся в женский персонал нашего отделения и как переходящее красное знамя дарил серьги, чтобы на второй день, очень тактично и застенчиво, забрать их назад.
Поэтому все счастливые обладательницы сокровища не уносили его домой, но каждый раз выражали искренний восторг, когда становились очередной жертвой его горячей любви и получали бесценную награду из рук высокого (буквально) поклонника.
Скромность не удержит меня от желания похвастаться, что я тоже «не лыком шита» и не раз была однодневной обладательницей исторической реликвии!
Итак, когда все больные накормлены обедом, а Исаак получил своё законное «вливание», наступал короткий период «тихого часа», когда отдыхали больные, но не персонал.
Санитары занимались уборкой, а медсёстры документацией.
Дальше следовали процедуры, инъекции, медикаменты и т.д.
Бывало что за целый день не удавалось отдохнуть и нескольких минут.
Наверное Бог, планируя для меня работу в психбольнице, специально в виде предварительного вознаграждения подарил мне сезончик в доме отдыха «Виженка»
,чтобы я отдохнула и накопила силы.
Чего стоили ночные дежурства!
К четырём часам я начинала завидовать спящим больным.
Это была многоликая опасность — если задремать, сидя за столом.
Каждую ночь в различное время проводились проверки.
Мы дежурили втроём и вполне могли бы по очереди отдохнуть!
Но советский экстремизм! Каждый должен быть натянут, и дрожать как струна!
Проверяющий обёртывал ключ тонкой тканью, тихо открывал дверь и внезапно возникал перед задремавшим.
Это было не только потрясение, но влекло за собой серьёзные неприятности, от выговоров, до лишения поощрений в виде путёвки в дом отдыха, которые мы иногда получали один раз в несколько лет, премии и т.д.
Однако бодрствование было важнее всего для безопасности.
Это непредсказуемо, что может произойти в каждый отдельный момент в отделении, где собрано большое количество больных, одержимых маниями.
Вся жизнь такого больного сосредоточилась на его мании.
Он может днём и ночью следить за персоналом и выжидать ту единственно-возможную минуту, чтобы сделать то, что засело в его больном мозгу.
Ничто другое его не интересует, никаких других чувств и мыслей у него нет, никаких привязанностей, связей, желаний.
Автоматическое обеспечение физиологических потребностей и безмозглое неотвратимое устремление к маниакальной цели, разрушающее всё на пути!
Маньяк может быть сравним с роботом, действующим по программе.
Их роднит эмоциональная тупость, делающая их неуязвимыми.
Наблюдения за сумасшедшими могут многому научить.
Трудно решиться признать Сталина и Гитлера, по указке которых вершилась история, маньяками, влекомыми манией величия, сметающей и уничтожающей народы.
История повторяется многократно.
Диктаторы поражают своей жестокостью, люди приравниваются к щепкам, летящим во время рубки дров, а рубка голов возводится в государственную политику.
Но все остаются наивны, трусливы и беспечны, пытаются видеть только то, что хотят видеть и не усложнять свою жизнь проблемами!…….Всё тот же синдромом голого короля, которым поражён весь мир, когда все всё видят и знают, но никто не решается произнести вслух и поэтому делают вид, что ничего не знают, обходя самые острые вопросы молчанием.
До тех пор, пока ЭТО не коснётся их лично и не из их кожи делают дамские сумочки. Когда же коснётся, то бывает уже поздно что-либо изменить.
Но вернёмся в психбольницу.
Больные обычно разобщены, полны безразличия и отчуждения.
Каждый в себе — наедине со своими переживаниями и ощущениями, каждый — недоступная тайна для окружающих.
Каждый делает что хочет, ни с кем и ни с чем не считаясь.
Многие не ориентируются во времени и пространстве.
Бессмысленные пустые глаза, лицо, как маска, лишённая мимики.
Но иногда страх и одичание, громкий бессмысленный смех или плач.
Работая в больнице, я знала каждого больного и они мне казались почти родными.
Тем не менее позже, учась в институте, и придя на практику в Минскую психбольницу «Новинки», мне было страшно, как всем нашим студентам, жавшимся к стеночкам.
Многих из обитателей пятого отделения я прекрасно помню.
Мой любимчик Нафтула. Старый еврей с манией величия.
Бедный Нафтула был жертвой не леченного сифилиса, который выразился в последней стадии манией величия.
