Язон ударил по стене кулаком.
— Дурак, неужели ты не понимаешь, что я переживаю сейчас то же самое, что и ты?! Мне передаются все твои чувства! Я знаю тебя и люблю, но если бы я мог помочь тебе, если б мог взвалить на свои плечи хоть часть твоей ноши и исполнить то, что должно быть исполнено…
— Что должно быть исполнено? Чушь собачья! Это все твои желания, не более.
— Верно. И они так же естественны для меня, как для тебя — желание дышать. Пойми, Лэрд, тысячи лет мои дети приглядывали за человеческими мирами, защищали вас от боли и страданий. За все это время, Лэрд, за все эти годы не родилось НИ ОДНОГО человека, который бы походил на Хума! Понимаешь меня? Такие люди, как Хум, Вике и Дильна, невозможны во вселенной, где поступок лишен следствия! Ведь Хума ты так полюбил за то, как вел он себя перед лицом страдания. А кем бы он был без страдания? Умелым плотником, и все. Не переживи он побои отца, не увидь, как его отца пожирает пламя, не стань он свидетелем измены жены и смертей Бессы, Даллата и Кэммара — да, не почувствуй он касания пальчиков Кэммара, когда мальчик прыгнул и промахнулся, какая черта в Хуме заставила бы тебя полюбить его? Какое бы в нем было величие? Что значила бы его жизнь?
Страстность речей Язона поразила Лэрда. Последние несколько недель он сохранял невозмутимое спокойствие, и от этого его ярость казалась еще более ужасной. Но напугать Лэрда было не так-то просто.
— Доведись тебе задать этот вопрос Хуму, думаю, он бы ответил, что с радостью пожертвовал бы этим величием ради того, чтобы прожить жизнь в мире и покое.
— Естественно. Каждый человек предпочитает, чтобы у него все шло гладко. Самые отъявленные негодяи посвящают свою жизнь достижению этой цели — только бы у них все было хорошо. Разумеется, индивидуальные предпочтения не имеют ничего общего с тем, о чем я говорю.
— Конечно, ты-то никогда не относился к людям, которые ради ближнего могут пожертвовать всем. Правда, иногда ты все-таки шел на уступки — когда намеревался воспользоваться этим ради своего грандиозного проекта.
— Лэрд, — сказал Язон, — на самом деле люди вовсе не так индивидуальны, хотя все мы очень любим говорить о собственной исключительности. До того, как я появился в деревне, что ты знал о себе за исключением того, что говорили домашние? Их рассказы о твоем детстве стали твоим взглядом на себя со стороны; ты подражал отцу и матери, от них учился, что значит быть человеком. На твою жизнь влияли поступки и высказывания других людей — тебя ломали и корежили.
— Так что же я, машина, которая подчиняется всем в округе?
— Нет, Лэрд. Как и в Хуме, в тебе есть нечто такое, что заставляет тебя сделать выбор, принять решение — это я, а это не я. Хум ведь мог стать убийцей, не так ли? Или он мог обращаться со своими детьми так же, как отец обращался с ним. Та часть тебя, которая выбирает, и есть твоя душа, Лэрд. Вот почему мы не можем переписать воспоминания одного человека в мозг другого — с некоторыми решениями просто невозможно смириться, ты не можешь вынести воспоминания о каком-то своем поступке, поскольку знаешь — этого ты бы никогда не совершил. Поэтому ты не машина. Но тем не менее ты часть полотна, громадной картины; твоя жизнь толкает других на решения. Тебя почитают за то, что ты спас отца — неужели ты не понимаешь, что своим поступком ты наполнил смыслом жизни множества людей? Кое-кто завидует тебе — но только не твои почитатели. Они любят тебя за твою доброту, и это насыщает добром их самих. Однако если бы не было этой боли, если б не было страха, неужели мы бы стали жить вместе, соединять жизни друг с другом? Если бы у наших поступков не было следствий, если бы все вокруг было хорошо и замечательно, тогда бы мы ничем не отличались от мертвецов, потому что были бы машинами, грамотными машинами, хорошо смазанными и работающими безо всяких перебоев; отпала бы нужда в мыслях и в ценностях, потому что нам не надо было бы ничего решать и нам нечего было бы терять. Тебе так нравится Хум, потому что ты восхищаешься его мужеством, проявленным перед лицом боли и страданий. А полюбив его, ты частично стал им, и те, кто знает тебя, тоже отчасти превратились в него. Вот так мы и выживаем в этом мире — мы воскресаем в людях, которые становятся нами, когда мы уходим. — Язон встряхнул головой. — Я вот говорю-говорю, но ты все равно ничего не понимаешь.
