* * *
Стал я писать это отступление о работе на Кубе ради одного поучительного инцидента, да не удержался. Воспоминания о молодости… Теперь перейду к этому эпизоду.
Во время работы на Кубе у меня возникла возможность на опыте прощупать репрессивную силу советской системы. В мягком варианте, без потерь для экспериментатора. Для моей дальнейшей жизни опыт был полезен, хочу им поделиться. Он длился долго и вовлек в действие многие механизмы нашей системы. Поэтому какое-то полезное знание дает.
Дело в том, что я, вопреки моим желаниям и моему характеру, вошел в сильный конфликт с начальством советской группы специалистов, с консулом и с секретарями парторганизации — как группы университета, так и провинции. Такая вещь за границей — ЧП, поэтому оказалось втянутым и начальство более высокого уровня.
Когда я приехал, у меня установились прекрасные отношения со всеми советскими коллегами. Большинство их было из Ленинграда. Начались между нами трения по пустячному поводу. Кроме меня, был еще один специалист-химик, с химфака МГУ. Человек мрачный и, видимо, в быту не очень-то приятный. Вот на него коллеги и начальство заимели зуб — по чисто личным причинам. Чем-то он их допек, еще до моего приезда. Приходит он ко мне и говорит: “Помоги, как химик химику. Хотят меня сожрать, ставят на партсобрании вопрос о моей работе. Говорят, я предложил кубинцам плохие темы исследований”. Посмотрел я его темы — все нормально, как химик он имел высокий уровень, хотя таких занудливых химиков немного найдется. Ладно, говорю, пойду на партсобрание, поддержу тебя.
Пришел. Публика интеллигентная, ведь Ленинград — наша Европа. Думаю, договоримся. Выступаю, как в лаборатории, чуть шутливо. Говорю: бросьте, мол, дорогие товарищи, к его темам привязываться, темы тут ни при чем. Вы все тут, говорю, вообще не химики, как можете судить, какая тема хороша, а какая плоха. К моему удивлению, эти разумные слова у начальства вызвали очень болезненную реакцию: “Как это не можем судить! И можем, и обязаны судить, на то мы и парторганизация”. Я им опять по-хорошему говорю: “Тогда давайте проведем эксперимент. Я тут на бумажке написал пять нормальных, разумных исследовательских тем — и пять идиотских, заведомо абсурдных. Пусть каждый член КПСС отметит крестиком те темы, которые он считает разумными. А потом мы посмотрим, пришла ли парторганизация к единому мнению”. Это уж совсем очевидно разумное предложение привело начальство в ярость. Даже удивительно было увидеть такой темперамент у ленинградской профессуры. “Вы нам тут цирк из партсобрания не устраивайте!” — кричат. Но вопрос о темах мрачного химика с повестки сняли.
И надо же так случиться, что он хоть и зануда был, но не дурак. Каким-то образом он со всеми помирился и даже стал приятелем — получил прекрасную характеристику и уехал себе спокойно в Москву. И еще зарекомендовал себя как защитник советских ценностей на переднем фронте идеологической борьбы. Мы с ним начитали химикам каждый свой курс. И приходят ко мне активисты из Союза молодежи — на него жаловаться. Он на экзамене всех заставляет наизусть пересказать ленинское определение материи. Кто не может — ставит двойку. Я говорю: пойдемте вместе с ним разберемся. Он говорит: “Тот, кто не знает ленинского определения материи, не может понять неорганическую химию”. Я ему по-русски: “Ты что, Вадим,…?”. Я такого идиотизма в СССР ни разу не встречал. Студенты нашего русского разговора не поняли, снова заныли: “Мы ничего усвоить не можем. Может быть, вы нам плохо перевели? Что это такое — “данная нам в ощущении”? Кем данная?”. Тут уж не смог я его поддержать, при всем моем уважении и к Ленину, и к материи. Потом, слышу, он парторгу жалуется — на кубинцев. Ленинское определение материи не хотят учить! Вот, мол, тебе и социалистическая революция… Я так до сих пор и не знаю, всерьез он это или ваньку валял. Уж больно натурально.
