Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Последний переулок

ModernLib.Net / Отечественная проза / Карелин Лазарь / Последний переулок - Чтение (стр. 3)
Автор: Карелин Лазарь
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Вдруг тихо стало. Услышал Сторожев, как журчит кислород в аквариуме, пузырьки лопаются. И в этой тишине послышались шаги. Мерные, как в солдатском строю, и дробные, шаткие. Геннадий глянул на звук шагов. Из подсобки, где в распахнутую дверь еще виднелись аквариумы, двое вывели третьего. Двое были подтянуты по-военному, хотя и в штатском, у них были строгие, отрешенные, неумолимые лица. Третий - он был круглый, весь белый. И халат на нем был бел, и шапочка поварская была ослепительно бела, и лицо его было белым, в синеву белым. Круглое лицо с широким, замершим в оскале ртом. Узнал этого человека Геннадий. Это и был Митрич. Он шел, странно выдвинув вперед руки, качало его, слабо держали ноги. Но не это было странно, что качался человек, что руки вперед выдвинул, как боксер в низкой стойке. Странным было, незнакомым, приковывало взгляд что-то такое, что поблескивало на запястьях Митрича, что сцепляло, держало его руки рядом. Геннадий понял, догадался: это были наручники.
      Двое в штатском вели Митрича наискосок через зал, держа путь еще к одной двери в подсобные помещения магазина.
      Митрич поравнялся с Белкиным. Качаясь шел, качнулся и в его сторону. Он, когда шел, все время что-то порывался сказать замерзшими губами, надувались его щеки, но слова прорваться не могли. А тут прорвались, когда качнулся к Белкину:
      - Шорохов жив... его работа... предупреди...
      Штатские спутники Митрича насторожились, прислушались, глянули по сторонам, заторопили шаг. А Белкин отвалился к стене, вжался в стену, невидимым стал, серый на сером.
      Затворилась дверь, но снова отворилась и уже не закрывалась больше - в нее кинулись отовсюду продавцы, кассиры, все, кто тут работал. Это ведь для них так провели по магазину, а теперь вели по подсобным помещениям их сослуживца, так вот, в наручниках. От этого мига, от этого провода начиналось для него наказание, начиналась расплата. Это было новостью, чтобы повели у нас человека в наручниках прилюдно. Новостью, которую народ принял и одобрил.
      - Крал, крал, круглый, да угодил в наручники, - сказал кто-то из мужчин, разом сломав тишину. Зашумели все, заговорили. Вот и начался для Митрича, для Колобка этот суд, и сразу народный суд. Попался Колобок, в наручниках увели.
      6
      Геннадий вышел из магазина и стал дожидаться Белкина, который так и стоял, вжавшись в стену, с обомлевшим лицом. Вернуться, что ли, отодрать его от стены?
      А перед магазином все больше становилось народу. Тут фургончик стоял, в каких привозят в магазины небольшие партии товара, ящичек-другой с дефицитными баночками или ранними фруктами. Разгрузят такие ящички - быстро, быстро, в миг один! - и сгинут они, никто из покупателей больше их не увидит, для кого-то для другого предназначено их содержимое, для каких-то, видать, небожителей. Совсем такой как раз стоял фургончик, того гляди выскользнут из него заветные ящички и сгинут. С икрой, с балыком, с осетриной в томате. Раз только в жизни и ел эту осетрину в томате Геннадий. Замечательно вкусная штука. Отремонтировал как-то в только что построенном в их переулке высоченном панельном доме новоселке одной цветной телевизор, а деньги взять отказался. Новоселка была молодой, пригожей, нарядной, - он постеснялся брать у нее трешку. Да и работы было всего ничего. Был бы у этой новоселки мужчина в доме, а не такой вот пузан в шлепанцах, сам бы все сделал в одну минуту. Отказался, пошел к выходу. И вот тогда пузан в шлепанцах и сунул ему в карман консервную банку. Ну, вскрыл дома, выставил на стол, стали они с тетушкой есть эту осетрину в томате. Вкусная штука. Глянул, а у тетки на глазах слезы. "Ты - что?" - "Вспомнилось..." - говорит. Это значит, довоенную жизнь она вспомнила, когда жив был ее муж, военный моряк, капитан первого ранга. Портрет его висит в их комнате. Он там у них вместо иконы. Тетка уверяет, что Геннадий похож на него, хотя не капитан ему кровный дядя, а она ему кровная родня, сестра родная его матери. Но вот похож. Это чтобы он равнялся на него. Куда там!