— Я все отлично понимаю, — возразил Лэрд. — Вот только не верю.
— Если бы ты понял, Лэрд, то поверил бы, потому что это правда.
В уме Лэрда раздался голос Юстиции:
«Язон рассказал тебе только полправды, вот почему ты не веришь».
Язон, должно быть, тоже услышал ее слова, потому что лицо его потемнело от ярости. Он прислонился к стене, осел на пол и бессильно прошептал:
— Ну да, я не человек. Пусть будет так.
— Как это не человек? — удивился Лэрд.
— А вот так. Юстиция знает меня лучше всех на свете. Именно это она и сказала Судьям: я не человек.
— Но ты из плоти и крови, как и все остальные.
— Но во мне отсутствует сострадание.
— Вот это верно.
— Я ЧУВСТВУЮ то, что чувствуют другие, но не испытываю к ним жалости. Я увидел вселенную, из которой была изгнана боль, и сказал: «Экая мерзость, немедленно переделайте». А затем остался в ней, поскольку я предпочитаю, чтобы меня окружали страх и страдание, я хочу жить в мире, где присутствует агония сродни тем чувствам, что испытывал Хум, — а значит, в ней может появиться такой человек, как Хум. Я лучше буду жить в мире, где человек способен на такое безумство, как выйти голым в пургу, спасая какую-то неведомую честь, где кузнец, сделав выбор, приказывает: «Отними мне руку и спасешь мне жизнь». Где женщина, увидев, что муж ее вернулся домой без руки, полумертвым, идет к своему любовнику и говорит: «Я больше никогда не приду к тебе, потому что теперь, если мой муж узнает о наших встречах, то может подумать, что я разлюбила его из-за того, что он стал калекой».
Лэрд судорожно сжимал в руке дрожащее перо:
— Ненавижу тебя.
— Твоя мать — женщина, не более того. До Дня, Когда Пришла Боль, у нее не было лица.
— Мы были счастливы и без этих твоих «лиц».
— Ага, а мертвецы вообще счастливее всех. Они не чувствуют боли, не испытывают страха, и самый лучший человек — это тот, кто больше всего похож на реку, текущую туда, куда повелит ей земной уклон.
— Ты радуешься людской боли, только и всего. Вот почему ты пришел сюда — чтобы вновь насладиться ею.
Эти слова прозвучали действительно обидно.
— Думай обо мне, что хочешь, — промолвил Язон. — Но позволь спросить тебя: какой из посланных мною снов ты бы больше всего хотел забыть? Какой из них ты хотел бы навсегда изгнать из своей памяти, как будто его и не было вовсе? Кого из этих людей ты предпочел бы никогда не знать?
— Тебя, — ответил Лэрд.
Голова Язона дернулась, как будто его ударили.
— Кроме меня. Ответь, и Юстиция уберет его из твоей памяти точно так же, как ты стираешь рисунок, нацарапанный в пыли, — так кого?
— Вы уже достаточно наигрались с моей памятью. Оставьте меня в покое.
— Ты дурак. Всю жизнь тебя всячески опекали и защищали, изменяя твои воспоминания. Теперь же ты просишь оставить тебя в покое, однако ненавидишь меня за то, что именно так мы и поступили. Так чего же ты желаешь, мальчик, — безопасности или свободы?
— Я просто хочу побыть один.
