А вся ее жизнь, то, что не вышла больше замуж, объявив, что уже стара, хотя была молода, хотя по нынешним временам и старые-то бабы никак не уймутся, меняя мужей и любовников, а вся ее жизнь разве не была жертвой? Брат и сестра, даже родственно похожие, они оказались совсем разными, противоположными. Он жил для себя, всегда для себя, чего уж тут толковать, а она для других - для матери, когда жива была мать, для мужа, для дочери, для него, для сына его, наконец, для них обоих эти пять лет, одному посылая посылки, другого навещая, помогая ему. Наверное, эти деньги, которые она брала у Петра Григорьевича, были ей неприятны. Нина была гордым человеком, но она брала их, не для себя брала. Наверное, ей тяжко было бывать в доме у Зинаиды, у женщины, которая предала ее брата, в доме, где родилась и который был теперь ей чужим, но она ходила в этот дом ради мальчика, ради племянника, понимая, что она нужна ему. Ей бы теперь помочь, пора бы ей помочь, а он катит к ней опять за помощью, чтобы просто выспаться, чтобы поскулить у сестрина плеча. Как в оборвавшемся сне, в этой прикошмарившейся яви, Павел вскинулся, обрывая эту явь, нестерпимые эти мысли. Он поглядел за окно, поезд подъезжал к Дмитрову, в окно медленно, на широком полукруге, вплывал, весь в солнце, собор, стоявший в городе на высоком холме, утверждая древний зачин ныне небольшого города. А все же жила история и в этих одноэтажных, прихмуренных старостью домах. Жила история и в поределых могучих деревьях главной улицы. Жила история и в том, как сходились улочки к крепостным стенам, к тому центру городской обороны, который, как ни меняй его лик, хранил крепостную задачу, ибо город Дмитров стоял заслоном от врагов для самой Москвы еще в давние времена, заслонил он столицу и в недавние.
Недалеко от станции был рынок, и Павел свернул к нему, чтобы не с голыми руками явиться к сестре. Небритый, с заспанным лицом, без хоть какого-нибудь подарочка - вот так братец явился долгожданный. Деньги с собой были, рублей семьсот оставалось в пачке десяток, которую вчера сунул в карман, но промтоварные магазины еще не открылись. Мог выручить только рынок. И надо было в какой-нибудь палатке электрическую бритву купить, он забыл свою бритву в чемодане, лежит сейчас там рядом с загадочной тетрадью. Все не так сделал, надо было сюда прихватить тетрадь, здесь бы и полистать ее в тишине.
Рынок уже жил, полнился людьми. Бедноватый это был рынок после кара-калинского, где высились груды пунцовых помидоров, где благоухали горы молодого лука, рдела редиска, и уже появился молодой розоватый виноград, появились дыни, арбузы, целый ряд там был отведен продавцам мацони, продавцам верблюжьего чала - попить бы его сейчас, промыть душу! - целый ряд торговал медом, каких только он не бывает цветов - от белого до почти красного. И еще тот рынок торговал, причем задаром, таким божественным нектаром из запахов, что пьяный трезвел, а трезвый становился пьяным. Нет, дмитровский рынок уступал кара-калинскому, ну что ж, не та земля, трудней дарит, не то солнце, сегодня оно печет, а завтра нет его. Но все же и здесь рдела редиска, зеленел лук, терпко, сладко пахла совсем молоденькая, с орешек, картошка. И нате вам, какой-то замечательно предприимчивый узбек, мало что сперва до Москвы добрался, он потом и до Дмитрова добрался, и нате вам, привез сюда настоящую большущую узбекскую дыню.
- Сколько? - торопливо спросил Павел, страшась, что кто-либо перехватит у него эту дыню, наперед зная, что заплатит за нее, сколько бы ни спросил узбек, седобородый, лукавый старик.
- Всего тридцать, - прищурился узбек, разглядывая не совсем обычного для Дмитрова покупателя. - Никак не могу уступить. Откуда здесь, товарищ?
- Прямо из Туркмении.
- Сосед. Вижу, что наш человек - солнце наше на лице. Прости, ну никак не могу уступить. Сам знаешь, какая дорога.
- Беру, - сказал Павел. - Целая кобра. Ничего, беру.
