Глава 1
ПРОЩАНИЕ
Сегодня один из братьев спросил меня: Ужасно ли это узилище, когда не можешь тронуться с места, на котором стоишь?
А ты ответил…
Что теперь я более свободен, чем он. Неспособность двигаться освобождает меня от обязанности действовать.
Вы, говорящие разными языками, до сих пор лжете…
Хань Фей-цы сидел в позе лотоса на голом деревянном полу рядом с ложем жены. Еще мгновение назад он, по-видимому, дремал — хотя и не был в этом уверен. Но сейчас прочувствовал легкую перемену в ее дыхании, перемену столь же тонкую, как дуновение, вызванное движением крылышек мотылька.
Цзянь-цинь тоже явно заметила произошедшую в нем перемену, поскольку перед тем молчала, а теперь отозвалась. Она говорила очень тихо, но Хань Фей-цы слыхал очень выразительно, поскольку в доме царила тишина. Он сам просил друзей и слуг сохранять молчание на время угасания жизни Цзянь-цинь. Еще будет много времени на неосторожные возгласы в течение длинной ночи, что наступит, ночи без приглушенного шепота ее губ.
— Я еще не умерла, — сказала она.
Уже несколько дней после пробуждения приветствовала она его этими словами. Поначалу они казались ему ироничными или даже насмешливыми, но теперь знал, что она произносит их разочарованно. По смерти она тосковала не потому, что не любила жизни, но потому, что смерть была неизбежной. Если чего нельзя оттолкнуть, следует принимать открыв объятия. Таков Путь, Дао. Цзянь-цинь за всю жизнь не сошла с Пути ни на шаг.
— Выходит, боги милостивы ко мне, — сказал Хань Фей-цы.
— К тебе, — выдохнула она. — Над чем будем размышлять?
Таким вот образом она просила делиться с нею самыми сокровенными мыслями. Когда об этом просили другие, ему казалось, что они за ним шпионят. Но Цзянь-цинь просила, чтобы размышлять об одном и том же. И, благодаря этому, оба становились единой душой.
— Давай поразмышляем над природой желания, — ответил ей Хань Фей-цы.
— Чьего желания? — спросила она. — И желания чего?
Моего желания, чтобы твои кости выздоровели, стали крепкими и не ломались при малейшем усилии. Тогда ты вновь смогла бы подняться, даже поднять руку, и мышцы твои не выдирали бы обломков костей, и сами кости не ломались бы от напряжения. Тогда мне не пришлось бы глядеть, как ты угасаешь. Сейчас ты весишь всего восемнадцать килограммов. Я даже и не представлял, насколько мы счастливые, пока не стало известно, что не сможем быть вместе.
— Моего желания, — ответил он. — Моего желания тебя.
— «Ценишь лишь то, чего не имеешь». Чьи это слова?
— Твои. Некоторые говорят так: чего иметь не можешь, а другие: чего иметь не должен. Я же говорю так: по-настоящему можешь оценить лишь то, чего будешь желать всегда.
— Но я твоя навечно.
— Я потеряю тебя ночью. Или завтра. А может через неделю.
— Хорошо, давай порассуждаем о природе желания, — спокойно предложила Цзянь-цинь. Как и обычно, она пользовалась философией, чтобы вырвать мужа из мрачной меланхолии.
Тот стал упираться, хотя на этот раз только из упрямости.
— Ты слишком суровая владычица, — заявил он. — Как и твоя прародительница-сердце, ты не учитываешь слабости других людей.
Цзянь-цинь получила свое имя от революционной предводительницы из далекого прошлого, которая пыталась ввести народ на новый Путь, но была побеждена трусами с заячьими сердцами. Это несправедливо, думал Хань Фей-цы, чтобы жена умирала раньше, чем он сам: ее прародительница-сердце пережила своего мужа. А кроме того, жены обязаны жить дольше мужей. Женщины более внутренне дополнены. И живут в собственных детях. Они никогда не страдают от одиночества, как оставшийся один мужчина.