      Да, совсем такой же фургончик, в каких возят заветную жратву, стоял перед входом в магазин, но только с одной странностью: зарешечено у него было оконце над задней дверью. И это вот зарешеченное оконце и собрало вокруг фургона толпу. Ждали.
      Вывалился, кривоногим став, из дверей Белкин. Не удар ли хватил? Лицо замерло, руки повисли, ноги загребают. Геннадий подскочил к нему, крепко взял за локоть.
      - Видал? - поглядел на него поширенными глазами Белкин. - Наручники видал? Это что же, всех теперь так?
      - По заслугам.
      - Ты молчи, молчи, парень! От сумы и от...
      Раздалась толпа у дверей, вывели строгие штатские молодые люди человека в белом и с белым лицом. Подвели к фургону, распахнули перед ним створки двери. Со стороны поглядеть, почет оказывают. Даже подсадил один, поддержал. Из глубины фургона человек в белом оглянулся, кого-то выискивая в толпе белыми глазами.
      Белкин нырнул за Геннадия. Створки двери сомкнулись. Стронулся, покатил фургончик.
      - Вылезай, уехали, - сказал Геннадий. - Другом тебе был?
      - Какой друг?! Какой еще друг?! Я бы его собственными руками задушил! Белкин выскочил из-за спины Сторожева, кинулся прочь от магазина, вспомнив свою пробежечку, но с таким ускорением побежал, что Геннадий едва его настиг.
      - Куда теперь?
      - Беги к Кочергину... Скажи ему, что случилось... Про наручники, про наручники не забудь...
      - Да не гони ты так, не рви стометровку.
      - Скажи, что Митрич успел шепнуть мне... Вот эти слова... Не спутай... Он шепнул: "Шорохов жив... его работа... предупреди..."
      - Сам и скажешь. Да не гони ты! Никак не приноровлюсь.
      - Нет, мне в этот дом теперь нельзя! Нет, я теперь побегу, побегу, побегу...
      Белкин свернул в переулок, не в тот, каким шли к магазину, а в другой, в противоположный.
      - Да куда ты?
      - Еще проследят, поплутаем... Не заметил, они меня не заметили?.. Когда Митрич ко мне качнулся, они не обратили, не усекли меня?.. Не заметил?..
      - Слушай, не паникуй. Если виноват, все равно достанут. Не паникуй, противно с тобой рядом бежать.
      - А ты и отваливай от меня, отваливай. Незачем нам вместе.
      - А записка? Куда ее теперь?
      - Отдашь Кочергину. Он писал, не я писал. Порвет. Опоздала записочка. Я - предупреждал! С бабой, вишь, время глушит! Зажмурился!
      В том переулке, в который они заскочили, на углу, где сбегались еще два переулочка, стоял фруктовый павильон, новенький, сверкающий пластмассой и стеклом. В нем шла торговля. Трещали раскрываемые ящики - подсобляли бойкие мужички, - а в ящиках чернел, желтел, розовел виноград. И будто небо заголубело над павильоном, будто море проглянуло синее за его ядовито-зелеными стенами. А воздух в переулке стал терпким, мускатным. Торговала женщина, под стать этому на миг югу, на миг морю. Броско-красивая, яркая, даже избыточно яркая. Пышные волосы в красных заколках. На сильной шее всякие-разные золотые цепочки, на пальцах с красными ногтями приметные и издали перстни, запястья, как наручниками, скованы браслетами. А вот платье было на ней черное, траурно черное. И косынка, в азарте торга сползшая на плечи, была черной, траурной.
      - Видали, он ее намахал, а она по нему траур нацепила! - Белкин даже повеселел на миг. - Видали! - Он кинулся к павильону, растолкал очередь, крикнул продавщице: - Да сними ты траур, глупая женщина! Жив он! Выходила его та баба белесая! - Сказал и припустил в сторону.
      А продавщица, уронив полные руки, замерла, прикусив яркие, с поплывшей помадой губы. И в очереди все стихли.