- Почему кобра? Какая кобра? Мед! Нектар!
- Столько стоит одна отловленная кобра, - пояснил Павел, выкладывая деньги и принимая на руки, как ребенка, дыню, испещренную загадочным сетчатым рисунком, как поливное хлопковое поле, если смотреть на него с вертолета, поднявшегося высоко.
- Ты змеелов? - уважительно спросил узбек. - Бери назад пятерку. Черт с тобой.
- Не нужно, оставь себе. За смелость, что до Дмитрова дошел.
- Бери, говорю, я не бедней тебя!
- Оставь, говорю! Да и бывший я змеелов. Скоро сам стану дынями торговать, конкурентом твоим стану.
Все так же неся дыню, как ребенка, Павел отошел от недоумевающего узбека, довольный этим разговором, приободрил его этот разговор, будто он на базаре в Кара-Кале очутился, а там его узнавали, уважительно относясь к его работе, там-то знали, что это за работа, каков ее риск.
- Почему - бывший? - сам себя вслух спросил Павел. - Еще неделю назад по серпентарию ходил, еще ноги от кирзовых сапог не отвыкли. - Он оглянулся на узбека, подмигнул старику, и тот заулыбался в ответ, щербатый, лукавый, понимающий, очень довольный, что встретил здесь, в Дмитрове, своего человека, щедрого человека, избавившего его от товара, который тут никак не шел за такую непомерную цену.
Довольно долго надо было идти до дома, где жила Нина, где жила Оля, девочка, ставшая девушкой. И хорошо, что долго, хоть как-то мысли успеешь в порядок привести. Надо было с какими-то словами явиться к сестре и племяннице, не с жалобой, а с ободрением, не за помощью, а с помощью. Заждались, строили наверняка планы. Ну, выхватила его жизнь из их жизни, но теперь-то он вернулся. Не спать, не жаловаться, не паниковать, нет, он приехал с дыней, веселый, уверенный в себе, с деньгами. Откроются магазины, и он пойдет с Олей, купит ей что-нибудь подороже. Пусть радуется. Он ни слова не скажет, чтобы омрачить им радость. Все хорошо, все отлично. Да, а как же весть эта о смерти Петра Григорьевича? Что ж, Нина знала, что Котов тяжко болен. Жил человек, умер человек - что тут можно сказать? О новой своей работе пока ни слова. Ну, согласился, ну, дал затянуть, но еще не решено, окончательно ничего еще не решено, даже заявления он не написал. Поглядим, поглядим, спешить особо некуда, пока пусть змейки покормят, разжился ведь на змейках, набил карманы платой за риск. Тот риск с нынешним не сравнить, этот, пополам с Верой, пострашнее будет. Но почему так подталкивает его Митрич? Почему так заторопилась женщина? Надо разобраться. Впрочем, у каждого свой резон. Надо разобраться, надо оглядеться. Это было главным в науке Владимира Бабаша: "Оглянись сперва. Не та змея опасна, которая перед тобой, а та, что за спиною". Его брат не оглянулся или не зорко оглянулся - и погиб.
Вот и дом Нины и Оли. Пятиэтажка пятидесятых годов, но не панельный дом, из кирпича, еще постоит. Осел будто, явно обветшал, но стоять ему годы, еще будут в нем рождаться люди, играться свадьбы, может, и Олина свадьба.
И сестра и племянница были дома. Еще только встали, в одинаковых были халатах, еще не причесались как следует. Повисли на нем, родные, пахнущие родным, до слез, до слез родные. Он стоял, страшась уронить дыню и страшась заплакать.
Оля, тоненькая, стройная и незнакомая красавица, загадочная какая-то, узнанная и неузнанная, взяла у него дыню, сказала:
- Мама, а это та самая, что мы вчера на рынке обнюхивали. Дядя, только не ври, пожалуйста, что ты ее привез из Туркмении. Та самая, та самая, признайся!
- Та самая, признаюсь.
- А ты ничего у меня, - сказала Оля, отходя и разглядывая своего дядю, они все еще стояли в узком коридоре. - Можно показывать.
- Кому?
- Ну, подружкам. Вот, мол, у меня какой объявился родной дядя. Еще выдам за тебя какую-нибудь. Теперь мода на стариков.