— Хорошо, Лэрд, как только смогу, я отстану от тебя, и твоя сокровенная мечта свершится. Однако нам еще надо закончить книгу. Поэтому слушай, и я расскажу оставшуюся часть своей истории. Никаких снов — твоя драгоценная память ничуть не пострадает. Ты готов?
Лэрд отложил перо.
— Давай, только побыстрее, — Хочешь узнать, какова дальнейшая судьба Стипока и его друзей?
Лэрд пожал плечами:
— Рассказывай что хочешь.
Он знал, что эти слова еще больше выведут Язона из себя, но именно этого он и добивался.
— Вике и Дильна, конечно же, поженились. Я забрал их к себе в Звездную Башню, и каждый из них отслужил по несколько сроков мэром города. Я заставил Стипока написать несколько книг о всевозможных машинах, топливе и вообще обо всем — по этим книгам должны были учиться последующие поколения. Затем я забрал на корабль и его; впоследствии он дважды занимал должность мэра. До того как я забрал его, он женился и успел воспитать одиннадцать детей. Спустя три сотни лет население Небесного Града уже насчитывало около двух миллионов человек. Хотя этот город вовсе не походил на Капитолий — в центральной его части жило, ну, может, тысяч двадцать. Люди расселились по всей северной равнине, углубились в леса и горы к югу от Звездной реки — добрались даже до устья Небесной реки. Их связывала единая культура и единая речь — они были единым народом. Тогда-то я и решил, что они уже достаточно твердо стоят на ногах. Они научились всему, чему я мог научить их, поэтому я вывел из Звездной Башни всех Спящих, отобрал несколько десятков из тех, кто никогда не испытывал на себе действие сомека, и принялся рассылать их во все стороны колонии — каждое такое поселение насчитывало порядка пяти тысяч человек. Стипок по морю устремился к пустыне, где некогда потерпел неудачу; Капок и Сара двинулись со стадом из двух тысяч овец на равнины к востоку от пустыни Стипока; Вьен, работник по бронзе, направился в сторону северо-восточных отрогов, а Вике и Дильна повели своих людей на восток. Нойок добрался до лежащих на западе островов, где его скот мог безмятежно пастись, огражденный самим морем. Линкири и Хакс основали по городу на противоположных концах Леса Вод, на той реке, по которой Стипок, Вике и Дильна добирались до Небесного Града. Это что касается судьбы тех, кого ты знаешь, — а ведь было и множество других. Кроме того, одно поселение образовалось независимо от меня — на южных островах поселились люди Биллина. Насколько я слышал, они превратились в дикарей значительно раньше остальных. Но навязанный мной мир не мог существовать вечно. Началась торговля, за которой последовали войны; и далекие земли устремились экспедиции, появились тайны. Все чаще стала звучать ложь, тогда как правда большей частью скрывалась. И все-таки воспоминания о золотом веке Язона бережно хранились и передавались из поколения в поколение. То были времена мирного сосуществования, а люди любят тосковать по навсегда ушедшему золотому веку. Впрочем, тебе-то что рассказывать?
— Во всяком случае, я горюю не по тебе, — огрызнулся Лэрд.
— Когда-последние колонисты покинули Небесный Град, я поднял свой корабль с того места на Первом Поле, где он простоял долгие века. Судно уже не могло летать меж звезд, но это мне было и не нужно. Я вывел его на орбиту, после чего лег в сон. И проспал пятьдесят лет.
— Устроился там, как Бог на небесах, — прокомментировал Лэрд. — Лишь время от времени поглядывал сквозь облака, как там поживает твой мир.
Не обратив внимания на слова Лэрда, Язон невозмутимо продолжал:
— Настоящая работа началась только после того, как я проснулся. Ведь в мою задачу не входило сотворение некоей утопии — я всего лишь хотел научить людей, как работать, процветать и жить, осознавая последствия собственных поступков. Теперь я должен был заняться кое-чем другим. Я чувствовал, что уже подхожу к сорока, да и выглядел я, как сорокалетний, а детей у меня еще не было. Дело в том, Лэрд, что мир Вортинга должен был стать местом, где мой дар будет расти и развиваться. Там он должен был прижиться и стать чем-то большим.