В общем, уехал он, а всю свою нерастраченную злость начальство обратило на меня. Как раз весь старый состав преподавателей сменялся, но начальство оставалось. Только старый парторг университета уезжал. Добрый мужик был, из Запорожья. Он накануне отъезда мне сказал: “Будь поосторожнее, решили тебя сожрать”. Я удивился: “Что они на меня могут навесить?”. Он говорит: “Ты какие-то технические предложения кубинцам писал. Пока что только это. Ты бы лучше наладил с ними отношения”. Ну, думаю, это ерунда. Я эти предложения подавал через советское представительство, там и должны были решать, передавать их или нет нашим кубинским друзьям.
Приехал новый состав группы преподавателей, все очень симпатичные, много биологов и биохимиков. Я им помогал — и методами, и реактивами, свел с нужными людьми и т.д. К тому же вел семинары для них — вводил в курс кубинской жизни, и все были довольны. Однако начальство, где-то в темной келье, вынашивало планы. Месяца за три до отъезда совершался ритуал обсуждения характеристики. Потом она обсуждалась и утверждалась у консула, потом в посольстве в Гаване, потом отсылалась в личное дело в Москву. Всегда это проходило гладко и вообще незаметно. Стандартный текст, подписи, номер протокола. Со мной весь процесс пошел по-иному. Уже на начальной стадии, на простых собраниях начали выдвигать мне какие-то туманные обвинения. Все притихли, никто ведь не знал, как возникла размолвка, и никаких признаков ее продолжения не было заметно. В общем, вижу, и впрямь решили гадость устроить. Собрал на всякий случай все бумаги, которыми можно отбиваться, припомнил все упущения и слабости. Ну, думаю, валяйте, все чисто, все в пределах нормы. Стали мы с женой на собрания ходить с большими черными папками (на конгрессе сахарников их получили). Жена у меня тоже химик, и кубинцы ее попросили поработать в университете. В черных папках у нас все бумаги, туда и все обвинения стали записывать, а то и не упомнишь. Эти папки сильно злили руководство. Ишь, записывают, стрикулисты. Нехорошо, конечно, было с нашей стороны злить людей, но и потакать им уже нельзя было.
Наконец, настал день партсобрания, на котором мне должны были дать характеристику. Как я ни гадал, что они придумают, догадаться не мог. Выступает новая парторг группы преподавателей и несет какую-то чушь: “Вы, товарищ Кара-Мурза, написали в кубинскую газету статью, где утверждали, будто все пятьдесят лет советской власти в СССР органы госбезопасности из-за угла убивали людей”. Все честные коммунисты окаменели. Они тоже такого не ожидали. Я прервал ее красноречие, и между нами произошел такой диалог. Я говорю:
— Что это за статья, в какой газете?
— Это статья, которую вы написали для газеты “Сьерра-Маэстра” по поводу 50-й годовщины Великой Октябрьской Социалистической Революции.
— Вы лично читали эту статью?
— Да, читала, вместе с секретарем парторганизации провинции.
Этот секретарь сидел рядом с ней и кивнул. Я спросил:
— Вы можете показать эти места и зачитать их? Учтите, что вы несете ответственность за свои слова.
— Показать не могу, поскольку этот текст утерян.
— Почему же утерян? Вот он, пожалуйста. — И я достал из своей черной папки этот несчастный текст. Все ахнули. Это был славный момент в моей жизни.
А получилось так. В ноябре как раз исполнялось полвека Октябрьской революции, и кубинцы еще в конце лета попросили нашего секретаря, чтобы кто-нибудь написал большую статью для их газеты. Тот поручил мне, я написал, отдал ему и забыл об этом деле. Но осенью на Кубе состоялся судебный процесс против их “антипартийной группы”, видных членов бывшей компартии, которые сильно расшипелись на Фиделя. Свои издевательские беседы они вели с работниками нашего посольства, а кубинцы это все записали на пленку и обнародовали. Получилась заминка в официальных отношениях, и кубинцы советскую статью печатать не стали, а написали что-то свое. Никто из нас, естественно, об этом и не вспомнил.