Цзянь-цинь не позволила мужу вернуться к печальной задумчивости.
— Когда у мужчины умирает жена, чего он может пожелать?
Взбунтовавшись, Хань Фей-цы дал ей самый неискренний из ответов:
— Чтобы лечь с ней рядом.
— Желание тела, — заявила Цзянь-цинь.
Поскольку жена была настроена и дальше продолжать этот разговор, Хань Фей-цы процитировал вместо нее:
— Желание тела проявляется через действие. Оно содержит в себе все прикосновения, случайные и интимные, и все привычные передвижения. Так что, когда мужчина краем глаза замечает какое-то движение, он считает, будто видел проходившую за дверью покойную жену. И он не успокоится, пока не подойдет к двери и не увидит, что это не его жена. Потому-то он и просыпается ото сна, в котором слыхал ее голос, и ему становится ясно, что отвечает ей, как будто она могла его услыхать.
— Еще что? — спросила Цзянь-цинь.
— Мне уже надоела философия, — признался Хань Фей-цы. — Возможно, что греки и находили в ней утешение, только не я.
— Желание духа, — не отступала жена.
— Поскольку дух берется из земли, то является той частью, что делает новые вещи из старых. Когда жена умирает, муж тоскует по всем незаконченным делам, что делал с нею, по неначавшимся снам о том, что бы они создали, если бы она жила. Потому-то мужчина и сердится на своих детей, поскольку уж слишком они на него похожи и слишком мало напоминают покойную жену. Потому-то мужчина и ненавидит дом, в котором они жили вместе, поскольку — либо он его не изменяет, и тогда дом становится таким же мертвым, как его жена, либо изменяет, но тогда дом уже не является наполовину его творением.
— Тебе нельзя сердиться на нашу маленькую Цинь-цзяо, — шепнула Цзянь-цинь.
— Это почему же? — спросил у нее Хань Фей-цы. — Или ты останешься, чтобы научить ее быть женщиной? Я могу воспитать ее только лишь по своему подобию. Она будет хладнокровной и жестокой, острой и твердой как обсидиан. Если она вырастет такой, а внешностью станет напоминать о тебе, как же мне не сердиться?
— Но ведь ты же можешь научить ее всему, чем являюсь я.
— Если бы я носил в себе часть тебя, — возразил Хань Фей-цы, — мне не пришлось бы жениться на тебе, чтобы сделаться полной личностью. — Пользуясь философией, он балагурил с женой, чтобы отвратить ее внимание от страданий. — Таково желание души. Душа сложена из света и обитает в воздухе, потому-то именно она зачинает и сохраняет идеи, в особенности же — идею целостности. Мужчина желает дополнения, желает целостности, образующейся из мужа и жены. Посему никогда он не доверяет собственным мыслям, ибо постоянно грызет его сомнение, на которые лишь мысли жены были ответом. Тем самым, весь мир кажется ему мертвым, ибо нет уверенности, сохранит ли хоть что-нибудь свой смысл под обстрелом этого безрассудного сомнения.
— Весьма глубоко, — заключила Цзянь-цинь.
— Если бы я был японцем, то совершил бы сеппуку, вываливая свои внутренности на урну с твоим прахом.
— Очень мокро и неряшливо.
Он усмехнулся.
— Мне хотелось бы быть древним индусом и сгореть на твоем погребальном костре.
Но ей уже не хотелось шуток.
— Цинь-цзяо, — шепнула женщина, тем самым напоминая мужу, что не сможет сотворить ничего столь театрального, что ему нельзя умереть вместе с нею. Кто-то должен заняться малышкой Цинь-цзяо.
Хань Фей-цы ответил ей со всей серьезностью.
— Как же смогу я научить ее, чтобы она была тем, кем ты есть?
— Все, что есть во мне хорошего, берется от Дао. Если ты научишь ее быть послушной богам, почитать предков, любить народ и служить правителям, тогда я сохранюсь в ней точно так же, как и ты сам.