Поэтому я погрузил на челнок кое-какое оборудование и приземлился в самой дремучей части Леса Вод, неподалеку от Западной реки. Я выбрал это место специально — ни один человек просто так не забрел бы туда, дорог не было и в ближайшем будущем не предвиделось. Я очертил круг десять километров в диаметре и оградил его удерживающим барьером.
— Я не знаю, что это такое.
— Естественно. Это невидимая преграда, преодолевая которую, разумные создания испытывают очень неприятные ощущения. Птицы пролетают сквозь нее беспрепятственно. Псы и лошади ведут себя несколько беспокойно. А проблем с дельфинами на этой планете никогда не было — это очевидно. Я поместил излучатель в камень и лазером написал на плите:
ФЕРМА ВОРТИНГА
Родом со звезд, Глаза синее моря. Язона ты сын, Знай свою долю.
— Вижу, ты твердо решил покончить с собственным обожествлением, — съязвил Лэрд.
— Не я начал его — и ты это знаешь, Лэрд. Но я мог воспользоваться им, почему нет? Каждое поселение знало легенду о Язоне, который поднял Звездную Башню в небеса и который когда-нибудь обязательно вернется. Мне надо было всего лишь чуть-чуть изменить ее. За помощью я обратился к Стипоку — не к нему самому, потому что Гэрол к тому времени уже умер, а к его народу. Мэром тогда был его внук по имени Железо. Я не стал открывать им, кто я такой, всего лишь попросил разрешить пожить рядом с ними. Однако люди не слепые — они сразу заметили мои голубые глаза. Моментально пошли слухи, ко мне начали приходить с вопросами, однако я так и не признался, что я тот самый Язон. Прожил я там всего шесть месяцев, но все же успел поведать несколько историй. Этого было достаточно, чтобы по миру распространилась весть, что когда-нибудь к ним явится мой сын — я хотел предостеречь их, чтобы они не ненавидели и не убивали моих детей, когда встретятся с ними. Ты должен помнить, что половину жизни — на тот момент большую половину — я прожил в страхе, что кто-нибудь узнает во мне Разумника и меня тут же убьют.
Через шесть месяцев я женился на дочери Железа, которую звали Дождь, и забрал ее на север, на Ферму Вортинга. А да, не помню говорил я или нет, но мой народ не знал, что причудой судьбы фамилия моя Вортинг, или Истинный. Это имя я дал своей ферме и открыл его ограниченному кругу людей, живших в поселении Стипока. Они должны были следить за моими потомками и защитить мир в случае, если один из моих детей пойдет по пути Радаманда — как-никак в нас текла одна и та же кровь.
Я забрал бедняжку Дождь с собой на Ферму Вортинга. Там у нас родилось семеро детей — это было самое счастливое время в моей жизни. Однако я — не Хум, Лэрд. Я любил своих детей, но любил их меньше, чем все остальное. Думаю, этим я походил на своего отца или, может, на Дуна — мне надо было исполнять свою работу, постоянно учиться; свой долг я ставил выше любви. Ты не ошибся. Все как ты сказал — у меня нет сердца. — По губам Язона скользнула злая усмешка. — По прошествии десяти лет — для меня, Лэрд, это случилось всего год назад — я передал управление излучателем в руки Дождь, научил ее пользоваться прибором и ушел. Я должен был узнать, что получится из всего этого. К чему придет мир. Поэтому я попрощался с Дождь и строго-настрого наказал ей ни в коем случае не покидать Ферму Вортинга — отлучиться можно будет только тогда, когда наступит время выбирать мужа или жену для кого-нибудь из наших детей. Ребенок с голубыми глазами и шагу не мог ступить за барьер, а остальных детей с обычными глазами должны были отослать прочь по достижению совершеннолетия.
— Вот счастливую семейку ты организовал, — пробормотал Лэрд, — заточив детей в такую тюрьму.