У него круглое, добродушное жизнерадостное лицо с налётом философской грусти, круглый, внушительных размеров живот и прекрасный аппетит.
Нафтула счастлив и благодушен, он считает себя богачом, и никакие проблемы его не волнуют.
С окружающими он приветлив и обходителен, ничем не интересуется и целый день сидит, сложив руки на животе.
Во время раздачи обеда он мне каждый раз говорит одно и тоже:
«Деточка, дай мне ещё немножечко и я подарю тебе самолёт»
Я знаю, что ему не стоит ещё больше округляться, но каждый раз не могу устоять перед его чистым детским взглядом и, пообещав себе, что это в последний раз, выдаю ему вторую порцию.
«Коллега» Нафтулы по «грехам молодости» также страдавший последней стадией сифилиса — прогрессивным параличом (РР) был совсем не похож на «счастливого»
Нафтулу.
Он мрачен, агрессивен, интеллект отсутствует, физиологические отправления не контролирует т.е. мочится и испражняется по мере появления рефлекса.
Целые сутки — днём и ночью он совершает одни и те же стереотипные движения — крутит рукой вокруг лица.
Его надо кормить, поить. одевать, купать и т.д.
При этом он очень крупный злобный и ничего не понимающий.
По сути он уже ближе к миру животных чем к виду «HOMO SAPIENS»
Наш общий любимчик Алик, двадцати лет, который много лет страдает тяжелейшими эпилептическими припадками.
Болезнь превратила его характер в, так называемый, эпилептоидный:
1.Нудная тщательность: Алик, например, целый час или больше застилает постель, разглаживая каждую складочку.
2 Слащавость, подобострастие с одной стороны и жестокость, вероломство, лживость, злопамятность— с другой стороны.
При этом Алик все понимает и способен страдать и чувствовать.
Он истинный красавец: стройный, высокий, бледное лицо с правильными чертами.
Глаза Алика, казалось, вмещали целый мир.Черные, загадочные глубокие.
Невозможно поверить,что за ними ничего не было.
Но это так. Красивая пустота.
Больно было видеть Алика в больничной куртке и штанах до щиколотки. Но самое страшное было видеть его припадки и не иметь возможности ему помочь.
Весь синий с кровавой пеной у рта, извивался он в судорогах, которые чуть стихнув, начинались снова и снова. Это называется — Status epilepticus. Мы все тяжело переживали, когда однажды ничем не удалось вывести нашего красавчика Алика из последнего для него Status epilepticus.
Лечился у нас маляр лет сорока. Он страдал шизофренией с галлюцинациями и агрессивностью, был физически сильным и, если впадал в агрессию, то наши здоровенные санитары не могли справиться с ним.
Он рычал как дикий зверь и был страшен.
Я часто заходила к нему в палату, чтобы сделать уколы, дать еду и лекарства, но он никогда не был агрессивным по отношению ко мне.
Хотя при этом, конечно, всегда присутствовал санитар для страховки.
Когда у маляра наступило временное улучшение, так называемый период ремиссии, его выписали домой.
Я жила в полу подвальчике на территории больницы.
Однажды он пришёл ко мне домой и разрисовал мою скромную комнату необычайным трафаретом.
По стенам и потолку летали дивные птицы в золотом и серебряном сиянии, росли и переплетались невиданные цветы.
Все, кто спускался в наш подвальчик, изумлённо останавливались и с восхищением оглядывались вокруг.
Я осторожно расспросила маляра почему он так хорошо относился ко мне, когда был болен и почему рисует этих райских птиц на стенах моей комнаты.
Он рассказал, что его окружали страшные чудовища, которые нападали на него. Он слышал их голоса, оскорблявшие его, он чувствовал их прикосновения.
Они угрожали расправиться с ним, а все окружающие были заодно с чудовищами.
По его словам, картины менялись когда приходила я. Меня, будто бы, окружали птицы и цветы, которые он нарисовал на стенах, исчезали чудовища и никто ему не угрожал.
Он хотел, чтобы я подольше находилась рядом.
Мне стало не по себе.
Если бы я могла это знать, я проводила бы каждую свободную минуту в палате самого «буйного» больного.
Чужая душа — потёмки! А если бы я была в его бреду чудовищем!
Тогда бы он, вероятно, пытался разделаться со мной…?
Много в людях скрытого и непонятного.
Мне все вокруг твердят, что надо быть таинственной. Да, я сама часто вижу, как окружающие теряют интерес к добрым и открытым, но в то же время как хотелось бы избежать страданий, порождаемых взаимным непониманием.