Секретарь парторганизации не нашел ничего лучшего, как выбросить мою статью в мусорный ящик. Как-то я зашел к приехавшему недавно новому переводчику поболтать и выпить пива, а он мне говорит: “Тут у меня под кроватью валяется какая-то ваша рукопись. Может, она вам нужна? Я иду и вижу, лежит в мусорном ящике. Это непорядок, нельзя за границей свои бумаги раскидывать, и я ее домой принес. Все забывал вам сказать”. Я эту статью у него забрал и на всякий случай к другим бумагам ее приложил. Так что теперь вытащил я статью из папки и говорю:
— Ищите эти места. А если не найдете, я при всей парторганизации скажу, что вы лгунья.
Она покраснела, взяла статью и говорит:
— Это другой текст, вы подменили.
Я даже рассмеялся — на полях были какие-то банальные замечания и глубокомысленные вопросы, начертанные рукой секретаря парторганизации провинции. Обращаюсь к нему:
— Иван Иванович, удостоверьте, пожалуйста, что это тот самый текст, что вы просили меня написать. Учтите, что речь идет об очень серьезной клевете политического характера.
Он взял, посмотрел, делать нечего.
— Да, это тот самый текст.
Теперь я смог торжественно заявить:
— Вы, Марья Ивановна, уже пожилая женщина, а врете самым наглым и неприличным образом. Стыдно.
Я тут, конечно, допустил элемент садизма, но посчитал, что она того заслужила. Это была молодящаяся женщина, ходила в мужской рубахе навыпуск, плясала на всех молодежных вечеринках. Что ее назвали вруньей, она перенесла бы легко — но пожилой женщиной! Вся прямо сникла, даже на момент жалко ее стало.
На защиту партийной чести выскочил начальник. “Как вы разговариваете… вы грубиян… вы и сейчас ничего не поняли…”. Но эффект, конечно, уже не тот. Стали зачитывать характеристику. Три вещи мне туда вписали: “неправильная политическая ориентация”, “неправильное личное поведение” и “несамокритичность”. Попросил я объяснить все эти понятия на доступном языке, но на это махнули рукой. Стали голосовать. Бедные члены партии, которые так сильно мне симпатизировали, голосовали чуть ли не с рыданиями (это я о женщинах). Мне еще потом пришлось их утешать, мол, какие пустяки. Один парень, с медицинского факультета, который “не врубился”, воздержался.
Поскольку было видно, что эти властные болваны сожгли все мосты и не отцепятся, стали мы с женой определять свою стратегию. Сошлись на том, что будем стоять, покуда не замаячит реальная опасность попасть за решетку. А до этого склонять головы не будем. Уж если что-нибудь они изобретут подсудное, тогда конечно, наплевать и повиниться. Молодость, дескать, то се…
Для начала не стали мы ездить со своими соотечественниками на автобусе, который отвозил нас в университет и домой. Ходить было всего километра два, но в обед по жаре это было не принято. Кубинцы это сразу заметили, и шофер потешался — догонит нас, остановит, откроет дверцу. Мы рукой помашем — мол, спасибо, мы пройдемся. А он тихонько едет рядом. Все в автобусе сидят злые, молчат.
Созвали на собрание в консульстве всех наших специалистов из провинции, приехало начальство из Гаваны. Требуют у меня объяснить — как это так, бойкот всему коллективу, виданное ли дело. Я прижал руки к груди, дрогнувшим голосом прошу: “Не спрашивайте меня об этом, тяжело говорить. Но, конечно, если собрание проголосует, чтобы я сказал, то подчинюсь. Но лучше не надо”. Жизнь за границей у многих скучная, любое развлечение манит. Естественно, все дружно проголосовали. Говори, мол, мерзавец, со всеми подробностями. Я взволнованно:
— Бойкот коллективу — об этом я и помыслить не мог. Я коллектив люблю. Но есть два недостойных человека, — я уставил на них палец — начальник группы и парторг. С ними никак не могу в автобусе ездить, это презренные люди. Пусть они ходят пешком, а я с удовольствием буду ездить с моими товарищами советскими специалистами.