— Я обучу ее Дао как части самого себя, — пообещал Хань Фей-цы.
— Нет, не так. Дао вовсе не является естественной частью тебя, муж мой. Хотя боги и обращаются к тебе ежедневно, ты упорно придерживаешься собственной веры в мир, где все можно объяснить натуральными причинами.
— Я послушен по отношению к богам.
При этом он с горечью подумал о том, что выбора-то и нет, даже отсрочка исполнения их требований превращается в пытку..
— Ведь ты не знаешь их. Не любишь их творений.
— Дао требует от нас любви к людям. Богов мы только слушаем. Как можно любить богов, которые при каждой возможности унижают и мучают меня?
— Людей мы любим лишь потому, что они божьи творения.
— Только не читай мне проповедей.
Цзянь-цинь вздохнула.
Печаль кольнула его будто укус паука.
— Мне хотелось слушать твои проповеди целую вечность, — заверил Хань Фей-цы жену.
— Ты женился на мне, ибо знал, что я люблю богов, а у тебя не было и следа подобной любви. Таким вот образом я тебя дополнила.
Ну как мог он с ней спорить, зная, что даже в этот миг ненавидит богов за все ими сделанное, что заставили его сделать, за все то, что у него отобрали.
— Пообещай мне, — шепнула Цзянь-цинь.
Хань Фей-цы знал, о чем она просит. Жена чувствовала, что близится смерть, и теперь возлагает на его плечи бремя, которая сделала целью собственной жизни. Но это бремя он понесет с радостью. Лишь утраты ее самой так долго он пугался.
— Пообещай, что научишь Цинь-цзяо любить богов и всегда следовать Дао. Обещай, что сделаешь ее моей дочерью в той же степени, что и своей.
— Даже если она никогда не услышит глас богов?
— Дао для всех, а не только для слышащих.
Возможно… подумал Хань Фей-цы. Но богослышащим гораздо легче следовать по нему, поскольку за отклонение от него они платят чудовищную цену. Простые люди свободны; они могут сойти с Дао и не испытывать многолетней боли. Богослышащий не может сойти с Пути хотя бы на час.
— Пообещай.
Я сделаю это. Обещаю.
Только высказать вслух этих слов он не смог. Непонятно почему, но где-то в глубине таилось сопротивление.
В тишине, когда жена ожидала его клятвы, они услыхали топот босых ножек на гравии перед входной дверью. Это могла быть только лишь Цинь-цзяо, возвращающаяся из садов Сун Цао-пи. Одной лишь Цинь-цзяо разрешалось бегать и шуметь в эти часы молчания. Они ждали, зная, что дочка прибежит прямо в комнату матери.
Дверь отодвинулась почти бесшумно. Даже Цинь-цзяо чувствовала царящую тишину и в присутствии матери ходила на цыпочках. Хотя, при этом, она с огромным трудом сдерживалась, чтобы не затанцевать, не пробежать по полу. Девочка не стала обнимать мать, запомнив наказ; правда, чудовищный синяк уже исчез с лица Цзянь-цинь в том месте, где три месяца назад сильное объятие дочки сломало челюсть матери.
— В садовом пруду я насчитала двадцать три белых карпа, — сообщила всем Цинь-цзяо.
— Так много, — похвалила ее Цзянь-цинь.
— Мне кажется, что они сами показывались мне, чтобы я смогла их пересчитать. Никто не захотел, чтобы его пропустили.
— Они любят… тебя… — шепнула Цзянь-цинь.
Хань Фей-цы услыхал новый отзвук в приглушенном голосе жены: булькание, как будто меж словами лопались пузырьки.
— Как ты считаешь, если я видела карпов, значит ли это, что я стану богослышащей? — спросила Цинь-цзяо.
— Я попрошу богов, чтобы те заговорили с тобой, — ответила Цзянь-цинь.
Внезапно ее дыхание сделалось хриплым и отрывистым. Хань Фей-цы тут же привстал на колени и тревожно осмотрел жену. Ее глаза были широко открыты, в них не было ничего, кроме ужаса. Час настал.