- Да разве он старик?! - всерьез обиделась за брата Нина. - Все у тебя старики да старухи!
- Только не ты, мамочка, только не ты! Смотри, дядя, какая она у нас! Верно, я правду говорю, что красавица?!
Но Нина была не красавицей, увяло ее лицо. Она и смолоду не была красавицей, но молодость долго держалась в ней, готовность эта, улыбка эта, откликающаяся каждому, а теперь все поблекло, все притихло в ней, притихшим стало лицо.
- Правду, правду, - сказал Павел. - Но только не рядом с тобой. Рядом с тобой нам действительно стоять невыгодно. Здравствуй, Нина. Спасибо за все. - Они обнялись, надолго. Не целовались, просто стояли так, обнявшись.
- Почему не побрился? - шепотом спросила Нина. - Неприятности?
Он отрицательно качнул головой.
- Потом расскажешь... А теперь к столу. Мы ведь ждали тебя, Паша. Каждый день, каждый час. Как написал, что скоро будешь, так и стали ждать. Счастье какое, у меня как раз сегодня выходной! Добрая примета. И то, что ты эту дыню притащил, на которую мы вчера облизывались, это так хорошо, так удачно. К счастью это, Паша. Я стала верить в приметы. А ты? Какой ты? Каким стал?
- Тоже стал верить в приметы, - рассмеялся Павел.
Нина отстранилась от него, вгляделась.
- Не пойму, не пойму... Тебе и сейчас трудно... Ладно, потом о трудном, а сейчас к столу! Мы и водочки к твоему приезду запасли. Шампанское у нас с дочкой есть. Вот так-то вот! Ты не побреешься сперва? У меня есть бритва, безопаска. Побрейся, Паша.
- И побреюсь, и душ приму. Чудак я, оставил вещи на вокзале. Мне ведь сегодня назад, вот и оставил. А про бритву забыл, про чистую сорочку забыл. Одичал я все-таки.
- Костюм преотличнейший, - сказала Оля. - И загар, штучный загар. Ох, девочки, ох, подруженьки!..
- Негодница, как ты разглядываешь своего родного дядю?!
- Нельзя уж и погордиться? Если уж повезло на дядю, так и нечего скрывать.
Родные, родные голоса, родные лица, не сыскать ничего дороже. Сейчас бы сюда еще сына - и вот оно, счастье, вот оно, хоть в руках его подержи. Жаль, нельзя мужикам плакать, стыдно мужикам плакать. А Нина плакала, смеялась и плакала.
11
Дыню нарезают так: ставят дыню на попа, срезают одним круговым движением верхушку, нож должен быть острый, широкий, надежный, и потом, сверху вниз, сверху вниз, ударами, а главное, смело, не вымеряя, доверяя глазу и руке, раскроить всю дыню на ломти, придерживая ладонью, чтобы до срока не распалась. И вдруг отвести руку, и дыня начнет медленно разводить свои ломтики-лепестки, на глазах превращаясь в гигантский тюльпан, на глазах распустившийся. Вот так нарезают дыню. Да, а потом надо замереть всем, кто за столом, вдыхая нахлынувший аромат. Божественный аромат.
- Ну что?! - торжествуя, спросил Павел. - Недаром старики-туркмены в этот миг поминают имя аллаха! С чем сравнить это чудо? - Павел глядел на своих женщин, в их зачарованные лица. Он был счастлив. Ему было хорошо сейчас, отошел душой. Он смыл усталость под душем, потом побрился, облачившись в пижаму, оставшуюся от мужа Нины, и теперь вот, с засученными рукавами, с открытой грудью, с этим кухонным мечом в руке, стоял во главе стола, явив женщинам чудо.
Потом они ели дыню, повезло, дыня оказалась удачной. Спасибо, седобородый старик, спасибо тебе, что довез, дотащил ее аж до Дмитрова! Оля так ела, что даже уши у нее отведали дыни. Смотреть на Олю было тоже счастьем. Нина помолодела, пояснела, смотреть на нее было тоже счастьем.
- Живут же люди! - вздохнула Оля, решая, есть дальше или передохнуть. Каждый день могут с дыни начинать!