Народ был очень доволен спектаклем. Начальство из Гаваны фарисейски спрашивает:
— А вот еще говорят, что вы несамокритичны. Как же так, товарищ Кара-Мурза?
— Каюсь, было такое дело, но мне вовремя указали. Теперь я хочу при всех подвергнуть себя самокритике.
И я от души повеселился, приятно вспомнить. Собрание хохотало. Под конец и я едва не расхохотался. Но, поскольку тюрьма явно не маячила, можно было не стесняться — остального все равно было не поправить. Назавтра приходит ко мне в лабораторию наш молоденький переводчик — велят мне явиться опять на какой-то синклит, в узком кругу. Прихожу, мне говорят: “Сейчас мы вам зачитаем письмо, которое направляем в Москву в ваш институт”. Кто-то, видно, шибко умный придумал такую страшную кару. Все встали, будто смертный приговор зачитывают. Трагическим голосом зачитали какую-то глупейшую бумагу. Я там просто монстр! Я в душе рассмеялся — представил, как эта дичь приходит в наш институт. Потом встречаю переводчика, говорю: “Поди, скажи начальнику и парторгу, пусть придут ко мне завтра в 9-30 в мою лабораторию, я им зачитаю письма, которые направляю в их институты”. Бедняга совсем приуныл — что же такое происходит.
Много за оставшееся время они еще глупостей придумали. Например, получили мой отчет о работе, там список моих публикаций — в соавторстве с кубинцами. Что-то около 17 штук, много было мелких методических работ. Требуют, в присутствии председателя профкома, представить справку, какова доля моего личного участия. Мол, примазался я к бессловесным соавторам. Думали, наверное, что я впаду в истерику от их оскорбительных намеков. Я сделал официальную справку, несу им нарочно вторую копию. В такой-то работе моя доля 17, 32%, в другой 13,04% и т.д. В истерику как раз впал начальник:
— Как вы могли с такой точностью подсчитать долю участия?
— Трудно было, но постарался. А в каком месте вы видите ошибку?
— Вы занимаетесь профанацией, и мы вам это еще добавим в характеристику.
Прямо как дети, а ведь профессора. Возможно, неплохие специалисты. Наконец, заключительное собрание у консула, утверждение характеристики. Там уж мне слова не давали, обиженные начальники оттянулись со вкусом. Консул, который в Сантьяго от скуки помирал, был очень доволен. Напоследок говорит:
— Вот видите, как вас оценивает коллектив. Да-а, товарищ Кара-Мурза… У нас есть сведения, что вы должны были ехать на работу в Париж, в ЮНЕСКО. Вынужден вас огорчить. С такой характеристикой за границу вам больше ездить не придется. Разве только во Вьетнам.
Тут уж я смог патетически ответить:
— Поехать во Вьетнам — высокая честь для каждого советского человека. А вы, Павел Сергеевич, похоже, считаете это наказанием. Как это понимать?
Консул даже крякнул от удовольствия — мол, как чешет, стервец. Так что с ним мы расстались друзьями. А насчет Парижа был такой мелкий случай, который я тут же забыл. Как-то наш преподаватель-металлист пристыдил меня за то, что я не знаю, какими ресурсами цветных металлов располагает СССР — я сказал, что хорошо бы нам делать такой ширпотреб, как американцы. Я зашел в университетскую библиотеку и взял большой том международной статистики — ликвидировать свою безграмотность. В автобусе меня кто-то спросил, что это я, химик, мировой статистикой увлекся. Что-то надо ответить, и я говорю: “А разве вы не знаете? Я же отсюда еду в Париж, буду в ЮНЕСКО работать”. Кажется, ясно, что хохма. Оказывается, приняли всерьез и запомнили. В общем, напоследок мы с женой повеселились и на характеристику решили наплевать — черт с ней, с заграницей. Настроение было прекрасное.