Мы часто испытываем к некоторым людям беспричинную любовь или ненависть, ищем общества одних и избегаем других, не ведая определённо почему.
Я думаю хватает в жизни таинственности, зачем создавать её искусственно, тем более если не испытываешь к этому желания, как я, например? Получается парадокс: за доброту и открытость приходится платить потерей интереса окружающих, в то время как скрытные интересны, даже если у них ничего за душой нет.
Тем не менее мне хорошо только, когда всё ясно и понятно, а всякая скрытность вызывает во мне опасение и желание поскорей уйти.
Следующий мой любимчик среди обитателей пятого отделения — это Моня Левин, тихое спокойное существо восемнадцати лет.
Он контактен, правильно отвечает на все вопросы, знает, где находится, но безразличен ко всему на свете и ходит, старательно что-то обходя, по чёткой системе шахматного коня.
При расспросах, почему он так ходит, Моня уходит от ответа и только смущенно улыбается своей бледной улыбкой.
Он живет своей внутренней жизнью, куда никого не допускает, а в реальности он сам практически не присутствует.
Все его действия автоматические и ничуть его не интересуют.
Единственное, что он делает очень ответственно — это передвигается по траектории шахматного коня.
Лиза тридцати пяти лет. Выглядит почти нормальной женщиной, но останавливает каждого и рассказывает, что у неё в животе ребёнок.
Лиза настолько убедительна, что в начале болезни врачи заподозрили наличие у неё симптомов какой-то опухоли и сделали ей диагностическое вскрытие брюшной полости — лапоратомию.
Никаких изменений в брюшной полости, конечно, не обнаружили.
Но и это не убедило Лизу и она много лет продолжала ожидать рождения несуществующего ребёнка.
Мании убеждениям и логике неподвластны.
И последние из обитателей пятого отделения, о которых я вспоминаю, это Саша Попик и Марица.
О них нужно рассказывать вместе.
Прежде о Саше. К началу моей работы Саша был уже старожилом.
Он невысокого роста, крепко сложен, лицо умное, насмешливое, с чёткими очертаниями, манеры независимые.
Саша прекрасно устроился в психбольнице.
Пользуясь правами сумасшедшего, он громко и безнаказанно говорил всё, что думал по поводу вождей и порядков в стране.
Это были времена моего благодетеля Никиты Хрущева.
Саша громогласно называл его Хрущ, добавляя эпитеты далекие от цензуры.
При этом он освещал политические события таким образом, как следовало бы их освещать, если бы он был комментатором на радио «Свобода» или «Би-би-си».
Мы с удовольствием слушали, так как мыслили примерно также, но изображали улыбочки, которые должны были обозначать: «Ну что возьмешь с психа!», хотя прекрасно понимали, что ежедневная пропаганда по радио и телевидению гораздо больше походила на бред сумасшедшего, чем Сашины политические обзоры.
Он ходил в больничных брюках, стеганой ватной фуфайке и шапке-ушанке.
Летом он носил ту же одежду кроме фуфайки, которая заменялась, синей больничной курткой.
За территорией больницы Саша выглядел как обычный работяга.
Он имел так называемый свободный выход, т.е. целый день был свободен, но приходил «домой» кушать и вечером должен был возвращаться в палату спать.
У него была отдельная палата, где кроме него спал еще один больной — тихий заторможенный, пожилой эпилептик, который молчаливо и тщательно выполнял все Сашины указания.
Саша много помогал персоналу, сопровождал сестру-хозяйку в прачечную, на базу и т.д.
Больные побаивались Сашу и слушались не меньше чем санитаров.
За пять лет работы я так и не поняла, в чем заключались Сашины отклонения в психике и за что он пользовался привилегией открыто высказывать свои убеждения, не находясь при этом под железным замком четвертого отделения, а пользовался свободой мягкого климата нашего пятого терапевтического.
Здесь, возможно, была какая-то тайна, которую я так и не узнала.
Теперь о молоденькой девочке Марице, которая сошла с ума на почве любви. Она напоминала дикого волчонка, сидела в углу, поджав под себя ноги, и нервно дрожала, что-то тихо урча.
Если кто-то подходил близко, она могла укусить, и тогда её нельзя было оторвать от жертвы.
Иногда у неё были приступы возбуждения, тогда она кидалась на кого угодно, кусалась, дралась ногами и руками, издавая такие крики, что становилось жутко.
