Владимира, Мономаха, Александра Невского; второй Боярин местом в Думе, первый любовию Москвитян и достоинствами личными, Василий Шуйский мог ли еще остаться простым Царедворцем и после
такой отваги, с
такою знаменитостию, начать новую службу лести пред каким-нибудь новым Годуновым? Но Годунова не было между тогдашними Вельможами. Старейший из них, Князь Федор Мстиславский, отличаясь добродушием, честностню, мужеством, еще более отличался смирением или благоразумием; не хотел слышать о державном сане и говорил друзьям: «если меня изберут в Цари, то немедленно пойду в Монахи». Сказание некоторых чужеземных Историков, что Боярин Князь Иван Голицын, имея многих знатных родственников и величаясь своим происхождением от Гедимина Литовского, вместе с Шуйским искал короны, едва ли достойно вероятия, будучи несогласно с известиями очевидцев. Сообщник Басманова, коего обнаженное тело в спи часы лежало на площади, загладил ли измену изменою, предав юного Феодора, предав и Лжедимитрия? Не равняясь ни сановитостию, ни заслугами, мог ли равняться и числом усердных клевретов с тем, кто без имени Царя уже начальствовал в день решительный для отечества, вел Москву и победил с нею? Имея силу, имея право, Шуйский употребил и всевозможные хитрости: дал наставления друзьям и приверженникам, что говорить в Синклите и на лобном месте, как действовать и править умами; сам изготовился, и в следующее утро, собрав Думу, произнес, как уверяют, речь весьма умную и лукавую: славил милость Божию к России, возвеличенной самодержцами варяжского племени; славил особенно разум и завоевания Иоанна IV, хотя и жестокого; хвалился своею блестящею службою и важною Государственною опытностию, приобретенною им в сие деятельное Царствование; изобразил слабость Иоаннова наследника, злое властолюбие Годунова, все бедствия его времени и ненависть народную к святоубийце, которая была виною успехов Лжедимитрия и принудила Бояр следовать общему движению. «Но мы, — говорил Шуйский, — загладили сию слабость, когда настал час умереть или спасти Россию. Жалею, что я, предупредив других в смелости, обязан жизнию Самозванцу: он не имел права, но мог умертвить меня, и помиловал, как разбойник милует иногда странника. Признаюсь, что я колебался, боясь упрека в неблагодарности; но глас совести, Веры, отечества, вооружил мою руку, когда я увидел в вас ревность к великому подвигу. Дело наше есть правое, необходимое, святое; оно, к несчастию, требовало крови: но Бог благословил нас успехом — следственно оно ему угодно!.. Теперь, избыв злодея, еретика, чернокнижника, должны мы думать об избрании достойного властителя. Уже нет племени Царского, но есть Россия: в ней можем снова найти угасшее на престоле. Мы должны искать мужа знаменитого родом, усердного к Вере и к нашим древним обычаям, добродетельного, опытного, следственно уже не юного — человека, который, прияв венец и скипетр, любил бы не роскошь и пышность, но умеренность и правду, ограждал бы себя не копьями и крепостями, но любовию подданных; не умножал бы золота в казне своей, но избыток и довольствие народа считал бы собственным богатством. Вы скажете, что такого человека найти трудно: знаю; но добрый гражданин обязан желать совершенства, по крайней мере возможного, в Государе!»
Все знали, видели, чего хотел Шуйский: никто не дерзал явно противиться его желанию; однако ж многие мыслили и говорили, что без Великой Земской думы нельзя приступить к делу столь важному; что должно собрать в Москве чины Государственные из всех областей Российских, как было при избрании Годунова, и с ними решить, кому отдать Царство. Сие мнение было основательно и справедливо: вероятно, что и вся Россия избрала бы Шуйского; но он не имел терпения и друзья его возражали, что время дорого; что Правительство без Царя как без души, а столица в смятении; что надобно предупредить и всеобщее смятение России Немедленным вручением скиптра достойнешему из Вельмож; что где Москва, там и Государство: что нет нужды в Совете, когда все глаза обращены на одного, когда у всех на языке одно имя… Сим именем огласилась вдруг и Дума и Красная площадь. Не все избирали, но никто не отвергал избираемого — и 19 Маия, во втором часу дня, звук литавр, труб и колоколов возвестил нового Монарха столице. Бояре и знатнейшее Дворянство вывели Князя Василия Шуйского из Кремля на лобное место, где люди воинские и граждане, гости и купцы, особенно к нему усердные, приветствовали его уже как отца России… там, где еще недавно лежала голова Шуйского на плахе и где в сей час лежало окровавленное тело расстригино! Подобно Годунову изъявляя скромность, он хотел, чтобы Синклит и Духовенство прежде всего избрали Архипастыря для Церкви, на место лжесвятителя Игнатия. Толпы восклицали: «Государь нужнее Патриарха для отечества!» и проводили Шуйского в храм Успения, в коем Митрополиты и Епископы ожидали и благословили его на Царство. Все сделалось так скоро и спешно, что не только Россияне иных областей, но и многие именитые Москвитяне не участвовали в сем избрании — обстоятельство несчастное: ибо оно служило предлогом для измен и смятений, которые ожидали Шуйского на престоле, к новому стыду и бедствию отечества!