Она пошевелила губами. Обещай, сказала женщина, хотя вслух этого промолвить не могла.
— Обещаю, — сказал ей Хань Фей-цы.
Дыхание остановилось.
— А что говорят боги, когда разговаривают с тобой? — спросила Цинь-цзяо.
— Мама очень устала, — вмешался Хань Фей-цы. — Тебе уже пора идти.
— Но ведь мама так и не ответила. Что же говорят боги?
— Они говорят о тайнах. Тот, кто их услыхал, никогда их не разбалтывает.
Цинь-цзяо со всей серьезностью кивнула головой. Она отступила на шаг, как бы собираясь уходить, но задержалась.
— Мама, можно тебя поцеловать?
— Легонько, в щечку, — разрешил ей Хань Фей-цы.
Цинь-цзяо, невысокой для своих четырех лет, не пришлось сильно нагибаться, чтобы поцеловать мать в щеку.
— Я люблю тебя, мама.
— А теперь уж лучше иди, дочка.
— Но ведь мама не ответила мне, что тоже любит меня.
— Она сказала это раньше. Разве не помнишь? А сейчас она очень устала и ослабела. Беги уже.
Он вложил в эти слова столько решительности, что девочка вышла, уже больше ни о чем не спрашивая. Только лишь, когда она исчезла из виду, Хань Фей-цы опустился на колени перед телом Цзянь-цинь и попытался представить, что происходит с той сейчас. Душа улетела и наверняка уже на небе. Дух же ее будет откладывать свой уход намного дольше. Может статься, что он даже поселится в этом доме, если жена и вправду была здесь счастлива. Суеверные люди считали, что всяческие духи покойников опасны; чтобы их отогнать они выставляли различные знаки и амулеты. Те же, кто шествовал по Пути, прекрасно знали, что дух доброго человека никогда не сделается страшным или убийственным. Доброта человека рождается из любви духа к творению. Если бы Цзянь-цинь решила остаться, дух ее на много лет стал бы благословением этого дома.
И все же, даже в этот миг, когда он пытался представить себе дух и душу жены согласно учения Дао, в глубине сердца Хань Фей-цы зияла ледовая пропасть — уверенность, что это хрупкое, иссохшее тело, это и все, что осталось от Цзянь-цинь. Сегодня вечером оно сгорит быстро, как бумага, и вот тогда она уйдет. Останется же только в его памяти.
Цзянь-цинь была права. Она дополняла его душу, и теперь, без нее, он начал сомневаться в богах. А боги тут же заметили это — как всегда. Хань Фей-цы тут же почувствовал непреодолимое стремление произвести ритуальное очищение, избавиться от недостойных мыслей. Даже сейчас они не могли ему простить. Даже у тела покойной жены они требовали воздать честь им прежде, чем он уронит над ней хотя бы одну слезу.
Поначалу он хотел сопротивляться, отсрочить ритуал послушания. Он уже научился сдвигать его даже на целый день, скрывая при этом все признаки внутреннего страдания. Можно было бы сделать такое и сейчас… но только в том случае, если бы сердце полностью превратилось в лед. Сейчас же это не имело смысла. Истинная печаль могла прийти только после удовлетворения богов. Вот почему, все так же стоя на коленях, он начал ритуал.
Хань Фей-цы все еще кланялся и разворачивался во все стороны, когда в комнату заглянул слуга. Он не сказал ни слова, но Хань Фей-цы слышал шелест сдвигаемой двери. Он знал, что подумает слуга: Цзянь-цинь упокоилась, а Хань Фей-цы настолько законопослушен, что общается с богами прежде, чем объявить домашним о смерти хозяйки. Наверняка кое-кто даже посчитает, будто боги сами прибыли за Цзянь-цинь, поскольку всем была известна своей исключительной набожностью. И никто не догадается, что, когда Хань Фей-цы отдавал честь богам, сердце его преисполнено было злости к ним, требующим преклонения в такую минуту.