В таких случаях звали Сашу, и в его руках она становилась ручным котенком.
Никто не видел, когда Саша бывал с ней наедине, но несколько раз ей делали аборт.
Кроме того, она забивала себе во влагалище фрукты от компота и другую твердую пищу, поэтому периодически приходилось вызывать к ней гинеколога для удаления этих запасов.
Я часто думаю о психически больных людях и причинах, вызвавших заболевание.
В художественной литературе любят изображать трагедии, после которых здоровый человек внезапно становится сумасшедшим. В действительности всё происходит более обыденно и намного трагичнее. Чаще всего болезнь развивается исподволь и незаметно, поэтому близким людям непонятно, что происходит и чаще всего им приходится много страдать, прежде чем больной совсем лишится рассудка и станут понятны причины странностей.
Хотя бывают и внезапные случаи.
Саша Гундарев в школе был отличником. Преуспевал по всем предметам, но так получилось, что он два года подряд поступал в институт и не набирал достаточного количества баллов.
Когда он готовился к третьей попытке поступления теперь уже в университет, он неожиданно впал в стопор, и с тех пор постоянно стоял на одном месте и в одной позе. Его кормили, укладывали в постель, он ни на что не реагировал, как живая безвольная кукла. Лекарства не имели никакого воздействия.
Я проработала в психбольнице пять лет, за это время не было ни одного случая, чтобы меня ударил или обидел больной.
Этого я не могу сказать о тех, кого я встречала в жизни вне больницы и которые считались психически здоровыми, меня не били физически.
Но морально!
Довольно часто приходится плакать от обиды и несправедливости, патетически восклицая: « Ну как можно быть таким жестоким !»
Надо благодарить судьбу, когда удаётся устоять перед отчаянием и не лишиться от горя рассудка.
Моим пациентам меньше повезло.
В наше пятое отделение иногда принимали на лечение наркоманов.
Обычно это были люди «с положением», которые в прошлом по каким-то причинам имели доступ к наркотикам, и воспользовавшись этим дошли до печального образа наркомана.
Лечение практически сводилось к тому, что их лишали наркотиков.
В психбольнице никого ничем не удивить, кроме того есть способы усмирения, есть способы предотвращения самоубийства и получения наркотиков извне.
Все остальное — дело самого страдальца. Он может терпеть абстиненцию тихо, может кричать, ругаться биться головой об стенку, он может делать все, что ему угодно (на то и психбольница), наркотиков он все равно не получит.
И либо выпишется, не выдержав, чтобы продолжать свой путь на тот свет, либо выдержит несколько дней неимоверных мучений, восстановит силы, окрепнет и выпишется, чтобы снова начать жить.
Мне довелось наблюдать двух таких больных: мужчину и женщину.
Женщина была профессором медицины из Москвы с известным именем.
Ей было пятьдесят лет. Она слышала о, якобы, больших успехах нашего отделения на этом поприще и добровольно приехала, вообразив, что на свете бывают чудеса, и наивно думала, что кто-то может избавить её от этой беды, а не она сама должна пройти через страдания нескольких дней жизни без привычной дозы.
Её поместили в отдельную палату, создали все необходимые условия, и началось!
Худая, со смуглой, или вернее серой от хронического отравления кожей, темными кругами под запавшими недобрыми глазами, с черными распущенными волосами, она производила жуткое впечатление.
Через три дня, когда наступило трудное, критическое время, она потеряла человеческий образ и была как страшное видение.
Её можно было использовать для документального фильма о трагических последствиях наркотиков.
Она кричала, топала ногами, ругалась, употребляя до дикости циничные, неподходящие ей слова.
На голое тело был одет больничный темно-синий халат без пуговиц. Полы разлетались, обнажая несчастное, исколотое, усохшее тело.
Она мечется по палате, глаза дикие, ничего не смыслящие, развевающиеся черные волосы, синие покусанные, искривленные губы, хриплый крик, переходящий в вой.
Как огромная дикая птица взлетала она на окно и билась головой об решетку, никого не видя и не понимая.
Даже наши сумасшедшие не настолько теряли все человеческое.
Мы знали, что она врач, наш коллега, профессор, пытались ей помочь, чем могли, но все было напрасно.
На лечение наркоманы приходили сюда добровольно и давали расписку о своем согласии. Её помрачённого сознания хватило на то, чтобы потребовать расписку обратно, порвать её и настоять на выписке.