— Это было жестоко и отвратительно. Я знал, что они не выдержат неволи. Я просто хотел дать им время — поколения три-четыре, — чтобы число их более или менее выросло. После этого они могли покинуть ферму и отдаться на милость миру. Я не сомневался, что кто-то обязательно восстанет, украдет пульт управления и отключит излучатель. Откуда я мог знать, что они будут настолько терпеливы? Возможно, так случилось потому, что согласно данному Дождь наказу каждая хранительница врат еще до своей смерти обязана была назначить следующую хранительницу из числа своих дочерей или невесток, которая будет контролировать входы-выходы. Если ты помнишь, мой дар передавался от отца к сыну, то есть зависел от пола младенца. Я понятия не имел, что когда-нибудь это правило нарушится — впрочем, действительно долгое время моим даром обладали исключительно младенцы мужского пола. Поэтому ключ от барьера передавался от женщины к женщине — они не обладали моей силой, и поэтому их положение в семье укрепляло обладание пультом управления. Тысячу лет они передавали пульт из рук в руки. Тысячу лет внутри барьера оставались только те дети, которые имели дар заглядывать в людской разум. Вот только я не учел, что изгнанники из Вортинга не будут уходить далеко — лишь немного отойдя от барьера, они основывали собственные фермы, и дочери их становились женами Вортингов. Спустя некоторое время браки между кровными родственниками стали обычной вещью. Моя сила удваивалась и утраивалась. Они стали необыкновенно сильными и в то же самое время необычайно слабыми, они боялись мира и всегда помнили о невидимой стене и камне посредине фермы. Мне следовало предвидеть, что так случится, — но я не предвидел. Я наделил их силами, которыми в воображении человека мог обладать только Бог; но одновременно я уничтожил человечность в их сердцах. Чудо не в том, что они обладали силой, во много раз превышающей мою собственную. Чудо в том, что, когда они наконец покинули Ферму Вортинга, кто-то остался человеком.
— А где был ты, пока твоя прекрасная семейка множилась?
— Я вернулся на корабль, подготовил все и опустил судно на дно моря. Я должен был проснуться только тогда, когда человеческая технология разовьется до такой степени, что меня смогут обнаружить и поднять на поверхность. Или когда остальное человечество наткнется на мой крошечный мирок и разбудит меня. Так или иначе, я посчитал, что как раз тогда мне и следует проснуться. Конечно, я даже не предполагал, что пройдет пятнадцать тысячелетий, но я все равно бы поступил по-своему. Я должен был узнать, нем все кончится.
Лэрд ждал. Но Язон замолк и не говорил ни слова.
— Что и это все? Тогда дай мне час, я запишу твою историю, после чего можешь забирать свою книгу и проваливать на все четыре стороны. И чтоб глаза мои больше тебя не видели.
— Мне очень не хотелось бы расстраивать тебя, Лэрд, но это еще не все. Это лишь конец той части истории, которую мог рассказать тебе я. Остальное тебе во сне расскажет Юстиция.
— Нет! — выкрикнул Лэрд. Он вскочил из-за стола, опрокидывая его. Чернила разлились по полу. — Хватит с меня этих снов!
Язон поймал его за руку и буквально швырнул обратно на середину комнаты.
— Ты у нас в долгу, неблагодарный, самолюбивый щенок! Юстиция привела тебя домой, пока ты дремал там на лошади. Ты обязан нам жизнью своего отца, — Тогда почему она не может просто изменить меня, сделать так, чтобы я ЗАХОТЕЛ видеть эти ваши сны?
— Мы думали о таком выходе, — вздохнул Язон, — но во-первых, нам строго-настрого запрещено прибегать к подобным методам, а во-вторых, ты можешь слишком измениться. Кроме того, ты же сам сказал, чтобы мы не лезли к тебе в разум. Осталось совсем чуть-чуть, Лэрд, потому что мы почти закончили. И сны будут уже не такими ясными и четкими, как прежде. Это уже не воспоминания о непосредственном переживании, какими были воспоминания Стипока, которые он передал мне, а я — тебе. Эти истории передавались моей семьей из поколения в поколение, и теперь от них остались лишь отрывки и жалкие кусочки, которые мои потомки сочли достойными запоминания. То, что тебе приснится сегодня ночью, — самое древнее воспоминание из всех. Прошла тысяча лет с тех пор, как я покинул семью. Это рассказ о том, как мои потомки наконец вырвались из тюрьмы на волю.