В день Государственного торжества едва успели очистить столицу от крови и трупов: вывезли, схоронили их за городом. Труп Басманова отдали родственникам для погребения у церкви Николы Мокрого, где лежал его сын, умерший в юности. Тело Самозванца, быв три дня предметом любопытства и ругательств на площади, было также вывезено и схоронено в убогом доме, за Серпуховскими воротами, близ большой дороги. Но Судьба не дала ему мирного убежища и в недрах земли. С 18 по 25 Маия были тогда жестокие морозы, вредные для садов и полей: суеверие приписывало такую чрезвычайность волшебству расстриги и видело какие-то ужасные явления над его могилою: чтобы пресечь сию молву, тело мнимого чародея вынули из земли, сожгли на Котлах и, смешав пепел с порохом, выстрелили им из пушки в ту сторону, откуда Самозванец пришел в Москву с великолепием! Ветер развеял бренные остатки злодея; но пример остался: увидим следствия!
Описав историю сего первого Лжедимитрия, должны ли мы еще уверять внимательных читателей в его обмане? Не явна ли для них истина сама собой в изображении случаев и деяний? Только пристрастные иноземцы, ревностно служив обманщику, ненавидя его истребителей и желая очернить их, писали, что в Москве убит действительный сын Иоаннов, не бродяга, а Царь законный, — хотя Россияне, казнив и бродягу, не могли хвалиться своим делом, соединенным с нарушением присяги: ибо святость ее нужна для целости гражданских обществ, и вероломство есть всегда преступление. Недовольные укоризною справедливою, зложелатели России выдумали басню, украсили ее любопытными обстоятельствами, подкрепили доводами благовидными, в пищу умам наклонным к историческому вольнодумству, к сомнению в несомнительном, так что и в наше время есть люди, для коих важный вопрос о Самозванце остается еще нерешенным. Может быть, представив все главные черты истины в связи, мы дадим им более силы, если не для совершенного убеждения всех читателей, то по крайней мере для нашего собственного оправдания, чтобы они не укоряли нас слепою верою к принятому в России мнению, основанному будто бы на доказательствах слабых.
