— Умершим мы простим все прегрешения, пусть уйдут в рай чистыми и непорочными, — с издевкой глядя на компаньона, Федька обмахнул себя крестом. — Сбежавшую разыскать и примерно наказать.
— Ну, зачем так грубо, мы не убивцы. Отрубить палец на руке, исписать бритвой морду — достаточное наказание. Но сделать это надо с умом — чтобы вся твоя братия знала, что увиливание от труда и покража детей — преступные поступки, которые — ни оправдать, ни простить.
Наблатыкался Федька на воспитательных речугах, с невольным уважением подумал Сидякин, чешет как полковой комиссар или прокурор в суде, ни разу не споткнется.
— Найдем и накажем, как вы велите, — подхалимски пообещал Заяц. — От нас нигде не укроется. Вот ежели лягавые помешают…
Заяц скорбно опустил голову.
— Имеются. Кузьму с паперти Всех Святых замели…
— Беззаконие, — подскочил Федька. — Буду жаловаться. За попрошайничество могут привлечь с улицы, но не от церкви.
— Так Кузьму повязали не за порошайничество, — тихо, очень тихо возразил Заяц. — Ножом пырнул одного старика — подаяние не поделили.
Возведя хитрые глаза к потолку, Заяц принялся перечислять новых попрошаек, каждому давал короткую характеристику. Сообщал куда их поставил и почему именно на Самотеку, а не, скажем, Мясницкую. Проинформировал хозяина об установленной каждому суточной норме.
В заключении — о произведенных наказаниях. Они не такие страшные, как только-что вынесенный приговор беглянке. Немому пацану, которому давно невесть кто отрезал язык, за невыполнение нормы отпущено десять «палок». Бабе во время не возвратившей младенца, — двадцать. Участник войны, потерявший обе ноги и одну руку, с учетом его героическое прошлого, отделался суровым внушением и твердым обещанием в следующий раз лишить его мужских причиндал.
У Сидякина в глазах забегали чертенята, сознание затуманилось. Какой к черту он совладелец фирмы, когда все дела вершит разворотливый Федька? Если тот посчитает накладным держать рядом компаньона, который ничего не вкладывает в дело, вполне может расправиться.
Выход один: постараться стать полезным Семенчуку, лучше — незаменимым.
— Одно плохо, — продолжал плакаться Заяц после передачи боссу сумки с деньгами и золотишком, получив соответственное «вознаграждение» — себе и шестерым помощникам. — Возраст подпирает. Почти всем трудягам у нас — за шестьдесят перевалило. Это ежели не считать инвалидов войны. Молодежи не прибавляется. Пройдет десяток лет, с кем останемся?
— С носом, — угрюмо пошутил Федька, многозначительно поглядывая на друга. — Прав ты, Заяц, во всем прав. Действительно, с молодежью надо работать. За подброшенную идейку — держи!
Тугая стопка рублевок шлепнулась на стол. Прикрыв глаза красными веками парень долго пел благодетелю хвалебные оды…
— Понял Зайцеву идею? — развалившись на сене и положив голову на сумку с деньгами, спросил Семенчук. — Вот только где найти безруких-безногих пацанят. Правда, безрукость не обязательна. Твой сынишка, к примеру, за пояс заткнет других инвалидов — насквозь просвечивается, худоба, прямо скажем, поразительная… Как смотришь на привлечение его к делу? Конечно, никаких наказаний и прочих строгостей. Согласен?
— Подумаю, — уклончиво ответил Сидякин, зная — согласится. Ибо только сын может утвердить влияние Прохора на дела семенчукской фирмы, следовательно, обеспечить безопасность. — Через пару деньков дам ответ…
Глава 18
"… Сидякин-младший передохнул, по детски всхлипнул и продолжил свое нелегкое повест вование. Я старался не пропустить ни слова.
Образ ротного старшины, моего фронтового побратима, приобрел совсем другой оттенок — мрачный и зловещий…"
Из коричневой тетради.