Боги, подумал он. Если бы я знал, что, отрубив себе ногу или вырезав печень, навсегда избавлюсь от вас, то схватил бы нож и с радостью принял бы боль и утрату. Все — ради свободы.
Подобная мысль также была недостойной, и после нее опять пришлось очищаться. Прошло несколько часов, прежде чем боги наконец-то освободили его, но после того он испытывал такую усталость и отвращение, что не было сил на отчаяние. Он поднялся на ноги и позвал женщин, чтобы те приготовили тело Цзянь-цинь к кремации.
В полночь, он последний подошел к погребальному костру, держа в руках спящую Цинь-цзяо. Та сжимала в кулачке три бумажных листочка, что сама своим детским почерком надписала для матери. Она написала «рыба», «книга» и «секреты». Эти три вещи Цинь-цзяо отдавала матери, чтобы та забрала их с собою в небо. Хань Фей-цы пытался отгадать, о чем думала девочка, когда писала эти слова. «Рыба» — это связано с сегодняшними карпами в пруду, понятно. «Книга» — тоже нетрудно догадаться, поскольку чтение вслух было одним из немногих развлечений, еще доступных Цзянь-цинь. Но вот, почему «секреты»? Какие тайны хранила Цинь-цзяо для матери? Сам он спросить не мог. Жертвоприношения покойникам не обсуждаются.
Хань Фей-цы поставил дочку на землю. Крепко она еще не спала и тут же проснулась. Щуря глазки, девочка стояла у погребального костра. Хань Фей-цы шепнул ей несколько слов, после чего она свернула бумажки и сунула их в рукав покойницы. Прикосновение к холодному телу умершей ее не пугало — девочка была еще маленькой и не научилась содрогаться прикосновениям смерти.
Хань Фей-цы тоже не дрогнул, когда сунул свои три листка во второй рукав. Зачем бояться смерти теперь, когда самое страшное уже свершилось?
Никто не знал, что приносит в жертву он сам. Наверняка они перепугались бы, узнав, поскольку написал: «Мое тело», «Мой дух» и «Моя душа». Все так, будто бы сам должен был сгореть на этом погребальном костре, как будто сам посылал себя туда, куда уйдет она.
А после этого тайная наперсница Цзянь-цинь, Му-пао, приложила факел к освященным поленьям, и костер охватило пламенем. Жар огня был невыносим, Цинь-цзяо укрылась за отцом. Она выглядывала из-за него, чтобы видеть, как ее мама уходит в путешествие, из которого возврата нет. Зато Хань Фей-цы радовался сухому огню, что припекал кожу и морщил шелк одежд. Тело вовсе не было столь высохшим, каким казалось. Бумажные листки давным-давно рассыпались прахом и поднялись вверх с дымом, а тело еще долго шипело; плотные облака благовоний, горящих рядом с костром, не могли забить запаха горящего тела. И только это мы сжигаем здесь? Мясо, труп, и больше ничего. Не мою Цзянь-цинь. Лишь костюм, носимый ею в этой жизни. То, что творило из тела любимую мною женщину, все еще живо. Обязано жить.
И на мгновение ему показалось, что видит и слышит, что каким-то образом чувствует этот переход, превращение Цзянь-цинь.
В воздух, в землю, в огонь. Я с тобою.
Глава 2
ВСТРЕЧА
Самое удивительное в людях то, как они подбираются в пары: мужчины с женщинами. Они беспрестанно сражаются меж собой и не могут оставить друг друга в покое. По-видимому, они не могут понять, что мужчины и женщины, это различные виды, с совершенно различными потребностями и желаниями. Только лишь воспроизводство заставляет их вступать в контакт.
И ничего удивительного, что ты так это воспринимаешь. Твои партнеры — это всего лишь безмозглые трутни, являющиеся всего лишь продолжением самой тебя, не имеющие собственной тождественности.
Мы знаем наших любовников и прекрасно понимаем их. Люди выдумывают мнимого, надуманного любовника и надевают его маску на тело, которое берут в кровать.