— Неужели я обязательно должен увидеть это во сне? Я бы с удовольствием выслушал тебя, — сказал Лэрд.
— Это необходимо воспринимать в виде воспоминания. Если я воспользуюсь словами, ты либо не проверишь мне, либо ничего не поймешь.
В дверь постучались. В комнату заглянула Сала.
— Папа проснулся, — оповестила она. — И по-моему, он ужасно сердится.
Лэрд знал, что спуститься вниз все-таки придется, однако страшно боялся первой встречи с отцом. «Отец понимает, что я натворил». В его память четко впечатался вид искалеченной отцовской руки, нанизанной на острие сломанной ветви. Он до сих пор ощущал, как топор проникает в плоть и расщепляет кость. «Я это сделал», — молча произнес Лэрд. «Это сделал я», — говорил он себе, спускаясь по лестнице. «Это я тебя искалечил», — повторял он, подходя к кровати, где лежал отец.
— Ты, — прошептал отец. — Говорят, это ты привез меня домой.
Лэрд кивнул.
— Лучше бы бросил меня в лесу — и закончил то, что начал.
Холодная ненависть отца была невыносима. Лэрд взбежал наверх и бросился на кровать Язона. Слезы горя и вины хлынули из глаз. Он плакал, пока не заснул. Обнаружив у себя на кровати спящего мальчика, Язон не стал будить его, а улегся на полу, чтобы Лэрд мог увидеть свой сон.
Упряжка волов уныло тащилась по полю. За плугом по ровным бороздам свежевспаханной земли брел Илия. Он не смотрел ни направо, ни налево — покорно следовал за упряжкой, как будто он и волы были одним животным, одним зверем. И действительно, сейчас скорее волы управляли человеком, нежели наоборот. Ум Илии был занят другим. Сейчас он смотрел на мир глазами своей матери, заглядывал в разум к старухе и впитывал каждую подробность ее неописуемого проступка.
— В глазах Мэттью попадаются черные точечки, — сказала она. Ее глаза, естественно, были карими, поскольку родилась она за стеной. — Он не должен оставаться. Ему нужно уйти.
«Да он и сам не прочь убраться отсюда, вот в чем дело, он хочет уйти, потому что ненавидит это место, ненавидит МЕНЯ, поскольку я сильнее его, он хочет удрать от меня за стену, однако нельзя, нельзя. Хоть в глазах его и встречаются крапинки черного цвета, Мэттью все равно обладает силой Вортинга, силой Истинного, поэтому он обязан остаться; пусть его сила не такая, как у всех, но он все-таки ею обладает: он умеет закрываться от меня. Он может закрывать от меня свой разум, не давая проникнуть к себе в мысли. Сколько существует Бортинг, никто не помнит, чтобы среди нас рождался человек, обладающий силой препятствовать взору наших Истинных глаз. Что он там прячет? Да как смеет он что-то скрывать от нас? Он должен, обязан остаться — такого нельзя выпускать в мир, ведь его дети могут перенять этот дар — и тогда мы лишимся своих возможностей. Он должен остаться».
Увидев, что мать уже потянулась к каминной полке, чтобы взять с нее ключ от стены, Илия молча воззвал к остальным: «Придите. Мать собирается открыть врата. Придите».
И они собрались по его призыву — все голубоглазые мужчины Вортинга, все их жены и дети. Молча, не произнося ни слова, потому что им почти и не требовалась речь, они собрались у низенькой каменной стены, отмечающей границу Вортинга. Когда мать пришла выпускать Мэттью, ее уже ждали.
— Нет, — сказал Илия.