Плод неожиданной любви ротного старшины и медсестры из медсанбата оказался таким же непрочным, как и их брак. Еще в младенческом возрасте врачи нашли у Марка разъедающий печень врожденный гепатит. Страшная болезнь съедала силы мальчишки, влияла на его нервную систему, вызвала сердечную недостаточность и уйму других болезней. Ходил он покачиваясь и спотыкаясь на каждом шагу, большая, несоизмеримая с туловищем, голова мелко подрагивает, худоба такая, что он, казалось. просвечивается.
В школе к нему накрепко прилипло прозвище «доходяга». Наверно, по этой причине сверстники не били его — боялись убить. Больно хлипок, драться с таким — никакого удовольствия.
Галилея упрямо водила больного сына к самым высокопоставленным медицинским светилам, на нем пробовали новые лекарства, советовали приобщить мальчика к спорту. Ничего не помогало. Лекарства оказались бесполезными, тренеры детской спортивной школы дружно отказывались связываться с хлипким «спортсменом». В конце концов, врачи признали свое бессилие, махнули рукой — будь что будет!
Но мать есть мать. Она упорно не сдавалась, таскала Марка по всезнающим бабусям, пробовала обращаться к знахаркам, поила отварами всесильных трав. Одновременно, старалась укрепить характер немощного сына, все время напоминала ему о том, что тот не имеет права сдаваться, что он — сын героя войны, доблестного воина, чуть ли не Героя Советского Союза.
Вот найдется отец, сгинувший в военное лихолетье, быстро поставит на ноги больного наследника.
Наконец, отец нашелся. Но в каком виде! Мумия, закованная в гипс, обмотанная бинтами. Но страшно не было, мальчишка, почти не общаясь с Сидякиным, не только не любил его, но и боялся. Не помогли ни «героические» рассказы матери, ни военные книжки, которые он читал запоем.
И вот свершилось то, казалось, обычное событие, которое перевернуло дальнейшую жизнь «доходяги».
В день своего рождения — пятнадцать лет — он не рискнул пропустить уроки, несмотря на совет матери полежать, отдохнуть, упрямо поплелся в школу. Кроме немощного отца он боялся буквально всех: сверстников, учителей, пионервожатую, секретаря комсомольской организации, классного руководителя. Даже добрую бабушку-уборщицу.
Первый урок — литература. Читать Марк любил, но вот с пересказами прочитаного, тем более, анализом произведений ничего не получалось. Дополниительно ко всем своим болячкам он страдал заиканием, когда волновался — невозможно понять ни одного слова. Поэтому учительница литературы, тощая пожилая женщина с очками, сидящими на кончике носа. старалась не трогать больного мальчика, без опросов и экзаменов выводила ему в табели аккуратную четверку.
Сидел страдалец, ничем не занимаясь, за партой и с завистью, полученной в наследство от отца, слушал бойкие ответы вызванных к доске соучеников.
Неожиданно в класс вошел директор школы. Извинился перед педагогом и вызвал в свой кабинет ученика Сидякина. У того в голове забегали тревожные мысли, в глазах помутнело, и без того слабые ноги превратились в ватные придатки. Поднялся из-за парты и, покачиваясь, пошел за директором.
В кабинете сидел… отец. Несмотря на то, что он видел паралитика в госпитале всего несколько раз, Марк узнал его с первого взгляда. По суровому взгляду, выпирающему подбородку, выложенным на колено мозолистым рукам. Вместе с удивлением его охватила тревога.
— Что с мамой? — заикаясь, спросил он.
— Ничего с твоей мамашей не произошло — жива и здорова, — с недоброй улыбкой успокоил старшина. — Я попросил вызвать тебя с уроков для серьезного разговора. Сейчас прогуляемся, поговорим… Надеюсь, вы разрешите? — повернулся он к директору.
— Конечно, — поспешно разрешил тот, с уважением оглядывая разноцветную гирлянду наградных планок на груди фронтовика. — В школу можешь сегодня не возвращаться, — обратился он к ученику. — Если возникнет необходимость, завтра тоже.