- И еще горячий, только испеченный чурек. И чай из пиалы.
- Змейки на ветках поют! - подхватила Оля. - Кстати, а змеи не поют?
- Шипят. Но очень по-разному.
- Шипеть и мы умеем и тоже по-разному. У нас математичка только так нас к тишине и призывала: "Молодые люди, перестаньте шипеть!"
- Вот кончила школу, зубрит вот целыми днями, - сказала Нина. - Решили мы во второй медицинский сдать документы. Поступит ли? Там ужасающий конкурс. Десять абитуриентов на место.
Счастливая минута прошла. Озаботилось лицо матери, поскучнело лицо абитуриентки, вымазанное до ушей дынным соком.
- Но ты же поступила, туда же, во второй, - сказал Павел.
- Сравнил меня и ее. Мне ставили пятерки за положительную внешность, а это же кинозвезда. Ну какой это участковый врач, чтобы в грязь, в мороз - из дома в дом, день за днем, год за годом?
- Может, сдать тогда документы во ВГИК или там еще куда?
- Мама не понимает! - вскочила Оля, измазанная и прелестная в своем гневе. - Я - врач! Ну, бывают же привлекательные врачи! Что значит по грязи? Не должно быть грязи! А хотя бы и по грязи, ну и что? Разве я у тебя белоножка? А кто тебя лечит, когда у тебя грипп или радикулит? А кто всех мальчишек в доме перебинтовывает? А наследственность? Отец ведь тоже был врачом, даже хирургом был. Не серди меня, а то пойду в хирурги!
- Ой, ну что с ней будешь делать?! - гордясь и тревожась, глядела на дочь Нина. - Уговорила. Тогда зубри, зубри и зубри.
- И плюс обаяние, - сказала Оля, - экзаменаторы тоже люди. В приемной комиссии, когда я вхожу, все умолкают.
- Там - студенты.
- Студенты, но старших курсов. Это очень влиятельный народ. Поверь!
- Верю, верю.
- И потом, мой дядя вернулся. Если что, он пойдет к ректору. Сильный, смелый, вот такой, как сейчас.
- В пижаме этой, - подхватил Павел.
- Ты найдешь в чем пойти и что сказать, я в тебя верю. И ректор тебе поверит. Ты внушаешь доверие, Павел Сергеевич. Поверь.
- Как у тебя с работой? - спросила Нина. - Что тебя так взбудоражило в Москве? Сына повидал? Я предупредила Зинаиду, что ты возвращаешься.
- Я побежала! - вскочила Оля. - Этот разговор не вписывается в программу моей зубрежки. - И умчалась.
И погас праздник, будто кто-то выключил невидимые, но яркие светильники, по-будничному серыми стали стены.
- Сегодня на рассвете умер Петр Григорьевич, - сказал Павел. - Да, с сыном повидался. Он вырос. Не я его узнал, он меня. Разговора настоящего не вышло, я был не готов к этому разговору. Сам не знаю, как забрел во двор. Что с работой? Предлагают, даже почти согласился, можно сказать, согласился. Знаешь, что за работа?
- Ну?
- А вот дынями торговать. Такими или похуже. Арбузами, фруктами словом, сезонным товаром.
- Работа только на сезон?
- Да. Но такой сезон может год прокормить.
- Если красть, Павел?
- Ничего другого не предлагают. Ты учти, я с судимостью, на старое место мне нельзя, я не из длительной зарубежной командировки вернулся. Хорошо, если меня вообще пропишут в Москве.
- Я советовалась с юристом. Пропишут. Ты даже имеешь право на размен квартиры. Знаю, ты на это не пойдешь, из-за сына не пойдешь, знаю. Ну, снимешь комнату, придумаешь что-нибудь. А работа, нет, Павел, сезонный этот товар не для тебя. Иначе ты должен начинать, иначе.
- Костик тоже советует, чтобы иначе. А как? Где? Человек идет туда, где его знают.
- Иди в бухгалтерию, в экономисты. Даже у нас на заводе все время требуются люди с такими профессиями.
- Сам я не устроюсь, просто так, с улицы, меня не допустят к работе с финансовой ответственностью. Года два-три еще не будут допускать.