Это трагедия языка, подруга. Те, кто познают себя только лишь посредством символической репрезентации, вынуждены представлять друг друга в воображении. А поскольку оно несовершенно, частенько ошибаются.
В этом источник их страданий.
Но и силы. Я так считаю. В твоем и моем биологическом виде, по различным эволюционным причинам, совокупление происходит с представителями, значительно ниже развитыми. Разум этих существ всегда намного ниже нашего. Люди же совокупляются с партнерами, бросающими вызов их лидерству. Конфликт между партнерами возникает не потому, что общаются менее эффективно, чем мы, но лишь потому, что вообще общаются.
После введения мелких поправок Валентина Виггин еще раз прочитала свое эссе. Когда она закончила, слова повисли в воздухе над компьютерным терминалом. Она была довольна собой, искусно и с большой долей иронии проанализировав характер и личность Римуса Оймана, председателя кабинета Звездного Конгресса.
— Ну что, очередной штурм на повелителей Ста Миров закончен?
Валентина даже не оглянулась, чтобы поглядеть на мужа. Уже по самому тону она прекрасно знала, какое у того выражение лица, и, не поворачивая головы, улыбнулась в ответ. После двадцати пяти лет супружества они могли видеть друг друга, не глядя.
— Мы насмеялись над Римусом Ойманом.
Якт втиснулся в маленький кабинет. Его лицо очутилось настолько близко, что Валентина слыхала дыхание мужа, когда тот читал первые абзацы. Он был уже не молод; усилие, связанное с наклоном и опорой рук на фрамугу вызвали, что дыхание сделалось быстрее, чем ей хотелось бы слышать.
В конце концов, он заговорил. И был при этом так близко, что губами касался ее щеки, щекоча при каждом слове.
С этого момента даже его мать станет украдкой подсмеиваться над ним, как только увидит бедняжку.
— Тяжело было написать все это смешно, — призналась Валентина. — Все время ловлю себя на том, что обвиняю его.
— Вот так лучше.
— Ох, знаю. Если бы открыла свою злость, если бы обвинила его во всевозможных преступлениях, тогда он показался всем жестоким, и его стали бы бояться. Фракция Исполнения Закона возлюбила бы его еще сильнее, а трусы во всех мирах стали бы кланяться ему еще ниже.
— Если им нужно будет кланяться еще ниже, пускай покупают ковры потоньше.
Валентина рассмеялась — в том числе и потому, что щекотание губ по щеке становилось невыносимым. Кроме того, хотя и в меньшей степени, появился искус желаниями, которые она во время полета удовлетворить не могла. Просто корабль был слишком маленьким и со всей семьей на борту слишком забитым, чтобы рассчитывать на минутку настоящего уединения.
— Якт, мы уже почти на полпути. В каждом году нашего супружества нам случалось сохранять целомудрие на большее время, чем весь этот сумасшедший полет.
— Можно повесить на двери табличку «Не входить».
— С таким же успехом можешь вывесить табличку «Постаревшая парочка пытается оживить давние воспоминания».
— Я вовсе не стар.
— Тебе уже пошел седьмой десяток.
— Если старый солдат еще может стать на караул и отдать честь, так почему ему нельзя промаршировать на параде?
— Никаких парадов, пока не достигнем цели. Осталась буквально пара недель. Нам только нужно будет встретить пасынка Эндера, а затем сразу возвращаемся на курс к Лузитании.
Якт отстранился, вышел в коридор и выпрямился. Это было одно из немногих мест на корабле, где мог это сделать. При этом он не удержался от стона.
— Да ты трещишь будто ржавая дверь, — заметила Валентина.
— Я сам слыхал, как издаешь точно такие же звуки, когда поднимаешься из-за этого стола. Так что я не единственный ветхий, больной и жалкий рамолик в этой семейке.
— Ладно уж, иди по своим делам, позволь мне передать это.
— Я привык во время рейса работать, — признался Якт. — А здесь все делают компьютеры, а на корабле при этом ни бортовой, ни килевой качки.