      - Жив... - Но она не знала, эта женщина, радоваться ли ей, нет ли, она растерялась, чему отдать сейчас душу. Вот только косынку догадалась сдернуть. И принялась за работу, потускнев, постарев лицом.
      - Кто жив-то? Про кого ты ей? - настиг Белкина Геннадий, следуя за ним скачками, как прыгун какой-то. Тот - семенил, этот - скакал, со стороны смех, да и только.
      - Шорохов жив! Павел Шорохов! Я же тебе велел передать.
      - А кто он - этот Шорохов? Чего вы так его испугались?
      - А это тебе пусть наш Рем объяснит. А я побежал, побежал, побежал... Белкин прикрикнул на Сторожева: - Да не гонись за мной! Отстань, кому говорят!
      Геннадий остановился, провожая глазами семенящую, трясущуюся, сгорбившуюся фигуру.
      7
      Уже вечер начался. Но в июле вечер долго кажется днем. Закатное солнце печет не хуже утреннего, и в их Последнем переулке все так же было знойно, душно, безлюдно.
      Куда идти? Домой? Есть захотелось. А - записка? Ее надо было вернуть. А эти слова, которые велел передать Кочергину Белкин? Пока раздумывал, ноги сами повели к дверям кочергинского хитрого домика, а рука сама нажала на кнопку звонка. В доме этом, в квартире этой богатой, может, все так же посиживая у стойки, была сейчас Анна Лунина. И ноги Геннадия об этом помнили, потому и привели его к двери, помнила и рука, потому и нажала на звонок. Сидит у стойки, пьет свое виски со льдом. Или еще чем-нибудь там занимается? Телевизор смотрит? Видеомагнитофон включила? Журнальчики, детективчики листает? Там много чем можно было заняться. Долго не открывали, и Геннадий, вдруг заспешив, чуть ли не запаниковав, давил и давил на звонок.
      Но вот дверь отворилась, вернее, чуть приоткрылась.
      - А, это ты! - сказала Аня и впустила его. - Иди вперед.
      На лестнице было темновато, полосато, только лучи закатные пробрались сюда. Но и этих полос хватило, чтобы увидеть, что Аня почти нагишом его встретила. Ну, в халатике, конечно. Но халатик этот не доходил и до колен. Без белья она была, а лучи просквозили ее. Поясок, торопливо увязанный, сейчас разжался - и всё полз, полз, разжимаясь.
      А ей все равно было, будто не мужчину впустила, не мужчина на нее смотрит. Вот только сказала: "Иди вперед". Это чтобы на крутой лестнице он уж совсем ее всю не разглядел. А замешкался бы, пошла бы вперед сама. Ей все равно было, он никем, ничем для нее был. Посыльный, пустое место. О, как умеют женщины оскорбить человека, мужчину, если другой в этот миг владеет ее помыслами! Мстя тому, может быть, кто ей дорог, за что-то обязательно все же мстя, хоть и счастлива с ним, а потому мстя другому. Поквитаться всегда есть за что. У счастья всегда есть горчинка в привкусе. Женщина и мужчина всегда в сражении.
      Поднялись, вошли в хмурые сени, ступили на зашарканные половицы, знавшие все про женщин, тех еще, что мстили тут мужчинам в прошлом веке, а мужчины попирали их, попирали, - эти половицы дожили и еще до одного сосвидетельствования.
      На пороге кухни их ждал Кочергин. Он был в короткой римской тунике с багровой полосой по подбою и рукавам. Это был халат, но он был задуман как туника. И воистину римлянин стоял в дверях кухни. Сильная шея, сильные голые ноги на пляжных платформах, сильная, хоть и седым поросла волосом, грудь.
      - Мой повелитель! - произнесла Аня (она играла сейчас, подыгрывала этой тунике, они тут, оказывается, игры играли). - О мой цезарь! Я привела тебе гонца, принесшего ответ!
      И голос у нее никакой не правдивый, не такая уж она и молоденькая - вон сколько морщинок у глаз. И ноги вот полноваты в бедрах. Геннадий не мог отвести глаз от этих ног, ну, не мог, мучаясь, кляня себя, вздергивая голову. Обозлившись, он выкрикнул:
      - Шорохов жив! Его работа! Предупреди!