Вся эта история ясно показала, что нечего человеку трястись от страха перед системой. Вовсе она уже была не всесильна, и если ты брыкаешься, ничего тебе сделать не могут. Надо только иметь крепкий тыл — не делать самому гадостей, которыми тебя можно шантажировать, и не ожидать каких-то добавочных благ. Люди слабы, когда клюют на соблазн мелкой коррупции, который подсовывает подлое начальство, или хотят урвать что-то лишнее. Тогда, конечно, ты на крючке.
Для всей моей дальнейшей жизни этот опыт имел очень большое значение. Не надо бояться! Все эти разговоры о монолитности, иррациональности и жестокости системы, которая якобы может запросто перемолоть любого, чушь. Это искусственно созданный страх. Тоталитаризм отошел в историю — независимо от воли начальников, они вовсе не всесильны. Тоталитаризм возникает лишь тогда, когда он в нас самих, когда мы нутром ощущаем его необходимость. А если мы чувствуем, что он не нужен, неразумен, то и не действуют угрожающие маски начальника и парторга. Они могут не дать тебе каких-то благ, но они уже не могут отнять у тебя твои фундаментальные права. Долой страх, только не клюй на приманку!
Кстати, дальнейшее лишь подтвердило этот вывод. Это уже не такая важная история, но забавная.
Уехав из Сантьяго, я надолго застрял в Гаване — мне в Москве не дали обратного билета. Это была райская жизнь. Удовольствия от роскоши, бассейн, прогулки. А днем уезжал в Национальный центр научных исследований, работал в роскошной лаборатории. Сказка! Здание изумительной красоты, построено молодым шведским архитектором, который явно был в ударе — соединил форму ладьи викингов с китайской пагодой. Центр этот только вставал на ноги, большую роль в его организации играл Хуан Бланко, “советский испанец”. Он был видным летчиком-республиканцем, крупным командиром ВВС Республики. После войны уехал в СССР, выучился на химика, стал видным ученым — и вот, приехал на Кубу создавать этот научный центр. Людей там не хватало, он меня давно знал и был рад, что я пришел поработать, оживил лабораторию. За месяц удалось много сделать — еще бы, с такой аппаратурой.
Как-то, гуляя по Гаване, я проходил мимо советского посольства и подумал: а не зайти ли мне поговорить о моей характеристике. Тут я никого лично не обидел, может, спокойно разберутся. Надежд на это я никаких не питал, но и греха гордыни на душу брать не хотелось. Зашел к секретарю парторганизации “всея Кубы”. Это была важная фигура, что-то вроде “парторга ЦК”, какие бывали в 30-е годы. Встретил меня спокойный и умный человек. Дело мое он знал — “с той стороны”, — попросил изложить мою версию. Я изложил. Про мои технические предложения кубинцам он тоже какие-то сигналы имел, но сразу сказал, что это глупость, об этом и не говорили. Прочитал характеристику. Спросил, что имелось в виду под “неправильной политической ориентацией”. Ничего не имелось, просто штамп. Он это тут же вычеркнул, как и “несамокритичность”. Поймите, говорит, что трудно людям за границей жить, стресс, вот и создают проблемы на ровном месте. Но “неправильное личное поведение” это, говорит, верно сказано. Вы молодой человек, а полезли в бутылку, стали оскорблять людей гораздо старше вас. Это вам упрек разумный. Что ж, я не мог не согласиться.
Кроме того, мы с ним поговорили о том, как следовало бы улучшить организацию научной помощи Кубе. Через год он был в Москве, нашел меня, и мы с ним снова на эту тему долго говорили. Задача нам была ясна, и средства для нее были, но многое упиралось в систему управления внутри СССР, а это менялось медленно. Но, конечно, менялось, и в лучшую сторону — да потом все покатилось не туда.