Ответная благодарность — нечто среднее между ворчанием собаки, получившей вкусную кость, и мяуканьем голодной кошки. Что-нибудь понять из этой смеси попросту невозможно. Но оба, и директор школы и отец заики, сделали вид — все поняли.
— Как живешь, сынок? — скрывая отвращение, спросил Сидякин вихляющегося рядом сына, когда они покинули школьный двор и пошли по многолюдной улице. — Как учишься?
— Все в порядке, отец, — более или менее внятно ответил успокоившийся Марк. — Двоек не получаю.
— Молодец! Только я думаю, что восемь классов в наше время — вполне достаточно. Теперь надо научиться самому зарабатывать на хлеб.
Марк с восторгом слушал необычные отцовские наставления. Мать ежедневно твердит ему совсем другое. Ученье, мол, — свет, неученье — тьма, без высшего образования все пути-дороги перекрыты, закончит школу — институт, потом, дай-то Бог, аспирантура. В результате — крупный ученый, уважаемый человек. К тому времени ученые найдут средство лечения гепатитов, выздоровеет Маркуша, заведет семью, появятся внучата.
Если признаться честно, Марку больше по душе отцовский вариант, школа прискучила ему, сверстники в классе и во дворе вызывают устойчивую антипатию, круто замешанную на боязни. А тут — самостоятельность, деньги!
— Мать не позволит бросить школу, — с тайной надеждой на отцовскую поддержку проскрипел «доходяга». — Ни за что не разрешит!
— А мы ее и спрашивать не станем! Мужики мы с тобой или не мужики!
Казалось, тема разговора исчерпана, достигнуто полное взаимопонимание. Если отец прикажет, мать противиться не станет. Единственный, еще не раскрытый секрет — куда предстоит переселиться, чем заниматься?
Отец с сыном молча миновали один перекресток, другой. Так же молчком сели в автобус, потом пересели на трамвай. Цель поездки для Марка неизвестна, но спрашивать об этом отца он считал недопустимой дерзостью. Вдруг эта дерзость нарушит хрупкую доброту старшины, он озлится и пошлет сына-глупца… по известному адресу. Тогда придется возвращаться в опостылевшую школу и по вечерам выслушивать нудные нравоучения матери.
Через полтора часа Сидякины, наконец, достигли намеченной цели — Бауманского парка. Почему именно этот парк избрал Прохор для нелегкого разговора с сыном — неизвестно.
Прочно утвердившись на скамейке, дождавшись, когда Марк осторожно присел на ее край, он начал издалека.
— Человек, прыгнувший со скалы в воду, глубина которой ему неизвестна, рискует расшибить голову о подводный камень… Верно? — Марк, недоумевая, осторожно кивнул: действительно так. — Я это к тому, что нужно начинать с малого. У тебя за душой — ни знаний жизни, ни опыта… Только не вздумай возражать, что и как делать, мне лучше знать, — раздраженно прикрикнул он, будто сын уже осмелился противиться. — На первых порах станешь просить на улицах милостыню. Как это делать — научат…
— Мать говорит — просить стыдно, — заикнулся было «доходяга». — Я не могу…
— Сможешь! Прямо сейчас поедем ко мне, у матери больше не появишься. Там и решим все остальное. Гляди, недоносок, не сделаешь так, как скажу — изувечу. Я — отец, мне все дозволено.
Насмерть перепуганный Марк не стал возражать или снова ссылаться на материские советы, ограничился бессмысленным шипением…
Семенчук с восторгом вертел-крутил нового своего подшефного. Сидящий рядом Сидякин недовольно взирал на сцену представления. Он старался приглушить приступы жалости, но они то и дело мучили его. А Марк покорно поворачивался — лицом к «экзаменатору», боком, спиной. Все это ему знакомо по визитым в поликлинику, только теперь вместо врача — колченогий мужичонка.
— Ежели натянуть на него рванье, все кошельки мигом раскроются. Как не пожалеть несчастного мальчика… Ну-ка, согнись и покашляй! Да не так, немтырь, хватайся руками за грудь, тряси головой… Гляди, — показывал он страдальческую позу «умирающего». — Теперь повтори! Не позабудь усилить заикание!