— Почитай книжку.
— Я за тебя беспокоюсь. Куча работы и отсутствие развлечений превращают мою Вал в злобную старую ведьму.
— Каждая минута нашей здесь болтовни — это восемь с половиной часов реального времени.
— Но ведь наше корабельное время такое же реальное, как и у всех снаружи, — заявил Якт. — Временами я даже жалею о том, что друзья Эндера нашли способ поддерживать нашу связь с Землей.
— Что пожирает массу компьютерного времени, — объяснила ему Вал. — До сих пор только армия могла связываться с кораблями, летящими с субсветовой скоростью. Если друзьям Эндера удалось этого добиться, я обязана этим пользоваться. Я просто должна им это.
— Но ведь ты пишешь не только потому, что кому-то что-то должна.
Тут он был прав.
— Якт, даже если бы я каждый час высылала по одному эссе, то для всего остального человечества получалось бы, что Демосфен публикуется всего лишь раз в три недели.
— Ты не можешь писать по эссе в час. Тебе нужно есть, спать…
— И выслушивать тебя, пока ты тут. Иди уже, Якт.
— Если бы я только знал, что спасение планеты от уничтожения потребует от меня возвращение к состоянию девственности, то никогда бы на такое не согласился.
Тут он не совсем и шутил. Всей семье было очень трудно покинуть Трондхейм. Даже ей, даже когда в перспективе ее ждала встреча с Эндером. Все дети были уже взрослыми или почти что взрослыми. Это путешествие казалось им великолепным приключением, и они не связывали собственного будущего с каким-то конкретным местом. Никто из них не избрал для себя профессии моряка как их отец; все стали учеными или же исследователями, проводя жизнь в публичных обсуждениях и личных размышлениях. Они могли бы поселиться где угодно, на любой планете. Якт гордился ими, но в то же время был разочарован тем, что угаснет вот уже семь поколений длящаяся традиция, связывающая его семью с морем. Отлет с Трондхейма был наибольшим отречением, о котором Валентина могла просить мужа… И все же, он без всяческих колебаний сказал: да.
Возможно, когда-нибудь он и вернется, и тогда его встретят все те же океаны, льды, штормы, рыба и те невообразимо прекрасные зеленые летние луга. Вот только его экипажи давным-давно уже уйдут… Уже ушли. Люди, которых он знал лучше собственных детей, лучше, чем жену — эти люди уже постарели на пятнадцать лет. Когда же он вернется — если только вернется — пройдет еще сорок. На шхунах будут плавать их внуки. И они забудут имя Якта. Для них он будет всего лишь чужим арматором, не моряком, не человеком, руки которого хранят запах и желтую кровь скрики. Он уже не будет одним из них.
Потому-то, когда жаловался, что о нем забывают, когда шутил, что им не удается остаться одним, дело было вовсе не в подколках стареющего мужа. Осознавал он это или не осознавал, но Валентина понимала истинное значение его предложений: раз уж я так много отдал ради тебя, не дашь ли ты мне чего-то взамен?
И он был прав. Валентина работала больше, чем это было необходимо. Отдавалась делу больше, чем следовало бы… и от него тоже требовала слишком многого. И не важно, сколько мятежных текстов напишет Демосфен за время путешествия. Гораздо важнее было, сколько людей прочтет их и поверит им, сколько из них потом будут говорить и действовать против Звездного Конгресса. Но наиглавнейшей надеждой оставалась та, что удастся тронуть кого-нибудь в самой администрации Конгресса, и этот человек поймет свои обязанности перед человечеством и сломает эту безумную, клановую солидарность. И наверняка написанное ею кого-нибудь изменит. Их будет не так уж и много, но, может быть, будет достаточно и этих. И, возможно, это случится в самое время, чтобы удержать их от уничтожения планеты Лузитания.