      - Что, что?! - вздернулся Рем Степанович. - Входи! - Он схватил Геннадия за руку, схватил и Аню за руку, выгадывая секунды, с силой захлопнул дверь, втащив их в кухню. - Кто сказал?! Что ты молотишь?!
      - Митрич этот ваш сказал, когда его повели в наручниках, - сказал Геннадий, все вскидывая голову, чтобы не смотреть на круглые голые колени. Его слова. Белкин велел...
      - Стоп! Пошли ко мне! Аня, мы на минуточку, прости. - Рем Степанович даже улыбнулся ей, стремительно уводя Геннадия. За руку повел, будто тот мог сбежать. Да, он улыбнулся ей, ее римлянин, цезарь, ее Рем, но тревога, нечто большее, чем тревога, но страх этот, да, страх, выжелтивший карие крапинки в его синих глазах, - он передался ей. Женщины восприимчивы на все самое главное в жизни. А что может быть главнее страха? Страшнее?
      - Что еще там за наручники? - спросил Рем Степанович, когда они, чуть ли не бегом миновав гостиную, очутились в кабинете.
      Кинулись тут Геннадию в глаза белые ломкие простыни, которыми застлан был широкий диван. Эти простыни шибко повоевали между собой, поизломали друг друга. Кинулись в глаза все те невесомости, в которые облекает себя женщина летом, чтобы поверху потом накинуть легчайшее платье. Кинулось в глаза это платье, такое строгое еще недавно, такое простое и неприступное в своей простоте. Оно сейчас валялось на паркете, как половая тряпка.
      Рем Степанович проследил, как мечутся глаза парня, усмехнулся хмуро.
      - Вот и начал ты мне завидовать. - Он подхватил платье с пола, бельишко это, сгреб, смял, кинул на диван. - Ну, женщина. У тебя, что ли, нет никого? Попроще, чем эта? Так оно и лучше, что попроще. Поверь, в главном они все одинаковые. А попроще, значит, притворства меньше, да и возни меньше. - Он устало сел на диван, заученным движением стал растирать ладонью лоб, щеки. Наручники... - Он вытянул сильные руки, заросшие до запястий в рыжину и в седину волосами. Сильные руки. Он стал их разглядывать, сдвинул, будто прикинув, а как им будет в наручниках. - Как же так? - Он раздумывал вслух, забыв на миг про Геннадия. - Жив, оказывается? Жив... Этот знает все изнутри... Худо!
      - И ее поведут в наручниках? - спросил Геннадий, мотнув головой в сторону двери.
      Кочергин встрепенулся, вскочил, одергивая тунику, затянулся туго-натуго, как бы изготовясь к бою. Меч бы ему короткий за пояс, щит бы в руки - и в бой.
      - Ее не поведут, не страшись. Напротив, снимут с запястий кое-какие браслетики и отпустят. Всего лишь дама, заблудшая овца. - Он попытался усмехнуться, разжал губы, но не вышло с усмешкой, зубы вдруг сжались, получилась гримаса. - И за меня не страшись. Не поведут. Меня - нет. За мной, если потянут, столько всего потянется, что... Нет, Гена, за меня не страшись.
      - Да я не страшусь. - Геннадий увидел на столике у дивана два фужера, стоявшие впритык друг к другу, - один был допит, другой ополовинен. - Пить хочется, - чувствуя, что в горле пересохло, сказал Геннадий. - Жрать хочется. Замотался я тут с вами. А у меня два вызова не закрыты. Еще уволят меня с вашими делами.
      - Попроси кого-нибудь из напарников, сунь четвертной.
      - Сунь, сунь! Уже вечер, а завтра суббота. Что я скажу? И не всякому сунешь, как мне.
      - Смотря сколько, Гена. Весь вопрос - кому и сколько ему?
      - Моя цена по вашим делам - две сотни в сутки?
      - Мало? Ну молодчага! Что ж, может, и прибавлю, так сказать, по ходу пьесы.
      - Не мало, а шибко много. - Геннадий полез в тесный карман, где угревали ему бедро восемь четвертных. - Взяли бы вы у меня свои бумажки.