- Тогда поработай эти два-три года в таком месте, где ничего не прилипает к рукам.
- Может быть, грузчиком?
- Может быть, грузчиком.
- И у грузчиков прилипает. Но дело не в этом. Вне своей среды я никому не нужен, а в сорок лет начинать с нуля... Отобьюсь от своих, не прибьюсь к чужим.
- Но что же делать, если так все получилось? Какие там свои, они усадили тебя на скамью подсудимых. Ты благородничал на суде, а они попрятались. Потом откупались подачками. Петра Григорьевича твоего мне только потому жаль, что чувствовалось: совесть его гложет. Что у него было?
- Саркома.
- Вот! Еще не доказано, но убеждена, как медик убеждена, что рак, саркома, особенно саркома - это болезни совести.
- Умирая, он сказал мне: "Сына жаль... Жену... Деньги ничего не решают... Обман..."
- Вот! Ты запомни эти слова, Паша, запомни!
- Слова остаются словами. А как жить? Вот у Костика и мать и жена вяжут. И мне, что ли, жениться на вязальщице? Но за меня порядочная сейчас не пойдет, Нина. Проем змеиные деньги, и кто я?
- Ты со мной, Павел, споришь или с собой? Если у тебя все наперед решено, так о чем разговаривать. Иди, работай, куда зовут. Ты им честный там не нужен, верно ведь? Иди, заколачивай большие свои деньги, пока не попадешь. А там опять суд. Только не забудь: у тебя сын, и ему плохо, Павел. Он был крохой, когда ты ушел, ему достаточно было матери. Теперь ему отец нужен.
- Но разводятся же люди, разводятся же люди!
- Не кричи. Ни меня, ни себя ты криком не убедишь. Да, разводятся. Или вот, как у меня, когда умер муж. Но тогда мать должна тянуть, должна быть за двоих. А твоя Зинаида выскочила замуж. Но и это еще не беда. Она плохой матерью оказалась - вот это уже беда.
- Почему плохой?
- А вот та же среда, все та же среда. Муженек попивает, сама попивает. Легкие деньги. И, учти, жадной стала. Знать, нелегкие это деньги. Злой стала. Доброй смолоду не была, а теперь злой стала. Дом забит барахлом. Хмуро они живут, Паша. Я не завидую их барахлу, поверь. Конечно, хотелось бы одеть Олю получше, все так, но не любой ценой. Она у меня смешливая, веселая, уверенная. Заметил? Нет ничего дороже. А Сережка замкнулся в себя, от него улыбки не допросишься.
- Заметил.
- Что же делать будем, брат?
- Не знаю. Ей-богу, не знаю.
- Ты поживи у меня, отдохни.
- Мне к вечеру в Москве надо быть, у Петра Григорьевича.
- Так ведь похороны не сегодня же. Передохни, проспи хоть ночь у родной сестры. Ты когда вошел, я испугалась за тебя. Черное было лицо. Не в загаре дело, а в той проступи на лице, которая говорит, что человеку худо. Слава богу, отошел. Знаешь, я залюбовалась тобой, когда ты эту дыню рубил. И Ольга опять вытаращилась. Произвел ты на девочку впечатление. Ты еще у нас молодой, Паша, ты еще у нас всего достигнешь!..
- Ну, не нужно, слезы-то зачем? - Павел наклонился к сестре, они опять обнялись. - И достигну, и достигну, вот увидишь...
Павел не уехал, остался на ночь. Давно он так не спал, так спокойно, без этих снов проклятых, которые длили, вторили явь, выбирая из прожитого что похуже, такое, чтобы в самое сердце укололо. Давно не сторожил он сам себя во сне, как выучился сторожить в заключении, когда сам спишь и сам же себя стережешь. Даже когда один спал - а в последние месяцы перед выходом на волю он уже и жил повольнее, его освободили от общих работ, он помогал вольнонаемному бухгалтеру составлять отчет, - даже и совсем один в комнатенке, которую ему отвели, он все же спал, сам себя карауля. А в Кара-Кале - опять такой же сон, сторожный, вполглаза. Пойми-ка, кто опаснее, порченый человек на койке рядом или же скорпион, забравшийся к тебе под одеяло. Но еще опаснее, всего опаснее были собственные мысли. Он сторожил себя, свой сон, от своих мыслей. Только вцепятся, как он будил себя. Спать бывало страшнее, чем не спать. Когда кошмарило, когда весь этот бред наваливался с погонями, с ножами и выстрелами, ну, как в кино, он спал спокойно, отдыхал.