Что и было сделано, хотя ей оставалось продержаться ещё несколько дней и ей бы стало легче.
По вынужденному решению врачей, она получила инъекцию, которая на время вернула ей человеческое подобие, и она была выписана ещё в худшем состоянии, чем пришла, т.к. деградация и падение теперь пойдут быстро и необратимо, и конец будет не за горами.
Мужчина-наркоман, по профессии инженер-геолог, также сам обратился за помощью.
Высокий, худой, лысый, с интеллигентным лицом, умными страдальческими глазами, застенчивый и тихий.
Ему было, примерно, 35-40.
Впрочем, у наркоманов трудно определить возраст. Возможно он был моложе.
Учитывая, что он не был профессором и не имел привилегий, то его коечка стояла в общей палате, где обитали ещё человек 15-18, не являвшихся потомками дворян и не отягощённых чрезмерным воспитанием, которые, увы, к тому же были сумасшедшими.
У человека, впервые сюда попавшего, сама обстановка могла вызвать шок!
Больные находятся в невероятных позах: кто-то ползает, рычит и лает.
Другой, оживлённо жестикулируя, беседует с кем-то невидимым и периодически заливается смехом или плачем, ругается, прячется, обороняется и нападает.
Третий считает себя журавлём и стоит, поэтому на одной ноге в соответствующей позе, размахивая «крыльями».
Постоянный гул. Никогда не знаешь, с какой стороны ждать нападения.
Не ударят ли, не вырвут ли из рук алюминиевую миску с едой и Бог весть что еще.
Инженер был подавлен и безразличен.
Как только его привели),о было на моем дежурстве), он лег на койку, отвернулся к стене и так лежал все дни абстиненции.
Мы безуспешно пытались его кормить. Но он не мог есть, его сразу тошнило.
К счастью, на него хорошо действовали снотворные и мы держали его в полудремотном состоянии, чтобы он меньше страдал.
Это был мужественный образованный человек.
Постепенно, очень медленно, стало улучшаться его состояние, появился аппетит, ожили глаза.
Когда он немного поправился, мы разговорились.
Было интересно слушать о тех местах, где он побывал. Его рассказы о муках, которые он испытал в первую неделю лечения, я запомнила на всю жизнь.
Он описывал как боль, не утихая, терзает каждую клеточку.
Болят зубы, десны, глаза, язык, все внутри и все снаружи, каждая частица тела как живая рана.
Он был одинок, растеряв за время болезни всех родных и друзей, поэтому он, после стойкого выздоровления, еще длительное время находился в отделении.
Но наступило время, когда врачи решили выписать его на свободу.
На прощание он проводил меня домой после дежурства.
Мы в последний раз (и в первый) погуляли и еще раз поговорили. Мне стало грустно, когда я поняла, что с его стороны были какие-то надежды, было нечто большее, чем дружба.
Я испытывала к нему много разных теплых и добрых чувств: уважение, интерес, восхищение его мужеством, но только не любовь.
Я даже представить себе не могла ничего большего, чем прогулка днем по тихой улице, на расстоянии полушага. Он сказал, что жил всё это время надеждой всегда быть рядом.
С того самого первого дня, когда его привели и сдали мне под расписку жалкого растерянного, а я его гладила, заглядывала в глаза и заверяла, что все будет хорошо.
Он поклялся себе тогда сразу же, что так и будет. Он каждый раз ждал того времени, когда я снова приду на дежурство.
Теперь я сожалею, что испугалась, не обменялась с ним адресами, а попрощалась навсегда.
Разве так важно, что я не собиралась стать его женой.
Мы могли остаться друзьями, могли при необходимости помогать друг другу.
Но все было так, а не иначе.
Прощание на тихой улице было прощанием навсегда. И я никогда не узнаю, смог ли он излечиться от наркотиков окончательно, или при неудаче, он снова потеряет себя.
СОН ОДИННАДЦАТЫЙ.
Дремучий лес. В центре лужайки на пне сидит, почёсываясь и зевая огромный седой, белый Лев.
Перед ним, поджав хвост и выгнув спину, трясётся шакал.
В его жёлтых глазах горят злобно-заискивающие огоньки.
— Скучно мне. — Зевает Лев, обнажая огромные клыки и косясь на шакала.
— Может в людей поиграем? — скулит тот, передёргивая шкурой.
— Это как? — Грозно выпрямляется Лев.