Выслушаем защитников Лжедимитриевой памяти. Они рассказывают следующее: «Годунов, предприяв умертвить Димитрия, за тайну объявил свое намерение Царевичеву медику, старому Немцу, именем Симону, который, притворно дав слово участвовать в сем злодействе, спросил у девятилетнего Димитрия, имеет ли он столько душевной силы, чтобы снести изгнание, бедствие и нищету, если Богу угодно будет искусить оными твердость его? Царевич ответствовал: имею, а медик сказал: В сию ночь хотят тебя умертвить. Ложась спать, обменяйся бельем с юным слугою, твоим ровесником; положи его к себе на ложе и скройся за печь: что бы ни случилось в комнате, сиди безмолвно и жди меня. Димитрий исполнил предписание. В полночь отворилась дверь: вошли два человека, зарезали слугу вместо Царевича и бежали. На рассвете увидели кровь и мертвого: думали, что убит Царевич, и сказали о том матери. Сделалась тревога. Царица кинулась на труп и в отчаянии не узнала, что сей мертвый отрок не сын ее. Дворец наполнился людьми: искали убийц; резали виновных и невинных; отнесли тело в церковь, и все разошлись. Дворец опустел, и медик в сумерки вывел оттуда Димитрия, чтобы спастися бегством в Украйну, к Князю Ивану Мстиславскому, который жил там в ссылке еще со времен Иоанновых. Чрез несколько лет доктор и Мстиславский умерли, дав совет Димитрию искать безопасности в Литве. Сей юноша пристал к странствующим Инокам; был с ними в Москве, в земле Волошской, и наконец явился в доме Князя Вишневецкого». Известно, что и сам расстрига приписывал свое чудесное спасение доктору; но сочинители сей басни не знали, что Князь Иван Мстиславский умер Иноком Кирилловской обители еще в 1586 году, и что Иоанн никогда не ссылал его в Украйну. Другие изобретатели называют медика-спасителя Августином, прибавляя, что он был из числа многих людей ученых, которые жили тогда в Угличе, и бежал с Царевичем к Ледовитому морю, в пустынную обитель. Еще другие пишут, что сама Царица, угадывая злое намерение Борисово, с помощию своего иноземного Дворецкого (родом из Кельна), тайно удалила Димитрия и в его место взяла иерейского сына. Все такие сказки основаны на предположении, что убийство совершилось ночью, когда злодеи могли не распознать жертвы: и в сем случае вероятно ли, чтобы слуги Царицыны (не говорим об ней самой) и жители Углича, нередко видав Димитрия в церкви, обманулись в убитом, коего тело пять дней лежало пред их глазами? Но Царевич убит в полдень: кем? злодеями, которые жили во дворце и не спускали глаз с несчастного младенца… и кто предал его на убиение? мамка: от колыбели до могилы Димитрий был в руках у Годунова: сии обстоятельства ясно, несомнительно утверждены свидетельством летописцев и допросами целого Углича, сохраненными в нашем Государственном Архиве.
Если расстрига не был самозванец, то для чего же он, сев на престоле, не удовлетворил народному любопытству знать все подробности его судьбы чрезвычайной? для чего не объявил России о местах своего убежища, о своих воспитателях и хранителях в течение двенадцати или тринадцати лет, чтобы разрешить всякое сомнение? Никакою беспечностию невозможно изъяснить столь важного упущения. Манифесты, или грамоты, Лжедимитриевы внесены в летописи, и даже подлинники их целы в Архивах: следственно нельзя с вероятностию предположить, чтобы именно любопытнейшую из сих бумаг истребило время. Бродяга молчал, ибо не имел свидетельств истинных, и думал что, признанный Царем, безопасно может не трудить себя вымыслом ложных. В Литве говорил он, что в спасении его участвовали некоторые Вельможи и Дьяки Щелкаловы: сии Вельможи остались без известной награды и неизвестными для России; а Василий Щелкалов, вместе с другими опальными Борисова Царствования, хотя и снова явился у двора, однако ж не в числе ближних и первых людей. Расстригу окружали не старые, верные слуги его юности, а только новые изменники: от чего и пал он с такою легкостию!
«Но Царица-Инокиня Марфа признала сына в том, кто назывался Димитрием?» Она же признала его и самозванцем: первым свидетельством, безмолвным, неоткровенным, выраженным для народа только слезами умиления и ласками к расстриге, невольная Монахиня возвращала себе достоинство Царицы; вторым, торжественным, клятвенным, в случае лжи мать предавала сына злой смерти: которое же из двух достовернее? и что понятнее, обыкновенная ли слабость человеческая или действие ужасное, столь неестественное для горячности родительской? Геройство знаменитой жены Лигурийской, которая, скрыв сына от ярости неприятелей, на вопрос, где он? сказала: здесь, в моей утробе, и погибла в муках, не объявив его убежища — сие геройство, прославленное Римским Историком, трогает, но не изумляет нас: видим мать! Не удивились бы мы также, если бы и Царица-Инокиня, спасая истинного Димитрия, кинулась на копья Москвитян с восклицанием: он сын мой! И ей не грозили бы смертию за правду: грозили единственно судом Божиим за ложь. — Слово Царицы решило жребий того, кто чтил ее как истинную мать и делился с нею величием. Осуждая Лжедимитрия на смерть, Марфа осуждала и себя на стыд вечный, как участницу обмана — и не усомнилась: ибо имела еще совесть и терзалась раскаянием. Сколько людей слабых не впало бы в искушение зла, если бы они могли предвидеть, чего стоит всякое беззаконие для сердца! — Заметим еще обстоятельство достойное внимания: Шуйский искал гибели Лжедимитрия и был спасен от казни неотступным молением Царицы-Инокини, с явною опасностию для ее мнимого сына, изобличаемого им в самозванстве: клеветник, изменник мог ли бы иметь право на такое ревностное заступление? Но спасение Героя истины умиряло совесть виновной Марфы. К сему прибавим вероятное сказание одного писателя иноземного (находившегося тогда в Москве), что расстрига велел было извергнуть тело Димитриево из Углицкого Соборного храма и погребсти в другом месте, как тело мнимого Иерейского сына, но что Царица-Инокиня не дозволила ему сделать того, ужасаясь мысли отнять у мертвого, истинного ее сына Царскую могилу.