Весь вчерашний день был счастливым, самым счастливым за все эти годы, а отсчет он вел от той минуты, когда захлопнулась за ним зарешеченная дверь машины, похожей на небольшой фруктовый фургон.
Весь день вчера он сперва бродил с Олей по Дмитрову, они заходили в магазины, что-то он там покупал для нее, хотя она отказывалась, потом сидели в кафе, собор вокруг обошли. На улицах на них оглядывались, узнавая в Ольге родственное сходство с этим вычерненным солнцем человеком, здороваясь и с Ольгой, которую многие знали, и с ним заодно как с ее родственником, но и отдельно с ним - он вызывал интерес, уважение. Он чувствовал, что на него смотрят с интересом, Ольга говорила ему об этом, она гордилась им. А он ею, и он говорил ей об этом, что на нее засматриваются, что с ней здороваются уважительно, добро. В этой приязни, в этом родстве, в тишине этой он и прожил вчера весь день. Незнакомое чувство сейчас жило в нем, щекочущее какое-то, как щекочет радость, будто внутри него что-то оттаивало, оттаивало.
Ну, а ехал он на мороз, опять на мороз.
12
Его тянул этот проклятый, пропахший сладкой химией павильон, и эта женщина, что говорить, подманивала. Как ты ни настораживайся, ни упирайся, а женщина, с которой ты был близок, уже зажила в тебе, уже начинает подзывать твои мысли. От Курского вокзала было недалеко до той тихой тополиной улицы, всего четыре остановки на троллейбусе и совсем недолгий путь кривенькими переулками, которые были милы Павлу не парадной стариной, этими купеческими домиками, уцелевшими здесь под вековыми деревьями. Бывало, даже когда он на своей машине в те места приезжал, он парковал машину задолго до кирпичного дома, шел к нему пешком, этими вот переулочками, уездной этой Россией. Уцелели еще в Москве переулочки, которые как бы от имени всей России с тобой разговаривают, от былого даря твоей душе покой. Надо же было, чтобы эту сомнительную да и оскорбительную для него работку ему подобрали в таком заманчивом месте, в памятном добро месте.
Когда ехал к Митричу, не обратил внимания, проскочила машина, а оказывается, переулочки похорошели с той поры, когда он бывал здесь, домики в два этажа, где в первом была непременно лавка, подремонтировали, вернули им былой цвет - это, должно быть, к Олимпиаде все было сделано, чтобы заморские туристы, очутившись тут ненароком - а что им тут делать? - могли бы умилиться. А вот теперь он умилялся, не заморский человек, здешний, тутошний, хотя и бездомный. А что, а не плюнуть ли на все, не окоротить ли себя, напор этот в себе, мечты свои, да и остаться тут жить? Да, да, продавцом в фруктовом павильоне, да, да, сожителем бывалой, погулявшей всласть женщины. Комбинировать, но без особой жадности, чтобы не загребли, попивать, погуливать, а надо, так и морду набить своей бабенке, если что, а? Дружки тут заведутся, компания. Месяцами с этих улочек в Москву не понадобится путешествовать. И в Москве ты, и в тишине. Сын?! Да, сына жалко... А себя? В сорок лет сдаваться надумал?
Куда было сперва идти - к павильону или к Вере, к которой рискованно все ж врываться, не позвонив заранее, а телефон ее он записать не догадался. Павел решил пойти к павильону, побыть возле него, приглядеться, что там вокруг за жизнь, какие там люди ходят. Если здесь он начнет работать, всякая малость для него здесь будет немаловажной. Так начнет он тут или откажется? Может быть, уже начал? Он миновал красный дом, уже угретый солнцем, горячим дохнуло от кирпичной стены, метнулось, ворохнулось что-то в глазах, горячо стало глазам.