Марк покорно повторял. На первых порах осмотр походил на интересную игру, в которой он был главным действующим лицом.
— Не так, — поморщился Семенчук. — Никто тебе не поверит… Впрочем, на первых порах поработаешь с Хмырем, тот научит — ловкий пацаненок, хитрый до невозможности.
— Только накажи своим мордоворотам не бить Марка, вообще обходить его стороной, — угрюмо потребовал Сидякин. — Узнаю про побои — зубы выдеру через задницу!
— Конечно, конечно, дружище! — заторопился Федька. — Пальцем не тронут твоего сына, мало того, станут защищать.
Марк слушал и недоумевал. За что его должны избивать, за какую провинность? Мать никогда пальцем не трогала, даже голоса не повышала. А тут — защищать? От кого? И вообще «игра» постепенно перестала ему нравиться, он не понимал ее значения, а настойчивые требования изображать умирающего, хвататься за больную грудь, трясти головой и сучить ногами вызывали обиду и отвращение.
Впрочем, дальнейшая жизнь подскажет, прояснит. Главное — независимость и возможность покупать сладости, которые Марк безумно любит. А, ежели не понравится, всегда можно сбежать к матери, она пожалеет и простит.
— Завтра же отведу тебя к Хмырю, — твердо решил Семенчук. — Где он нынче работает? — развернул школьную тетрадку, вдумчиво прошелся взглядом по кличкам нищих попрошаек и наименованиям улиц. — Ага, вот, на Самотеке!
— Сам отведешь? — недоверчиво спросил старшина, зная нелюбовь друга светиться.
— Почему сам? — удивился Федька. — Что у меня других дел нету? Поручу Зайцу, проинструктирую — сделает, как надо…
Всю ночь Марк провел без сна. Старые стены дома потрескивали, по полу бегали мыши, пищали, шуршали, будто переговаривались, ветер стучал веткой дерева в окно, лежанка, на которой он лежал, казалась непривычно жесткой, набитый сеном матрац не помогал. Какой уж тут сон!
Утром поднялся еще более слабым. Болела голова, ныла поясница, в животе
— будто туда натолкали камни.
— Быстро умывайся и — за стол, — приказал вошедший отец. — Время подпирает, транспорт уже — у ворот.
Марк рассеянно глянул в окно. Действительно, на улице меланхолично пережевывает жвачку худой мерин, запряженный в телегу. Возница читает растрепанную книгу, изредка вопросительно поглядывает на дом. Умываться? А как это делается в деревне? В московской квартире — никаких проблем, заходи в ванную и мойся, сколько хочешь, а здесь — ни водопрвода, ни канализации?
— Вдобавок ко всем болячкам ты еще и глупец, — пробурчал Сидякин. — Во дворе — бадья, в комнате возьмешь полотенце. Кому сказано?
Кое-как смочив лицо колодезной водой, мальчишка торопливо натянул купленную недавно матерью курточку и остановился возле входа на кухню.
— Скромник ты, паря, — с первого взгляда определила Настька. — Особого приглашения дожидаешься или жрать неохота? Проходь, садись на лавку, испей молочка, испробуй моего творожку — сама готовила, не покупная дрянь.
Когда Сидякин и Семенчук вошли на кухню — Марк трудился над тарелкой так, что казалось, зубы поскрипывают.
— И куда девается такая прорва продуктов? — удивился Семенчук. — В сортир уходит, что ли? Жрет, как настоящий мужик, и не поправляется. Неужто на самом деле больной?
— Мать говорит — гепатит, — «доходяга» почти без заикания с трудом осилил коротенькую фразу. — Неизлечимый.
— Излечим или нет — поглядим-посмотрим, — невесть чему рассмеялся Федька. — Вот осилишь нищенскую науку, станешь приносить нам с отцом доход
— вылечим. Как Бог свят, выздоровеешь. И от гепатита, и от заикания.