— Изобразим зверские комедии с человеческими лицами.
— Не ты ли режиссёром будешь? — Ухмыляется в усы Лев.
Задумывается, почёсывает гриву и вдруг принимает решение:
— Президентским указом назначаю режиссером Оленя Рогатого!
Тебя, этим же указом, назначаю предводителем тайной полиции.
Подбери себе команду полицейских шакалов и волков.
Дятла определи стукачом — осведомителем, пусть за всеми наблюдает и стучит донесения.
Лев всё больше воодушевлялся и входил в присвоенную себе роль президента.
Шакал вытянулся и навострил уши, готовый выполнить любой приказ.
— Отыщи в лесу самого хитрого Старого Лиса, я назначаю его Главным Религиозным Деятелем. Всё лисье поголовье получает звания Проповедников.
Пусть разъясняют народу пользу вегетарианства и хорошей жизни на Том Свете.
Для изображения военных сцен, пригласи следующих исполнителей:
Акулы — Военно-Морские Силы,
Ястребы — Военно — Воздушные Силы,
Волки и Шакалы, отказавшиеся служить в тайной полиции, будут ползать на брюхе в пехоте.
Кого ты предлагаешь на роль юстиции? — Задумчиво поинтересовался президент.
— Предлагаю Пингвинов, они спокойны, рассудительны, полны таинственности и бесчувственны.
Пусть ведут расследования и вершат суд. У них и одежда подходящая. —Ответствовал предводитель тайной полиции.
— Утверждаю! — Рыкнул Лев, продолжая распределение постов.
— Курица хорошо владеет лапой, пусть представляет прессу.
Ворона будет каркать по радио, Сорока — собирать сплетни, т. е. новости. Обезьян пошлём на телевидение, чтобы подражали, кому мы прикажем и повторяли с нашего голоса то, что мы прикажем.
Им могут помогать в роли дикторов Цветные Говорящие Попугаи.
— Ну, кто там ещё остался? — Спросил Лев.
— Писатели и поэты — Осклабился, хихикая, Шакал.
— На роль этих, тащи пресмыкающихся! Змеи, ужи, ящерицы! — Злобно рявкнул президент.
— Черепаху определи в философы, сидит, понимаешь, 300 лет в своём панцире, как в бочке!
— Может Черепаху лучше в историки? — Опасливо завилял хвостом и задом Шакал. —300 лет!! Всё знает, всё помнит!
— Нет! — Лев трахнул лапой по пню. — В историки волоки сюда побольше белок.
Только они могут создать миллионы «загадок истории», заметая следы хвостом.
Только они могут так закопать исторические документы, чтобы не было опасений, что их найдут.
— Вы гений, Мой Президент! — Завилял всем телом шакал. — У нас всё как у людей!
Мы артисты-реалисты! Таких историков, как Белки, в случае чего и сожрать потом можно…— Мечтательно зацокал он языком и, осмелев, поинтересовался кто будет приглашён на роль врачей.
— Врачи!? — Лев поморщил шкуру. — Начнут вмешиваться в природу, выдумывать яды, которые принесут больше вреда, чем пользы? Обойдёмся без них. Разрешаю Шакалам и Волкам в свободное от работы время, исполнять роль санитаров леса…с широкими полномочиями!
Лев удовлетворённо потянулся, хищно посмотрел вокруг и облизнулся: — Ну, теперь всё?
— Нет… — промямлил Шакал, угодливо извиваясь, ритмично ёрзая и учащенно дыша.
— У них ещё есть… эти… ну как их… прости… тут… ки-ки-ки…— хихикал, ерзая, Шакал.
— Проститутки? На эти роли никого приглашать не надо, эти роли будут играть все, по ходу всего спектакля!
Теперь осталось пригласить побольше зверья в массовки, на роль НАРОДА.
Лучше всего пригони для этого кроликов и зайцев. У них длинные уши и короткая память. Они трусливы, доверчивы и хорошо плодятся.
Даже в неволе!
Итак, пять лет, я проработала медицинской сестрой в больнице для душевнобольных.
Чем же для меня были эти пять лет?
После возвращения из дома отдыха «Виженка», я не могла больше жить у добрейшей тёти Рейзолы и дяди Нёмы.
Я сняла комнату на той самой тихой улице, где потом произошло прощание с моим несчастным пациентом-наркоманом, и вновь вынуждена была жить самостоятельно на свою «огромную» зарплату медсестры (58 рублей).