      - Стой, стой, не шурши. Назад я ничего не беру. Вперед пойдем, Гена. Чего испугался? Ты - посыльный. Какой с тебя спрос? Соседский паренек, длинные ноги. Только и всего! Но ты мне нужен, Гена. - Рем Степанович пошел к двери, отворил, крикнул: - Аня, твои мужики жрать хотят! Мужиков надо регулярно подкармливать, а то они злиться начинают. Или не знаешь?
      - Накормлю! Пригребайте на кухню! - отозвался голос Ани. Чему-то она обрадовалась. Что позвал - этому? Не много же ей надо - заблудшей овце.
      Они вернулись на кухню. Аня уже стояла у плиты, у чудо-плиты, которую она, похоже, еще не освоила. А там был щиток с программным управлением, там всяких кнопок и рычажков было не меньше, чем в летной кабине сверхзвукового лайнера. Аня же, облюбовав обычный электродиск, который предусмотрительно был вмонтирован в плиту, на первое время, для неопытных хозяек, не прошедших курс на физтехе, уже разбивала о край сковороды яйцо за яйцом, делая это весело, с увлечением, азартно. Опять принялась играть?
      Кочергин тоже занялся делом. Он хватал с полок бутылки, сливая в миксер то одну жидкость, то другую, прикидывал, отмерял, он увлекся этой работой. Прикидывался? Этот уж наверняка прикидывался. Брови его то и дело хмуро сходились, азартная улыбочка худо держалась, ужимались губы.
      А Геннадий все поглядывал, все изучал их, злясь, что остался, злясь, что глаза прилипли к ее ногам и вздрагивали у него зрачки, когда она вскидывала руки и вскидывался халатик. Верно, что когда мужчина жрать хочет, он становится злым. Изозлился Геннадий, жрать хотелось, да и сбежать хотелось.
      Но вот уже сковорода на столе, помидоры нарезаны, появилась брынза, появился лук, появились какие-то флаконы с разноцветными соусами, синие бокалы, зеленоватые рюмки, оплетенные бутылки, графин хрустальный с водкой, подскочил к столу со своим фирменным напитком римский патриций, провозгласил, вскинув сильную руку:
      - Осушим кубки, идущие на бой! - И первый и выпил, жадно, обливая грудь. Это шло ему - так пить. Красив он был, этот старый. Такого, что тут спорить, она могла полюбить.
      Она и смотрела на него влюбленными глазами. Подхватила, так же вскинув руку:
      - Хоть миг, да наш!
      Геннадий хлебнул изготовленный Ремом напиток, обжегся, встрепенулся, задохнулся, прослезился и, слыша, как пошел по жилам огонь, стал есть, жадно, как и они, переняв, что они едят руками, ломают хлеб, подхватывают на него куски яичницы, ломают сыр, обмакивая его в соуса, сминают лук у рта, едят жадно, смешливо, впиваясь зубами, как, должно быть, жрали римские центурионы, идущие на бой. Он так же стал жрать, выпачкался мигом, но и повеселел. Отлетели все хмурые мысли. Внутри огонь пылал, рот горел от перца и приправ. Попроще, попроще все стало для глаз. И женщина эта полуголая - то одно откроется, то другое, - чужая, другого женщина, она поближе, поближе к нему стала, придвинулась к нему, хотя прижималась-то она к своему Рему.
      - Славно жрет, хороший парень, - сказала Аня своему Рему, зубами кивнув на Геннадия. - Обтесать бы чуток, цены бы не было. В мужике ведь главное стать. А у него есть.
      - Еще успеешь разобраться в его стати. Молодые, еще снюхаетесь у моего гроба. А в мужике, знаешь, что самое главное?..
      Они принялись хохотать, подталкивая друг друга плечами, целуясь при нем. Он был тут, они заговаривали с ним, о нем говорили, но они одни были за столом, одни. Сгас огонь от выпитого, опротивела вдруг вся эта жратва. Геннадий поднялся.
      - Пойду я.
      - Иди. Провожу.
      Геннадий все же ждал, что Аня остановит его, мол, посиди, куда спешишь. Не остановила. Глянула мимо него, сквозь него - так смотрят женщины, глядя в себя, в начинающееся в себе, в волну эту наплывом вслушиваясь, когда хоть трава не расти, хоть что ты хочешь ей говори, как угодно предостерегай, а ей - все ничто, "хоть миг, да наш!"