Поправишься, станешь настоящим мужиком.
Всю дорогу в город Семенчук резвился. То по поводу предстоящего Сидякину-младшему обучения, то в предвидении получения от Зайца очередного оброка, то посмеиваясь над угрюмой молчаливостью компаньона, то без повода, по причине, как он сам пояснил, архивеселого своего характера.
А Прохор мучился неожиданными сомнениями.
С одной стороны, он поступает совершенно правильно — выводит сына на прямуж дорогу, приучает к труду и самостоятельности. С другой — Сидякина терзает странная, незнакомая раньше жалость. Как не говори, Марк не приемный — родной сын, как он будет чувствовать себя в обществе нищих, ворюг и бандитов? Не сломают ли новые «друзья» слабое тепличное растение, не подомнут ли под себя безотказного парня?
Конечно, Семенчук ни словом не обмолвился о кражах и грабежах, притонах и проституции, но старшина знал, что одним попрошайничеством «фирма» не обходится. Подтверждением этому служат тугие сумки, набитые деньгами, которые еженедельно доставляет Заяц. Если даже разворотливый сержант мобилизует всех нищих столицы, подобный доход маловероятен. Вернее сказать, немыслим.
И в эту зловонную клоаку он собственными руками толкает родного сына?
Праведные мысли скользили по сознанию на подобии санок с ледяной горы, не задерживаясь. Ибо старшина старался избавиться от них, подменяя совсем другими мыслями. О будущей безбедной жизни, о красивом особняке, о поездках на зарубежные пляжи. А что до Марка, то его будущее предопределено судьбой и никому не дано исправить либо изменить.
Успокоив таким образом неожиданно взбунтовавшуюся совесть, затолкав жалость к сыну в самый дальний угол души, Сидякин принялся любоваться живописными окрестностями, машинально сравнивая их с пейзажами Польши и Германии. Надо признаться, что эти сравнения зачастую были не в пользу послевоенной России…
Когда телега остановилась напротив бабкиной избы, Семенчук ловко спрыгнул с нее, весело крутнулся на протезе, сильными руками поднял невесомого подростка, перенес его на тропинку.
— Вот и начинается новая для тебя житуха, — трубно провозгласил он, переглянувшись с компаньоном. — Не грусти, паря, не падай духом, мы, мужики, всегда сдюжим любую напасть. А у тебя впереди не напасть и не горе
— сладкая самостоятельная жизнь… Пошкандыбаем в избу?
Не дожидаясь согласия либо отказа, развеселый сержант первым поднялся на подгнившее крылечко. За ним последовал, подталкиваемый отцом, Марк.
Заяц уже сидел в горнице в своей любимой позе — откинувшись к стене, забросив ноги в новых башмаках на табуретку. Сидел и независимо попивал молочко. Старуха-хозяйка возилась возле плиты. Семенчук бесцеремонно взял ее за худые плечи и выставил во двор. Говорить, объяснять бесполезно — все одно ничего не услышит.
— Начнем с главного, — с необычной для него строгостью приказал он. — Давай деньги.
Заяц поспешно снял ноги с табурета, наклонил кудлатую голову. Подхалимски кивнул на лежащую на скамье туго набитую сумку.
Семенчук открыл ее, заглянул. Считать в присутствии нового нищеброда не стал, отложил на вечер.
— Держи плату, — тугая пачка червонцев шлепнулась на столешницу. — Позже проверю. Обманешь — моргалы выбью, ходули перебью, всю жизнь станешь передвигаться ползком, — Заяц скорчил обиженную гримасу, несколько раз горестно вздохнул. — Не притворяйся, паразит, все одно меня не проведешь… Теперь насторожи уши, выслушай, что скажу, — помедлил, не сводя с главного надсмотрщика недоверчивого взгляда, продолжил. — Вот этот парнишка, — пренебрежительный кивок на Марка. — новый твой подшефный, но подшефный особый. Родной сын моего компаньона, — почтительный полупоклон в сторону молчащего Сидякина. — Отношение — соответствующее, пальцем не трогать, от других защищать. Сведешь его с Хмырем — пусть поучится… Все ясно, или имеются вопросы?