— Решения здесь принимаю я, — ответила мать. — Мэттью не принадлежит вам. Он не умеет видеть то, что видите вы. Он не знает то, что знаете вы. С чего мне удерживать его здесь, слепца в мире зрячих, когда там, за стеной, он будет похож на всех остальных?
— Он обладает силой, и глаза его — голубого цвета.
— Его глаза — глаза бастарда, а его единственная сила — сила жить собственной жизнью. Боже, как бы я хотела обладать такой властью.
Илия увидел себя глазами матери, почувствовал страх, который она испытывала перед ним, и в то же самое время понял, что она не уступит. Это разозлило его, и трава мигом пожухла и превратилась в пыль у его ног.
— Не преступай закон Вортинга, мама.
— Закон Вортинга? Закон Истинного гласит, что я есть хранительница ключа и право на решение принадлежит мне. Кто из вас осмелится оспорить это право?
Конечно, никто. Никто из них не посмеет коснуться ключа. Она яростно нажала на него и открыла врата. На толпу обрушилась волна всепоглощающей тишины, стихли все шорохи, ставшие привычными слуху. Врата открылись, и люди были напуганы этим.
Мэттью двинулся вперед, неся на плече узелок со своими немногочисленными пожитками. В руках он держал топор, на поясе висел нож, а в самом узелке лежали головка сыра, каравай хлеба, небольшой бурдюк с водой да чашка.
Но Илия встал перед ним, преграждая дорогу.
— Пусти его, — приказала мать, — иначе я оставлю ворота открытыми навсегда. Твои дети будут уходить за стену, уходить в далекие земли, и вскоре Ферма Вортинга станет таким же обычным местом, как и лес за этой стеной! Дай ему пройти, иначе я исполню свою угрозу!
И тогда Илия подумал, что неплохо было бы забрать у нее ключ и передать его другой женщине, которая в точности будет следовать закону, однако остальные, уловив эту мысль, запретили ему это и сказали, что убьют его, если он отважится на такое.
«Вы недостойны чести жить здесь, — прозвучал его голос в их мыслях. — Вы прокляты. И будете уничтожены, поскольку помогли ей преступить закон».
В молчаливом гневе Илия отступил в сторону и позволил брату уйти. Затем он вернулся на поле. Там, где ступала его нога, оставалась пожухлая, сморщившаяся трава, эдакая тропинка смерти. Илия был в ярости, и в нем бурлила смерть. Он видел, что мать заметила его гнев, и это хоть немного порадовало его. Он почувствовал, что двоюродные братья и дядья тоже были встревожены. «Ни разу Вортинг не видел человека, подобного мне. Вортинг не зря наделил меня такой силой — именно сейчас, во времена, когда закон нарушается женщиной, которая не понимает, какую опасность представляет собой ее любимый сыночек. Вортинг создал меня в годину бед, и я не позволю Мэттью избегнуть наказания. Месть поможет свершиться закону».
Он еще не решил, какой именно будет эта месть. Он просто позволил гневу расти. Вскоре мать начала сморщиваться, как трава, ее кожа высыхала и опадала струпьями, язык распух и еле шевелился во рту. Она пила и пила, однако ничто не могло утолить ее жажды. Спустя четыре дня после ухода Мэттью она вручила ключ Арр, жене Илии, которая ни в какую не хотела его брать, — передала ключ Арр и умерла.
Арр в страхе взглянула на Илию и сказала:
— Мне не нужен этот ключ.
— Он твой. Исполняй закон.
— Я не могу вернуть Мэттью.
— Я этого и не прошу. Про себя Арр сказала: «Она была твоей матерью».
В ответ Илия также послал ей мысль:
«Мать преступила закон, и Вортинг разгневался на нее. Мэттью тоже преступил закон, и ты увидишь, что сделает с ним Вортинг».