В общем, приехал я в Москву, пошел отчитаться в Министерство высшего образования. Тот молчаливый человек, что отправил меня на Кубу без контракта и без билета, уже там не работал. Сидел другой человек, подавленный полным беспорядком в делах. Схватился за меня: “Вы с Кубы, вы всех там знаете? Разложите личные дела хотя бы по провинциям, я не знаю, кто где находится”. Полез я в шкаф — какое по провинциям, там дела по разным папкам перемешались — половина дела Иванова лежит в папке Петрова. Помог я ему. Заодно смотрю — мое дело в папочке. Раскрыл — вот она, характеристика. Ну, думаю, тут ей не место. Вырвал и в карман сунул.
Проходит года полтора, начинают меня снова звать на Кубу — уже в Национальный центр в Гаване. Контракт через “Внештехнику”, все такое. Я соблазнился — лаборатория там прекрасная, друзья ждут, работы начаты очень интересные, денег дома нет, экономить еще не научились. Ладно, говорю, оформляйте.
Во “Внештехнике” оформлял меня мужик из бывших военных, все сделал четко и быстро. А дальше застопорило. Не могу, говорит, найти вашу характеристику за прошлую поездку, а без нее нельзя. Вы откуда на Кубу ездили? Я начал темнить, мол, сам я из Академии наук СССР. Искал он, искал, не нашел. Я думал, плюнут и так оформят — нет, никак. Он не знает, что делать, нигде нет. Но, видимо, в каждом учреждении специально держат умного человека, который всякие дела распутывает. Не знаю, есть ли такая должность или с должностями мухлюют, но человек такой всегда есть. Так и тут, вдруг повел меня мой патрон в какой-то кабинетик, сидит там невзрачная женщина, но и по глазам ее видно, что она — на реальной должности умного человека, И вид у нее усталый — трудно такому человеку жить. Она с двух слов поняла проблему и спрашивает меня: “В каком учреждении вы получали паспорт?”. Тут деться некуда, все раскусила. Я говорю: “В Минвузе”. “Там характеристика”.
Мой мужик обрадовался, сейчас, говорить, пошлю курьера. Да бросьте, говорю, я как раз туда по делу собирался — зайду и возьму. Позвонил я домой тому “парторгу ЦК” с Кубы, он уже в Москве на какой-то большой должности работал. Говорю:
— Опять приглашают на Кубу, в Национальный центр.
— Ну что ж, прекрасно. Поезжайте.
— Характеристика у меня плохая, могут не пустить.
— Что же делать. Разберутся…
— Да я ее украл. Теперь не знаю, возвращать или обойдутся.
— Неужели украли? Вот никак бы не подумал, что вы на такое пойдете. Да… Вы вот что, лучше верните, иначе дело не сдвинется. А если заартачатся, мы вам другую характеристику дадим. Здесь, в Москве, как раз Квасов [культурный атташе на Кубе] находится, он подпишет и я.
Теперь у меня встала проблема — как вернуть. Известно, вернуть труднее, чем украсть. Пошел я в Министерство, говорю тому человеку: “Здравствуйте. Помните, я у вас свою характеристику брал? Теперь хочу вернуть”. Он изумился: “Какую характеристику? Из личного дела? Как я мог вам ее отдать?”. Я опять: “Помните, я вам тут помогал дела в порядок привести, а меня как раз хотели в делегацию включить, срочно характеристику требовали. Вы и дали по дружбе”. Он напрягся, что-то вспоминал. Достал я характеристику, показал ему и говорю: “Теперь меня опять оформляют, так, может, я сам ее отнесу?”. Он вздохнул с облегчением: “Забирайте”.
Отнес я эту бумажку по “Внештехнику”, отдал. Прочел ее чиновник, удивился: “Что это такое — неправильное личное поведение? Что ты там натворил?”. Да, говорю, начальника группы и парторга на собрании подонками назвал. Он хмыкнул, с каким-то удовольствием, подколол характеристику к делу — и я поехал на Кубу.