Если же нет… Тогда она, Якт и все те, что так много отдали ради того, чтобы лететь, доберутся на место лишь за тем, чтобы сразу же поворачивать и бежать… или же гибнуть вместе с обитателями того мира. Так что ничего удивительного, что Якт чувствует себя не в своей тарелке и желает проводить с ней побольше времени. Странно уж, скорее, то, что пропаганда так сильно увлекла ее саму, что каждый час она отдает писанине.
— Ладно, приготовь такую табличку на дверь, а я уж прослежу, чтобы ты не остался в кабине один.
— Женщина, из-за тебя мое сердце подпрыгивает будто сдыхающая треска, — вздохнул Якт.
— Когда ты начинаешь говорить на рыбацком языке, то становишься таким романтичным, — заметила Валентина. — Дети обязательно станут над нами смеяться, как только услышат, что даже эти три несчастных недели ты не можешь придержать свои лапы при себе.
— У них наши гены. Они обязаны всячески помогать нам, чтобы мы сохранили свои способности до двухсот лет.
— Мне уже три тысячи исполнилось.
— Так когда мне будет позволено ожидать тебя в моей каюте, о Древнейшая?
— Как только вышлю вот эту статью.
— И когда же это произойдет?
— Как только ты уйдешь и оставишь меня в покое.
Издав громкий вздох, скорее театральный, чем откровенный, Якт протопал по ковру коридора. Через мгновение раздался громкий удар и крик боли. Понятное дело, это было шуткой; в первый же день полета Якт случайно зацепился головой о металлическую фрамугу, но после того все подобные столкновения были уже умышленными, ради смеха. Естественно, никто вслух не хохотал — семейная традиция требовала серьезности, когда Якт брался за свои штучки — но он был не из тех людей, которые нуждаются в подкреплении. Он сам был своей наилучшей публикой. Если человек не может сам справляться со своими проблемами, то никогда не сможет стать ни моряком, ни командиром. Согласно тому, что знала Валентина, она и дети были единственными, которые по-настоящему были нужны ее мужу. И он сознательно пошел на согласие с этим фактом.
Но все же, он не нуждался в них в такой уж степени, чтобы бросить жизнь мореплавателя и рыбака, чтобы не бросать дом на целые дни, частенько — недели, а то и на целые месяцы. Поначалу Валентина выходила в море вместе с ним; в то время им настолько не хватало друг друга, что никак не могли успокоиться. Через несколько лет желание сменилось терпением и доверием. Когда Якт выходил в море, она проводила свои исследования и писала свои книги, когда же он возвращался, тогда все свое внимание она посвящала мужу и детям.
Дети жаловались:
— Вот если бы папа уже вернулся… Тогда мама наконец-то выйдет из своей комнаты и поговорит с нами.
Я не была хорошей матерью, подумала Валентина. Какое счастье еще, что дети удались.
Строчки статьи все так же светились над терминалом. Оставалось сделать лишь одно: Валентина отцентрировала курсор внизу и впечатала имя, под которым публиковала все свои произведения.
ДЕМОСФЕН Этим именем прозвал ее старший брат, Питер, когда они были еще детьми — пятьдесят… нет, три тысячи лет назад.
Само воспоминание о Питере до сих пор было способно заставить ее волноваться, залить волнами жара и холода. Питер, жестокий и нерассуждающий, разум которого был настолько утонченным и опасным, что мальчишка управлял сестрой уже в два года, а всем миром, когда достиг совершеннолетия. Они были еще детьми, на Земле двадцать второго века, когда он начал читать политические произведения известных личностей, как живущих, так и покойных. Но не затем, чтобы изучать их идеи — эти он выхватывал немедленно — но чтобы знать, как те их провозглашали. Он желал научиться говорить как взрослый. Овладев же этим искусством, он передал свои знания Валентине, заставив ее, в качестве Демосфена, писать примитивные, демагогичные тексты. Сам же он, под псевдонимом Локи создавал серьезные статьи, достойные государственного деятеля. Он публиковал их в компьютерных сетях, и через несколько лет те очутились в самом центре политических дискуссий тогдашнего времени.