      Рем Степанович вывел Геннадия в прихожую.
      - Завтра утром загляни, - попросил. - Пошлю тебя по одному адресу. Только и делов. Отнесешь записочку. Только и всего.
      Геннадий вспомнил, выхватил из кармана смявшийся клочок бумаги.
      - Белкин вернуть велел, не успели мы вручить.
      Рем Степанович взял бумажку, повертел в кончиках пальцев, будто брезгуя этим незадачливым лоскутом, не пожелал оставить его у себя.
      - Эту бумажку и передашь завтра. Но по новому адресу. - Он вернул записку Геннадию. - Тут всего два слова. По сути восклицательный знак всего лишь. Зайдешь завтра? Часов этак в девять?
      - Суббота - не работа, зайду...
      - И лады! - Он потрепал Геннадия по плечу, нажимая рукой, выказывая ее силу. - Не завидуй - все они одинаковые... Сбегай к какой-нибудь, проверь, опустошись. А то махнемся, ты на мое место, я - на твое! Невозможно? Верно! А было бы возможно, я б тебе не посоветовал. Ступай!
      8
      Все еще день жил в их переулочке, все еще зной держался. А уже был вечер. И вытемнилось за домами небо.
      Геннадий решил забежать домой, умыться, под душ встать, смыть с себя весь этот сегодняшний денечек, который сейчас и привкус обрел. Геннадий пропах яичницей, терпкими соусами, терпким огненным пойлом. А еще того больше - о чем он не догадывался - он пропах чужой судьбой. Этого душ с него не смоет, хоть под кипяток вставай.
      Вдалеке, у входа в отделение милиции, стоял все тот же старший лейтенант, доколачивал дежурство.
      Двинувшись к своему дому, стоявшему напротив и наискосок от милиции, Сторожев, как римский патриций, вскинул руку, приветствуя старшего лейтенанта. Выкрикнул:
      - Привет идущему с дежурства!
      - Понял. Угостили. Ну, ну. - Старший лейтенант благожелательно и даже завистливо глядел на Геннадия. - А к тебе женщина в гости пришла. Давно ждет. Поторопись.
      - Почему именно ко мне? Дом-то вон какой.
      - В окне твоем промелькнула. Сперва в лифте, он у вас прозрачный, потом в окне.
      - Наблюдательный.
      - Служба.
      - Какая из себя?
      - Сам рассмотришь. Но спешить тебе надо. Поверь.
      Улыбаясь, фехтуя улыбками, они расстались.
      Ну что за день?! Что еще за женщина?! Та, с которой был у него этим летом роман (да какой там роман, просто встречались, когда тянуло - она была лет на десять его старше, - ее-то тянуло, а его-то не очень), эта женщина к нему домой заявиться не могла, знала, что он живет в одной комнате с теткой, не могла не знать, что тетушка живо ее погонит. Роман этот - да какой там роман! - скрыть Геннадию от тетки не удалось, но и одобрения от нее получить не удалось. Строга была его тетушка в этих вопросах: "Не так живешь! На что драгоценные годы мотаешь! Твой дядя в твои годы уже подводной лодкой командовал!"
      Дома действительно была гостья. Сидела в уголке у круглого столика, на котором обычно навалом лежали перепечатанные теткой материалы, и попивала кофеек. На плече у нее сидел сонный Пьер. Так вот что за женщина! Верно, тут надо было спешить, прав лукавый старшой. Геннадий с порога расхохотался, радуясь, что смех этот пришел к нему, зная, что тетка любила его веселым, принималась радоваться за него, мол, с добрыми явился вестями. Она все ждала, что он либо в институт поступит, либо объявит, что женился на молодой, красивой, из хорошей семьи, либо хоть выиграет "Жигули" по лотерее. Она все время ждала от него, для него хороших вестей. И вспыхивала у нее надежда, когда он являлся в хорошем настроении. А вдруг!..