Такова уже была наша советская тоталитарная система.
Конечно, те начальники на Кубе, которые на время из обычных преподавателей вдруг превратились во власть, тогда помытарили меня, были безжалостны — до определенного предела. В этой их жестокости было что-то детское. Бывает такой возраст, когда ребенок уже может стукнуть тебе по голове молотком, у него уже есть сила, но нет понимания. Глядя на них и даже отвечая им жестокостью, я не только не испытывал ненависти или хотя бы неприязни к советской системе, это мне показалось бы верхом идиотизма, но у меня не было ненависти и к этим людям. В них было почвенное, очень близкое, “скифское” хамство. Оно должно выходить из человека по капле, и оно выходило. Я бы сказал, выходило в нашем народе очень быстро — по историческим меркам. Есть у меня такое чувство, которого я не берусь обосновать, что насильственное “изгнание” этого скифского хамства из западного человека (через возведение на пьедестал индивида с его правами) породило нечто худшее, куда более страшное. Хотя, может быть, и удобное.
К тому же я смутно чувствовал, хотя и не давал хода этой мысли, что по большому счету я в том конфликте был не прав. Именно по большому счету — ведь когда тебя пытаются стереть в порошок, тебе не до большого счета, надо решать срочную и жизненно важную проблему выживания. Но потом полезно рассудить и по большому счету. Получается такая картина.
То, что начальство обозлилось на меня гораздо сильнее, чем на того, за кого я заступился, понятно. У того вина была частная и ограниченная, а я поставил под сомнение само их право судить да рядить, а также те процедуры, которые они считали справедливыми и уместными. То, что я в этом нашем принципиальном столкновении не только не пошел на попятную, но еще и проявил увертливость, сделало меня в их глазах опасным смутьяном, которого обязательно надо было усмирить.
Вот, они хотели немного проучить человека, тяжелого в общежитии — он мучил студентов “ленинским определением материи”, донимал своих земляков занудливыми и мизантропическими комментариями. Они только хотели привести его в чувство, заставить уважать других в трудных условиях заграницы. Я по сути против этого и не возражал — но прицепился к их методу. И тут по большому счету они были мудрее и гуманнее меня.
Нас загнала в тяжелый конфликт недоговоренность, отсутствие навыка уклончивого диалога. Парторг, если бы умел формулировать ускользающие вещи, которые он интуитивно понимал, мог бы сказать мне примерно следующее: “Наше наказание было бы ритуальным и даже абсурдным, это всем было понятно, но для него оно стало бы предупреждением. Он бы смекнул, что все мы чем-то недовольны, но наказание не было бы для него разрушительным. Ах, он предложил кубинцам неактуальные темы! Придя домой, он сказал бы жене: эти идиоты ни бельмеса в химии не смыслят.
А теперь представь, что мы обвинили его именно в том, в чем он действительно виноват: ты, мол, страшный зануда и пессимист, с тобой рядом находиться людям невозможно. Каково было бы ему и его семье? А ведь это именно то, чего ты от нас требовал с твоей глупой выходкой на партсобрании”.
Но парторг формулировать не умел, да и стеснялся. А я, перейдя грань, уже не мог остановиться.
* * *
На Кубе, вдали от России, во мне улеглось и даже слегка успокоилось то, что было заложено советским воспитанием, нашей бурной, невыносимо напряженной советской жизнью 40-60-х годов. Рано утром в Сантьяго меня будило пение множества боевых петушков, которые перекликались от одной трущобы к другой. Несмотря на закон, запретивший петушиные бои, старики в лачугах продолжали этих петушков выращивать, и они кукарекали, привязанные за лапку к колышку. Это солнце и это бодрое пение наполняли сердце радостью. Ночью все затихало, и без пяти двенадцать кто-то проезжал по проспекту мимо моего дома верхом, цокая подковами. Стук копыт слышался издалека, когда он спускался с холма, въезжая в город. Видно, этот человек где-то работал ночным сторожем и ехал из деревни. Целый год каждую ночь я ждал топота его лошади, идущей рысью — и ни разу он не заболел и не опоздал. Один только раз он чуть-чуть задержался, с холма пошел галопом. Когда я его слышал, на душе становилось спокойно — и сон был крепким, до петухов. И все это на Кубе опиралось плечом на силу и мысль советского строя.