А вот и павильон. Гляди-ка, открыт! Раздернуты ширмы ставень, легенькие занавесочки праздничными флажками полощутся на ветру, только что отъехала машина, сгрузившая плоские ящики, и суетятся у этих ящиков трое мужичков, это неизбежное всегда трио, где только ни начинается у магазинов разгрузка. А вот и Вера, нарядная, яркая, как флаг латиноамериканской державы, даже издали видны взблески от ее золота. Она приметила его, побежала к нему, так женственно-замысловато перебирая полными ногами в джинсах, что жар тот, коснувшийся его у красного дома, теперь просто ожег Павла. Рада ему! Бежит, протянув навстречу руки, чужая и уже не чужая. "Трио" прекратило свою работу, заинтересованно наблюдая, как эти двое сближаются.
- Явился все-таки! - задохнувшись, чуть не добежав до Павла, остановилась Вера. - Где ночь провел и весь вчерашний день? - Она явно ревновала: - Кто это тебе рубашку простирнул и выгладил? Ну, ты даешь! От бабы к бабе! - И вдруг помягчала, наперед покоряясь своей участи: - А разве так хорошо, Паша? У нас ведь все заладилось... - Обернулась к "трио", объявила звонко, победно: - А вот и он! Его не облапошите!
Павел подошел к груде ящиков, за деревянными планочками виднелись сливы, крупные черные сливы. И высилась еще груда коробок с фруктовыми консервами - их этикетки были на коробках.
- Абрикосов Митрич пока не прислал, - сказала Вера. - До выяснения, сказал. Да мне одной бы и не управиться. Я ведь без опыта, Паша.
- Но прижима, прижима она у вас, - подошел один из "трио", протягивая руку для знакомства. - Андрей.
Павел пожал руку Андрея, большую, потную, дряблую. Рослый это был мужик, этот Андрей, лет к пятидесяти, сильный, плечистый, грудастый, дрябловатый. Умно, смешливо поглядывали его голубенькие в желтизну глазки с нависшими веками. Облысел этот человек до срока, обвисли у него щеки до срока. Алкарь. А уже другой, и тоже алкарь, тянул для знакомства руку. Это был старый человек или казался старым, седые космы он унимал пятерней, но они не унимались, лицо подергивалось, плечи подергивались, губы, подергиваясь, саркастически улыбались. Он представился, церемонно поклонившись:
- Семен. Вы угадали, знавал лучшие времена.
Представился и третий, молодой верзила, большегубый увалень, еще не решивший, куда качнуться в жизни, и вот качнувшийся пока - пока? - в этот ансамбль "на троих".
- Стасик, - пробасил он и выпрямился, бахвалясь силой.
Все так, все те же персонажи, которые толклись у складских люков его гастронома, только их там побольше было, целыми оркестрами работали, и только уж никто из них там к нему с рукопожатием не лез. Они были тогда по разные стороны стены. Он был на той стороне, где удача, они являли собой неудачу. Вот и перетянули его через стеночку. Сам виноват! Вот теперь и здоровайся с ними, еще и распить бутылку предложат.
- Обмыть бы надо, хозяин, - сказал Андрей.
- Магазин без обмывки - это не магазин, - сказал Семен. - Мы можем сбегать, о чем разговор?
- Чего брать? - уже изготовился к пробежке Стасик.
- Мальчики, не с того конца начинаете! - звонко, радостно прикрикнула на них Вера. - Сперва - работа, а уж потом - винцо.
- А вы не вмешивайтесь, прошу вас, милая барышня, - сказал Семен, тонкой улыбкой смягчая некую бесцеремонность. - Явился опытный человек, авторитетный товарищ, он знает, с чего начать.
- Этот - знает, - подтвердил Андрей.
Да, Павел знал. Он выхватил из кармана, что выхватилось, а выхватились три десятки, разжал их в пальцах, протянул Стасику:
- Три бутылки и пожевать.
Стасик схватил деньги, побежал, сотрясая землю.
- Для дамы не забудь! - крикнул вдогонку Семен. - Дамы обожают портвейн!
- Меня тошнит от портвейна.
- Так я выпью. Я, между прочим, обожаю портвейн.
- Стало быть, с пьянки начинаем? - посуровела Вера, но сразу же опять смягчилась: - Как знаешь, как знаешь, Пашенька.