      Но сейчас Вера Андреевна никак не среагировала на его смех, была мрачнее тучи. Она сидела за машинкой, работала. Она так навострилась, что могла и разговоры разговаривать и трещать на машинке, мельком будто бы заглядывая в текст. Когда она сердилась на Геннадия или вообще была не в духе, треск из-под ее пальцев просто сливался в один высокий звук, как слились бы в раздражении произнесенные слова выговора. Машинка часто так ему выговаривала. Поздно явился - трещит машинка, мол, и слушать твоих дурацких объяснений не желаю. Выпил хоть немного, и того хуже треск, взвивается на крик. Сейчас машинка просто криком кричала. А когда кончилась страница и надо было закладывать новые четыре экземпляра, Вера Андреевана так развоевалась с копиркой и бумагой, что ветерок прошелся по комнате. И все молчком, молчком.
      - Здравствуйте, Клавдия Дмитриевна, здравствуй, Пьер, - сказал Геннадий. - Рад вас приветствовать.
      - А мы сегодня уже здоровались, - прихлебнув, ответила старушка, Пьер ворохнулся, подтверждая. - День такой длинный выдался, что и забыл? Древняя женщина оглядела с ног до головы Геннадия, недовольно затрясла головой, придя к тем же выводам, что и старший лейтенант милиции: - Угощал тебя? Значит, что-то ему от тебя нужно. Эти купцы, Кочергины эти, зря не улещивают. Всегда у них интерес какой-нибудь за пазухой есть.
      Тетушкина машинка взвилась в яростном треске.
      - Тетя Вера, куда ты так строку гонишь? Всех денег не заработаешь.
      - Молчи, милостивый государь!
      О, если уж милостивым государем обозвали, то худо его дело.
      - Пойду душ приму, - уныло сказал Геннадий, предвидя, что и из дома теперь не выбраться, и трудного разговора не избежать. Под портретом разговора. Вон он - капитан первого ранга, молодой, крепколицый, строгий. Висит, как икона. А на него тут и молятся, и вот именно что под портретом этим и усаживает Геннадия тетушка, когда приходит неизбежная необходимость высказать ему, что она о нем, непутевом, думает. Господи, какая бедная у них комната, какая убогая мебель! Повел глазами от этого портрета, а только и смотреть здесь можно на этот портрет. Нарядный мундир, три звезды на погонах с просветом, ордена, и не шуточные. Одна тут удача, один тут признак успеха - этот портрет. А все остальное твердит, кричит о бедности. Из года в год, из года в год. Но гордой бедности. Все тут чисто, прибрано, всякая вещь обласкана заботой и потому и служит этим людям, давно заступив в возраст ветхости, в пенсионный свой возраст - есть и для вещей пора пенсии, пора покоя. Свалки, что ли? А это как поглядеть. Да, старье кругом, из прошлого века диван, стол, стулья, шкаф этот, набитый старыми книгами. Поднови все это, может, и какой-нибудь любитель старины купил бы, гордясь, у себя бы выставил. Но здесь были не подновленные вещи, а ухоженные, оберегаемые, а потому они не казались старинными, они казались здесь просто старыми, но, увы, необходимыми.
      Хотя вот в углу, где его койка и его столик, Геннадий обнаружил и совсем новую вещь, этот магнитофон кассетный, сработанный где-то в Гонконге. Каким же убогим сейчас показался ему этот ящичек, которым он так гордился. Все, все померкло! А эти цветные открытки с любимыми киногероями и киногероинями, которые он собирал и наклеивал на картонный лист, - на них, в эти лица счастливые да красивые, просто тошно было глядеть. Там была и Анна Лунина, в центре была. Вышвырнуть к чертям собачьим этот картон! Завтра же! Нет, немедленно! Геннадий шагнул в свой угол, сорвал со стены картон с кинозвездами, решительно протянул Клавдии Дмитриевне.
      - Дарю! Повесьте у себя в комнате. Ведь вы когда-то тоже были актрисой. Или чем-то в этом роде.
      - Мальчик, тебя обидели там? - внимательно поглядела на Геннадия старуха. А машинка за спиной смолкла.
      - Прошу, возьмите. - Он приставил к спинке стула картон и стремительно вышел из комнаты. И понял: да, его там обидели. Нет, не понял, а ощутил эту обиду. Горько, сиро стало на душе. Как в детстве, когда обижался в детстве. Но тогда можно было пореветь хоть, забившись в угол, можно было наказать родную тетку, отказавшись от обеда, - пусть, пусть страдает. Сейчас ничего этого сделать нельзя было, ни с кем не споловинить жжения этого в груди, обиды этой.