Заяц потер указательным пальцем узкий лоб, оглядел худосочного мальчишку. Потом перевел опасливый взгляд на Сидякина. Похоже, он уяснил поставленную хозяевами фирмы задачу.
— Не понятно, — подытожил он сомнения. — Где жить-то станет? В подвале?
Действительно, не понятно! Каждый день ездить после «работы» в
Горелково невозможно, а жить в подвале — тем более. Сидякин представил себе сына, валяющегося на грязной подстилке и ужаснулся. Жалость снова перехватила ему дыхание.
— Как решим, старшина? — с нарочитым подобострастием спросил Семенчук.
— Твой сын, тебе и решать.
— В подвале имеется более или менее чистый закуток?
— Как же, как же, — опередил Семенчука Заяц. — С лежанкой, столом. Не закуток — царская опочивальня!
— Никшни! — приказал Федька. — Не лезь поперед батьки!… Так что станем делать, Прохор Назарович?
— Как, Марк, сдюжишь? — повернулся Сидякин к сыну. Не хотел брать на себя ответственности, привычно переложил ее на другого человека.
— Постараюсь, — нерешительно пообещал подросток.
Все, включая Зайца, облегченно вздохнули. Можно расставаться.
— Как звать-то тебя? — почти ласково спросил Заяц. — Отчества не нужно, фамилии — тоже, назови имячко.
Прохор отвернулся к окну, старался не слышать. Федька, наоборот, одобрительно кивал.
— Марк.
— Хорошее имя, но придется его забыть. Приклеим тебе кликуху… Какую хочешь?
— В школе дразнили «доходягой».
— Так и порешим. Доходяга… Поехали?
На улице разошлись. Сидякин и Семенчук забрались на сено в телеге,
Заяц с Доходягой поплелись к остановке автобуса…
По причине слабосильности и далеко не смелого нрава Заяц ходил всегда в сопровождении двух накачанных защитника. Марк не знал об этом и косился на помощников своего босса с подозрением и боязнью.
Не доходя до церквушки, похожей на забавную детскую игрушку, Заяц остановился. Старался говорить без привычной матерщины, ни на минуту не забывал о «высоком» положении нового своего работника. Поэтому спотыкался на каждом слове, заменял матерщинные словечки непонятными звуками типа «е-мое», «тык-вык».
— Гляди, как работают настоящие умельцы, — показал он на церковную калитку, рядом с которой на грязной подстилке сидит мальчишка. — Учись! Склоненная на правое плечо голова попрошайки подрагивает, один глаз закрыт, второй, наоборот, широко распахнут, протянутая ладошкой вверх рука тоже мерно ходит — вверх-вниз, вниз-вверх, волосы всклокочены, торчат в разные стороны. Милосердные бабуси при виде несчастного эпилептика судорожно роются в тощих кошельках, жалостливо вздыхают. Старики сочувственно качают седыми головами.
Рубли и копейки не кладут в протянутую руку — какой-то сердобольный верующий пожертвовал свой истертый картуз. В него-то и сыпятся подаяния. В основном монетами, реже — бумажками. Марк представил себя на месте больного парня и ужаснулся. Какой стыд, какой позор, увидела бы мать — сердечный приступ обеспечен! Но выбор сделан, обратная дорога наглухо перекрыта, отказаться — вызвать гнев отца, который пострашней материнских слез.
— А если — милиция? — Марк постарался заглушить чувство стыда и безнадежности. — Посадят…
— Лягавые? Хрен им в зубы, неструганный кол в задницу, — смачно выругался Заяц. — Заметят на улице — заметут, а около церквей не трогают, позволяют. Лягавые нам не помеха — им тоже жрать послаще да повкусней охота. Сейчас появится, гляди!