- Ящики в павильон, - приказал Павел. - Побыстрее, побыстрее. И не кидать-бросать, а аккуратно. - Он сам встал в цепочку. - Вера, ты нам не нужна.
- Испачкаете костюм, - сказал Андрей. - Мы - сами.
- Не знаешь порядка, - сказал Семен. - На открытие даже директор гастронома встает к прилавку.
- Ты все знаешь!
- Да, я знаю. Я, может быть, был им, этим директором.
- Где? В каком году? - сразу поверив, вглядываясь в него, спросил Павел, пугаясь своих мыслей, которые побежали дальше, дальше, которые уже обдумывали его самого, сравнивая с этим обмылком человека.
- Незапамятные времена. А вы мне поверили?
- Да.
- Напрасно. Я очень большой выдумщик. - Семен рукой прихлопнул себе рот, поник встрепанной головой, горестно замерев. Но вот уже и опомнился, оживился, устремив вожделенный взор на дверь углового магазина, из которой вот-вот должен был вывалиться Стасик. - Что он там делает столько времени?
Плоские ящики легко переходили из рук в руки, радостно было ощущать их нетяжелую тяжесть, вдыхать этот тоже, как и у дыни, неземной запах - земной, земной, от земли всё! - радостно было понимать, что ты работаешь, радостно было встречаться глазами с Верой, без притворства счастливой сейчас, радостно было забываться.
Примчался Стасик, бухая ножищами. В молитвенно вскинутых руках он нес три бутылки прозрачной, одну портвейна, в сгибе руки у него повис круг краковской колбасы, в сгибе другой он ужимал белый, широкий батон хлеба.
- Что человеку надо?! - сказал-вздохнул Андрей.
Так же, теми же словами, подумалось и Павлу.
- Вера, нацарапай объявление, что палатка еще не торгует, - сказал он.
- Павильон, - поправила она.
- А то сейчас набегут, - сказал Семен. - Этот райский запах распространяется со скоростью звука.
Бутылки и еда были занесены в павильон, там нашелся утлый из пластмассы и алюминия столик, такие же нашлись стулья. Алчущие уже сгрудились у столика, но ни до чего не дотрагивались, ждали хозяина. Кашляли, сглатывали, но терпели. Подошел Павел, неся один из ящиков со сливой, ему протянули широкий, короткий нож, которым можно и хлеб нарезать, а можно и человека пришить, но можно вот легко и споро отделить от ящика две реечки, чтобы слива сама сыпанулась на стол, сладко вычернив, выжелтив его, превращая скудную выпивку в щедрый пир.
Нашлись у Веры и стаканы, она обдуманно начинала свою тут работу. Бутылки будто сами отворились, забулькало в стаканах. Разливал Андрей, выверял, чтобы поровну, Семен, а Стасик только смотрел, учился. Разобрав стаканы - Вера тоже взяла водку, - все поглядели на Павла. Без его первого слова никто бы не посмел сейчас выпить, хотя истомились мужички, губы прикусили.
- Поехали! - сказал Павел. - Пропаду я с вами!
Андрей собрался было снова налить.
- Нет, это все заберете с собой. - Павел был непреклонен. - Обычай соблюли, а теперь работать. Ящики тащите, а за ними коробки.
- Понимает! - одобрил Семен. - Портвейн тоже можно взять?
- Нужен он мне! - сказала Вера. - Но только вы сначала перетаскайте все.
- Хозяйка, обижаешь! - сказал Андрей. - Вперед, братва!
"Трио" кинулось завершать работу. Они спешили, они мелькали, они по ходу дела рационализировали, добиваясь рекорда в скорости, в труде. Причудливо они были одеты. Не трудяги, не работяги, а бедолаги. У каждого в одежде сохранилось что-то от прошлого, от иной судьбы. Семен поверх грязной рубахи имел хорошего кроя жилет, у него были брюки дудочкой, те самые, против которых боролись давным-давно, но впрочем, недавно, как против заморской эпидемии. Андрей был в костюме, изжеванном, как вся его жизнь, но почти модном сегодня, с узкими лацканами. Стасик торчал из отроческой поры тренировочного костюма, обут был в заграничные кеды, выброшенные каким-нибудь маменькиным сынком-акселератом по ветхости.