Как жадно ждали наши демократические интеллигенты, чтобы эта Куба рухнула без СССР, озверела от голода, разложилась. Как сладострастно они смаковали каждое издевательское сообщение. Ура, на набережной Гаваны опять появились проститутки! Ура, потребление белка на Кубе снизилось ниже физиологически допустимого уровня! Ура, нет горючего для автобусов — на улицах появились рикши. Как их бесило, что не растет на Кубе детская смертность, не закрываются школы. Насколько люди, проникнутые нашим “скифским” хамством, благороднее и добрее, чем эти защитники прав человека.
Куба выкарабкивается, хотя еще ждут ее самые трудные времена — смена поколений. Молодые ее интеллигенты, у которых в детстве уже не было рахита и костного туберкулеза на почве голода, не верят, как и мы в 80-е годы, что голод существует. Во всяком случае, не верят, что он может ударить и по их лично детям. Но им уже нестерпимо скудное для всех существование. Они, уверенные, что желают улучшить любимую социалистическую систему, “не знают общества, в котором живут”.
Последний раз я был в Гаване в октябре 1999 г. Да, по улицам, изнемогая на подъемах, везут седоков рикши на тележках, построенных из велосипеда. Молоденький полицейский ведет девочку-проститутку, будет говорить с родителями. Слышно, как он ей внушает на простонародном наречии: “Тебе надо учиться, а ты чем занимаешься”. Она гримасничает. В предместье на перекрестке шоссе “желтый человек” (в особом желтом комбинезоне) останавливает грузовики, проверяет путевой лист и сажает, сколько можно, людей, которым нужно ехать в том же направлении. Остальные терпеливо ждут в тени.
Людьми моего возраста и старше там овладела одна мысль, полная трагизма. Эти люди выражают ее на удивление одинаково — значит, она витает в воздухе. Рикша остановился передохнуть около меня на набережной. Разговорились. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые — и продадут нас, как Горбачев продал вас”. Вечером, по холодку, гулял старик с внучкой — нарядной, в красивом платьице, счастливой. Перекинулись парой фраз. Он сказал: “Пока старики у власти, мы живы. Придут молодые — мы все подохнем”. Чем я мог его утешить? Только тем, что подохнут не все. Назавтра — лекция перед студентами гуманитарных факультетов. Светлые лица. Родина или смерть! Говорю о перестройке, о результатах либеральной реформы — формально верят, а за живое не берет. Понятия “ мы подохнем ” нет в их интеллектуальном аппарате.
В день гибели Камило Сьенфуэгоса, как обычно, все школьники Гаваны двинулись к набережной — бросить в море цветок. Все в красивой, отутюженной форме, все веселые и здоровые. За время, пока я там не был, лица детей стали тоньше, повадки сдержаннее, разговор насыщеннее. Какой контраст с тем, что я видел за эти годы в Мексике, Бразилии и даже Уругвае. Куба вырастила поколение юных аристократов — не на свою ли голову? Увидим, но иначе воспитывать детей никто не хотел. Сложное общество потому и хрупко.
Из гавани вышел и пошел вдоль набережной военный корабль, ракетоносец. Сильное волнение, он почти скрывается между волнами. На палубе неподвижно строй матросов в парадной форме. Будут бросать большой венок. Корабль догоняют военные вертолеты, дверцы открыты, видны венки. Вдоль набережной — десятки и десятки тысяч детей, с восторгом смотрят и на красивый кубинский корабль, и на вертолеты. Я тоже смотрю — они построены еще в СССР.