Возражают еще: «Король Сигизмунд не взял бы столь живого участия в судьбе обманщика, и Вельможа Мнишек не выдал бы дочери за бродягу»; но Король и Мнишек могли быть легковерны в случае обольстительном для их страстей: Сигизмунд надеялся дать Россиянам Царя-Католика, взысканного его милостию, а Воевода Сендомирский видеть дочь на престоле Московском. И кто знает, что они действительно не сомневались в высоком роде беглеца? Удача была для них важнее правды. Король не дерзнул торжественно признать Лжедимитрия истинным до его решительного успеха, и Воевода Сендомирский, сделав только опыт, пожертвовав частию своего богатства надежде величия, оставил будущего зятя, когда увидел сопротивление Россиян. Сигизмунд и Мнишек обманулись, может быть, не во мнении о правах, но единственно во мнении о счастии или благоразумии Самозванца, думав, что он удержит на голове венец, данный ему изменою и заблуждением: для того Король спешил громогласно объявить себя виновником расстригина державства, и Пан Вельможный быть тестем Царя, хотя бы и племени Отрепьевых. Похитителями в их силе и благоденствии гнушаются не страсти мирские, но только чистая совесть и добродетель уединенная.
Убедительнее ли и суждение тех друзей Лжедимитрия, которые говорят: «войско, Бояре, Москва, не приняли бы его в Цари без сильных доказательств, что он сын Иоаннов?» Но войско, Бояре, Москва и свергнули его как уличенного самозванца: для чего верить им в первом случае и не верить в последнем? В обоих конечно действовало удостоверение, основанное на доказательствах; но люди и народы всегда могли ошибаться, как свидетельствует история… и самого Лжедимитрия!
Напомним читателям, что знаменитейший из клевретов и единственный верный друг расстриги в беседах искренних не скрывал его самозванства: такое важное признание слышал и сообщил потомству Немецкий Пастор Бер, который любил, усердно славил Лжедимитрия и клял Россиян за убиение Царя, хотя и не сына Иоаннова. Сей же очевидец тогдашних деяний предал нам следующие, не менее достопамятные свидетельства истины:
«1) Голландский аптекарь Аренд Клаузенд, быв 40 лет в России, служив Иоанну, Феодору, Годунову, Самозванцу и лично знав, ежедневно видав Димитрия во младенчестве, сказывал мне утвердительно, что мнимый Царь Димитрий есть совсем другой человек и не походит на истинного, имевшего смуглое лицо и все черты матери, с которою Самозванец нимало не сходствовал. — 2) В том же уверяла меня Ливонская пленница, Дворянка Тизенгаузен, освобожденная в 1611 году, быв повивальною бабкою Царицы Марии, служив ей днем и ночью, не только в Москве, но и в Угличе — непрестанно видав Димитрия живого, видев и мертвого. — 3) Скоро по убиении Лжедимитрия выехал я из Москвы в Углич и, разговаривая там с одним маститым старцем, бывшим слугою при дворе Марии, заклинал его объявить мне истину о Царе убитом. Он встал, перекрестился и так ответствовал: Москвитяне клялися ему в верности и нарушили клятву: не хвалю их. Убит человек разумный и храбрый, но не сын Иоаннов, действительно зарезанный в Угличе: я видел его мертвого, лежащего на том месте, где он всегда игрывал. Бог судия Князьям и Боярам нашим: время покажет, будем ли счастливее ».