По тротуару медленно шел милиционер. Остановился возле попрошайки, ничего не сказал, только многозначительно посмотрел. Сначала на Хмыря, потом — на заполненный подаяниями картуз. Мальчишка проверился, поглядел сначала в одну сторону, потом — в другую, вытащил из засаленного кармана рванных штанов пачку денег — в полутьме трудно разглядеть: рублевок или червонцев, протянул стражу порядка и законности. Милиционер небрежно спрятал деньги и все так же важно пошел снимать оброк с других нищих.
— Видал? — торжествующе спросил Заяц. — Вот тебе и лягавые. Одна беда
— не все продаются, имеются идейные… Погоди, не торопись, — Марк вовсе не торопился — стоял, покачиваясь на подобии запущенного маятника, — перехватим Хмыря, когда он домой пойдет.
Еще раз оглядевшись, Хмырь перестал поддергиваться и гримасничать, ловко вскочил на совершенно здоровые ноги, рассовал по карманам и за пазуху дневной заработок и, стараясь не выходить на освещенную часть улицы, побежал за угол.
— Стой, паразит! — один из сопровождающих Зайца мордоворотов, схватил попрошайку за плечо, второй перекрыл обратную дорогу. — Есть базар.
Подоспевший Заяц для начала огрел несчастного кулаком по шее. В виде задатка, чтобы тот лучше усвоил предстоящую беседу. Хмырь так же привычно угнулся. Плаксиво забормотал.
— Зачем штормовать? Обычно плачу вечерами на хате, почифирю и плачу. Не на улице же? Решили пошмонать, да? Так я не против — шмонайте. Падлой буду, ничего не утаиваю.
— Кончай плакаться, артист дерьмовый! Усохни! Бабки — впереди, не за тем остановили… Погуляйте, парни, — обратился старший надсмотрщик к рядовым. — Только особо далеко не уходите.
Поняв, наконец, что его не собираются обыскивать, Хмырь немного успокоился. Все остальное ему — до фени.
Заяц выдвинул стоящего за его спиной Марка.
— Видишь этого фрайера?
— Ну, вижу, — не глядя на качающегося парнишку, скучно сказал Хмырь. — Такие на рынке — пятак за пучок. Доходяга.
— Вот именно, Доходяга, — со смехом подхватил Заяц. — Это его кликуха. Сделаешь из парня профессионала — с неделю не будешь платить оброк, не сделаешь — так отделаю — не к чему будет притворяться. Все ребра пересчитаю, зубы через задницу повыдергиваю, моргалы выбью!
Старший надсмотрщик даже в мелочах перенял повадки своего хозяина. Начиная от предисловия к серьезному базару — кулаком по шее, и кончая стандартными угрозами. Нищие горемыки привыкли и к одному, и ко второму, от ударов спасались, подставляя менее болезненные части тела, над угрозами про себя подсмеивались.
— Поселитесь вместе в каморке, — продолжал инструктировать Заяц. — Для себя изготовь второй топчан. Да поаккуратней обращайся с «учеником», пальцем его не трогай, защищай от других.
— Защищать, не трогать?… Он, что, заморский принц?
— Усохни, падло, не дразни меня! Доходяга — родственник хозяевам, — полушепотом сообщил Заяц, опасливо поглядывая на курящих неподалеку телохранитеей. — Поэтому — отдельная комната, полная безопасность. Усек?
— Родственник? — удивился Хмырь, дерзко очистив заложенный нос под ноги хозяйского родича. — Зачем ему тогда спать на вонючем матрасе, выпрашивать подаяние, жить в подвале, хавать вместе с настоящми нищими? Неужто отец или дядька не могут прокормить его… Не понятно…
— Не бери меня на понт, червяк, не зли, — зашипел Заяц. — Сделаешь что не так — спина в ответе. Пощады не жди.
— Усек, — бормотнул разбитной пацан, предусмотрительно втянув не раз битую голову в приподнятые плечи. — Все будет в цвете. Не сомневайся.
— То-то, — удовлетворенно прошептал Заяц. — Старайся.
Он хотел на прощание потрепать хозяйского сынка по плечу, но побоялся как бы хлипкий пацаненок не рухнул на землю. Ограничился поглаживанием по спине.