      В их квартире, в старой квартире, в старом, дореволюционной постройки доходном доме, жило несколько семейств, все больше старики остались. Ванная комната у них была загромождена старыми вещами, стариками-вещами. Но все же душ работал. Старинный, обширный, как зонт. Он бы мог поменять тут все, но не хотел, "зонт" служил отлично, медные краны были надежными, хоть им было близко к ста. А ванная сама была размерами в нынешний небольшой бассейн.
      Он встал под душ, содрав прилипшую, пропотевшую одежду. Хрустнули, напомнили о себе четвертные. Куда-нибудь бы деть их поскорее. Купить какую-нибудь ненужную вещь, притащить в дом. Пусть сверкает среди старья. А зачем? Да и тетка вышвырнет, укорив: "Твой дядя ни одного рубля не заработал бесчестно".
      Он встал под душ, пустив яростно горячую воду, хотя хотел пустить холодную, в спешке спутал краны. Но сперва даже не заметил, что шпарит на него кипяток. Заметив же, зло сам себя этим кипятком высек. Задохнувшись, терпел и терпел. А когда понял, что сейчас сварится, рванул тело в сторону. Кровь гудела, звенела в нем, он сильно обжегся. Так в парилке случается, если неразумно шагнешь через две-три ступени, сразу ступив под потолок. Но зато обида унялась, забылась, он ее выгнал кипятком.
      Мокрый, в одних трусах, Геннадий ворвался в комнату - он забыл взять полотенце, - красный, ошпаренный, готовый к бою, ожидая, что сейчас-то уж тетушка заговорит.
      Но Вера Андреевна, пойми ее, вдруг встретила его самой приветливой улыбкой. Даже не заметила, не указала, а должна бы была, что в одних трусах по дому не бегают, не мальчик ведь уже, не ребенок. Нет, обрадовалась ему, заулыбалась, выставляя из буфета чашку для него и банку с вареньем - этот наивысший признак расположения.
      - А после душа - чаек. Что может быть лучше, полезней?
      Маленькая, усохшая, сгорбленная от своей нелегкой работы - день за днем, год за годом, десятилетие за десятилетием. Он обнял ее за плечи, прижал к себе - мокрый, несчастный, растроганный.
      - Ну, ну, ну, ну, ну, ну, - сказала она строго, лишь на миг какой-то прижав седенькую, с поределым пучком головку к его выкрасневшейся, мокрой груди. - Ну, ну, ну, ну, ну... - И пошла от него, видимо считая, что сказала все, что надобно было сказать, - предостерегла, ободрила, напомнила, что она - с ним, и что она вдова капитана первого ранга, и что у них трудовая семья, честная, что и его отец, Сторожев Николай, был честен, добр, благороден, что они из дворян, если копнуть, из обедневших дворянских московских родов, из тех самых, что слали своих сыновей на трудное, на высокое, на бой с врагом - и от века, от века. И нам не пристало...
      - Я пошла, Вера Андреевна, - прощебетала старушка-гостья. - Пьер, мы уходим. Спасибо душевное за кофеек. Мон Дье, я никогда не сую нос в чужие дела. У нас, в нашем тут переулке, чего только не случалось. Но все же мальчик еще молод, а Кочергин этот в матерой поре. Я знаю им цену - этим в седину, когда бес в ребро. Я считала, Вера Андреевна, своим долгом...
      - Спасибо вам, Клавушка, что навестили. Заходите. Будь благополучен, Пьер!
      Древняя старушка с покачивающимся на ее плече древним попугаем важно засеменила к двери, гордая своей миссией и что вот кофейком угостили, что все чин по чину, как и должно в кругу порядочных людей, среди соседей.
      - Фотографии прихватите, - сказал Геннадий и понес за ней картон.
      - Ну что ж, я, пожалуй, приму твой подарок, они милы, эти нынешние баловни удачи. Но только, Геннадий, ведь ты пожалеешь потом, тут такие есть милашки.
      - Не пожалею.
      - Тогда прошу тебя, занеси этот свой дар как-нибудь ко мне домой. Мне тащить-то трудно, с Пьером-то на плече.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11