Однако дни сменяли друг друга, и ничего, казалось бы, не происходило. Мэттью ушел недалеко — он бродил среди живших у стены людей, среди братьев, сестер, тетушек и их семей, то есть среди тех, чьи глаза не свидетельствовали своей небесной голубизной о принадлежности к Вортингу, и убеждал их присоединиться к нему. Илия не знал, что у Мэттью на уме — ему было известно только то, что тот говорил остальным. А говорил Мэттью о постройке города, где собирался открыть постоялый двор. Город будет основан в десяти милях к западу, там, где северная дорога пересекает реку и где частенько проходят путешественники. «Мы познакомимся ближе с миром мужчин и женщин», — убеждал он. А самым ужасным из его богохульств было следующее: заложив фундамент своего постоялого двора, он нарек его Вортингом.
В мире существует лишь одно Истинное место, и это Место — Ферма Вортинга.
Прошло два месяца, прежде чем люди поняли, насколько страшной будет месть Илии. Ибо за все это время с неба не упало ни дождинки, каждый день солнце немилосердно палило землю. Приятная сухая погода сменилась жаркими днями, а жаркие дни обратились в засуху. На небосводе не было видно ни облачка, тяжелая влажность исчезла без следа, и воздух стал сух, как в пустыне. Губы трескались и распухали; сухой воздух подобно ножу резал горло; река высохла, и скрытые течением мели превратились сначала в острова, затем — в полуострова, после чего вода вообще застоялась. Листья деревьев в Лесу Вод посерели и бессильно поникли, а поля Фермы Вортинга покрылись коркой иссушенной земли. Не помогали ни колодцы, вырытые совсем недавно, ни вода, которую ведрами таскали из ручейка, когда-то бывшего рекой, — растения бурели, чернели и в конце концов умирали.
Это действовали ненависть и гнев Илии; даже он сам не осознавал своих сил.
Дни шли, люди и животные стали слабеть. Тогда жители Вортинга пришли к Илии и обратились к нему с мольбой. «Ты достаточно наказал нас, — сказали ему. — Наши дети… — шептали они. — Пусть пойдет дождь». Но Илия не мог исполнить их просьб. Не он приказал дождю покинуть эти земли; он всего лишь наполнил себя гневом, а изгнать эту ненависть уже не мог, как бы его ни просили, — не то чтобы он сам не хотел этого.
Он даже сомневался, что это дело его рук. Он слышал, как путешественники, останавливающиеся в новой прекрасной гостинице, выстроенной Мэттью, рассказывали, что такие засухи — обычное дело и что вскоре это бедствие закончится жуткой бурей, которая аж крыши с домов посрывает и затопит все вокруг — такое, мол, случается примерно раз в столетие, таким образом обновляется мир.
Другие твердили, что это всего лишь случайность. Дожди, грозы и бури проходили южнее; засуха миновала стороной и Линкири, что раскинулся далеко на западе, и Хакс, что находился к востоку. А Западная река, берущая начало на Вершине Мира, быстро и весело бежала мимо Хакса, чтобы начисто высохнуть, достигнув их края. «Я сказал, что вы попали в самый центр засушья, — повторяли все без исключения путешественники. — Случайность, просто не повезло».
Дети начали болеть, а поскольку оставшуюся воду приберегали для них, смерть стала косить животных. Белки падали с деревьев, как листья, — их трупики усеивали поля. Крысы дохли под полами, а псы терзали их останки, чтобы напиться крови и прожить еще один час. Лошади околевали прямо в стойлах, а быки, сделав один-два шага, падали замертво.
«Если это моя вина, я хочу, чтобы все это закончилось. Если я вызвал эту засуху, то пусть пойдет дождь». Но сколько бы он ни твердил эти слова, сколько бы ни кричал, обращаясь к небесам, засуха только набирала силу. Жара, ставшая невыносимой, все усиливалась. По лесу бродили специальные команды, которые на месте убивали того, кто смел развести костер; даже в домашних очагах запретили зажигать огонь, поскольку малейшая искра могла спалить Лес Вод от края до края. Через Небесные горы, с низовья реки и с самой Вершины Мира устремлялись в Лес Вод повозки, наполненные кувшинами и бочонками с водой. За бочонок можно было купить ферму, за кувшин — дом, за чашку — ребенка, а за глоток — тело женщины. Но вода означала жизнь, а следовательно, стоила того.