— Успехов тебе, Доходяга.
Когда надсмотрщики ушли, Хмырь с сомнением оглядел тщедушную фигуру нового своего «ученика». Потрогал полу куртки, бесцеремонно ощупал карманы.
— Лепень классный, но не для «работы». Ништяк, в подвале подберем тебе рванину… Бабки имеешь? Ежели да — отдай мне на сохранение. В подвале все одно обшмонают и выпотрошат.
Догадавшись, что речь идет о деньгах, Марк отрицательно помотал головой. Он не врал, выделенные матерью деньги потратил на школьный завтрак, попросить у отца постеснялся.
— Значит, пустой? Не штормуй, кореш, я нынче при деньгах… Жрать охота? — последовал второй вопрос. Более приземленный. — Сичас малость похаваем.
В животе Сидякина — самый настоящий вакуум, с утра — ни крошки. Но признаваться не хотелось — стыдно. Сказывается материнское воспитание: то стыдно, это позорно. Неопределенно помотал головой.
Хмырь извлек из котомки кусок черняшки, покрытый толстым пластом плавленного сыра. Подумал и добавил к нехитрому угощению очищенную луковицу и початый огурец.
— Хаванина, конечно, не шибко вкусная, но потерпи — на хате поужинаем. Там я припрятал и сальце с розовыми прожилками, и сырокопченную колбаску. После почифирим и — на бок.
Марк с удовольствием вгрызался в черствый бутерброд, Хмырь безостановочно говорил.
Оказывается, нищие обосновались в подвале капитально. Главный вход в него заперт на два запора — висячий замок и внутренний, английский. Но ни в домоуправлении, ни в милиции не знают, что находчивые попрошайки пробили новую лазейку — через оконный приямок, выходящий в глухой переулок. Поэтому появляться днем около дома категорически запрещено — только под покровом темноты.
— Там неподалеку скверик — посидим на лавочке, побазарим. Часиков в одинадцать — в подвал… Участковый все одно пронюхал — наводку дала одна бабка, мы ее — на перо. С лягавым приходится делиться… Ну, что за житуха дерьмовая! С постовым делись, Зайцу отстегивай, лягавым отдавай. Что остается — мелочевка… А труд у нас нелегкий, корчишь страдальческие рожи, изображаешь психа…
Добираться до жилья новым друзьям пришлось пешком. На Хмыре — рабочая «униформа», в которой ни в трамвай, ни в автобус не пустят. До скверика добрались в начале одинадцатого. Устроившись на ломанной скамейке, Хмырь с важным видом взрослого жиган-лимона достал коробку «Казбека», с хрустом распечатал ее. Закурил, откидывая лохматую голову, пускал в звездное небо затейливые колечки табачного дыма.
— Цинкани про житуху. Страсть как люблю слушать побасенки.
— Обычная. Отец — герой войны, калека. Мать — медсестра в поликлинике. Братьев, сестер нету. Вот и все.
Услышав про героя войны Хмырь почему-то сожалеюще почмокал губами.
Будто испробовал новость на вкус. Когда Доходяга умолк, досадливо поморщился. Наверно, настроился на длительное повествование, а тут — несколько слов, которые по причине заикания и разобрать-то нелегко.
— Ништяк, кореш, наладится, все будет в цвете. Научу тебя шестерить, помогу. Знаешь, какой я удачливый! Однажды, модная бабенка одарила цельным червонцем. Пока копалась в хозяйственной сумке я исхитрился наколоть ее ридикюль. Ушатая баба!
— Украл? — поразился Марк. — Разве можно?
— Не только можно, фрайер, но и нужно, — наставительно проговорил мелолетний вор. — Погоди, войдешь во вкус, сам станешь промышлять не хуже меня!
Целый час проговорили новые друзья. Перед пораженным Сидякиным открылась красочная картина, основные фигуры которой — щипачи и попрошайки, грабители и убийцы, проститутки м карманники. Хмырь описывал их «подвиги» с хвастовством и завистью.