В заключение упомянем о свидетельстве известного Шведа Петрея, который был Посланником в Москве от Карла IX и Густава Адольфа, лично знал Самозванца и пишет, что он казался человеком лет за тридцать; а Димитрий родился в 1582 году и следственно имел бы тогда не более двадцати четырех лет от рождения.
Одним словом, несомнительные, исторические и нравственные доказательства убеждают нас в истине, что мнимый Димитрий был самозванец. Но представляется другой вопрос: кто же именно? Действительно ли расстрига Отрепьев? Многие иноземцы-современники не хотели верить, чтобы беглый Инок Чудовской обители мог сделаться вдруг мужественным витязем, неустрашимым бойцом, искусным всадником, и многие считали его Поляком или Трансильванцем, незаконным сыном Героя Батория, воспитанником Иезуитов, утверждаясь на мнении некоторых знатных Ляхов, и прибавляя, что он нечисто говорил языком Русским: мнение явно несправедливое, когда современные донесения Иезуитов к их начальству свидетельствуют, что они узнали его в Литве уже под именем Димитрия, и не Католиком, а сыном Греческой Церкви. Никто из Россиян не упрекал Самозванца худым знанием языка нашего, коим он владел совершенно, говорил правильно, писал с легкостию, и не уступал никакому Дьяку тогдашнего времени в красивом изображении букв. Имея несколько подписей Самозванцевых, видим в Латинских слабую, неверную руку ученика, а в Русских твердую, мастерскую, кудрявый почерк грамотея приказного, каков был Отрепьев, Книжник Патриарший. Возражение, что келии не производят витязей, уничтожается историею его юности: одеваясь Иноком, не вел ли он жизни смелого дикаря, скитаясь из пустыни в пустыню, учась бесстрашию, не боясь в дремучих лесах ни зверей, ни разбойников, и наконец быв сам разбойником под хоругвию Козаков Днепровских? Если некоторые из людей, ослепленных личным к Нему пристрастием, находили в Лжедимитрии какое-то величие, необыкновенное для человека, рожденного в низком состоянии, то другие хладнокровнейшие наблюдатели видели в Нем все признаки закоснелой подлости, не изглаженные ни обхождением с знатными Ляхами, ни счастием нравиться Мнишковой дочери. С умом естественным, легким, живым и быстрым, даром слова, знаниями школьника и грамотея соединяя редкую дерзость, силу души и воли, Самозванец был однако ж худым лицедеем на престоле, не только без основательных сведений в государственной Науке, но и без всякой сановитости благородной: сквозь великолепие державства проглядывал в Царе бродяга. Так судили о нем и Поляки беспристрастные. — Доселе мы могли затрудняться одним важным свидетельством: известный в Европе Капитан Маржерет, усердно служив Борису и Самозванцу, видев людей и происшествия собственными глазами, уверял Генрика IV, знаменитого Историка де-Ту и читателей своей книги о Московской Державе, что Григорий Отрепьев был не Лжедимитрий, а совсем другой человек, который с ним (Самозванцем) ушел в Литву и с ним же возвратился в Россию, вел себя непристойно, пьянствовал, употреблял во зло благосклонность его, и сосланный им за то в Ярославль, дожил там до воцарения Шуйского. Ныне, отыскав новые современные предания исторические, изъясняем Маржеретово сказание обманом Монаха Леонида, который назвался именем Отрепьева для уверения Россиян, что Самозванец не Отрепьев. Царь Годунов имел способы открыть истину: тысячи лазутчиков ревностно служили ему не только в России, но и в Литве, когда он разведывал о происхождении обманщика. Вероятно ли, чтобы в случае столь важном Борис легкомысленно, без удостоверения, объявил Лжедимитрия беглецом Чудовским, коего многие люди знали в столице и в других местах, следственно узнали бы и неправду при первом взоре на Самозванца? Наконец Москвитяне видели Лжедимитрия, живого, мертвого, и все еще утвердительно признавали Диаконом Григорием; ни один голос сомнения не раздался в потомстве до нашего времени.
Сего довольно. Приступаем к описанию дальнейших бедствий России, не менее чрезвычайных, не менее оскорбительных для ее чести, но уже подобных мрачному сновидению, — уже только любовных для народа, коему Небо судило временным уничижением достигнуть величия и который достиг оного, загладив память слабости великодушным напряжением сил и память стыда необыкновенною славою.