Мне пришлось вникнуть в эти проблемы из-за одного щекотливого обстоятельства. В 1970 г. мы в Гаване жили почти полгода в отеле, не было свободного дома. К моей дочке привязалась девочка, ее сверстница, симпатичная мулаточка, звали ее Нуассет. Все время к моей дочке бежала, не оторвешь. Пришлось общаться с родителями. Мать кубинка, отец — француз, фотокорреспондент. Ждали документов для отъезда в Париж. Около них — компания видных кубинских интеллектуалов. Один из них, поэт, получил премию Дома Америк, важное событие. Он до этого сидел в тюрьме как слишком нахальный диссидент. Как раз вышел, получил премию, и они постоянно собирались в отеле, в ресторане или в баре, и через эту девочку нас втягивали в светские контакты.
Потом нам дали дом — целую виллу в предместье, мы уехали, а через пару дней звонит эта кубинка и говорит, что ее мужа арестовали как шпиона и что он передает нам привет. И не только стала звонить, но и приходить с девочкой. Из отеля она съехала обратно к матери и стала просить покупать ей продуктов, потому что ее оставили без карточки и т.д. И все время рассказывает о муже, о допросах, о том, что он раздавлен доказательствами — и передает от него привет. Продуктов я ей купил, но показалось мне, что хитрый Пьер хочет впутать в свое дело советского специалиста, чтобы усложнить работу кубинским органам. Поговорил я с некоторыми кубинцами, лаборантами, надежными друзьями, все рассказал. Как, спрашиваю, может ли быть, чтобы осталась эта Фелина с дочкой без карточек? Все, независимо друг от друга, сказали, что это абсолютно невозможно. Семьи арестованных не только не ставят в такое положение, но даже наоборот, предоставляют некоторые льготы “по случаю потери кормильца”. Разные люди так ответили, с разными политическими установками. Так что я, скрепя сердце, сказал Фелине, что мы к ней и Нуассет прекрасно относимся, но поддерживать с ней отношения не можем. Она сказала: “Понимаю”, — и исчезла.
Пошел я сказать обо всем этом нашему начальнику группы, но хитрый украинец поступил мудро. Вы, говорит, мне доложили — и забудьте об этом. Он как раз собирался уезжать и не хотел себе приключений. Вообще, начальники из глубинки, тем более украинской, имели куда больше здравого смысла, чем столичные, тем более из лучших учреждений. Нельзя столичным власть доверять, они всего боятся. После того украинца сделали начальником молодого москвича Мишу — вирусолог, работал на электронном микроскопе. Мы с ним поначалу даже дружны были, на профессиональной почве. Но из-за своего панического страха перед жизнью он много людям нервов попортил.
Как-то устроили в парке праздник трудового коллектива нашего научного центра. Сидит кучка наших женщин за столиком, потягивают лимонад. Подошел к ним молодой шофер Педро, который возил в школу детей наших сотрудников и был очень дружен и с детьми, и с их мамашами. Он только что демобилизовался с флота, был очень веселый и довольный жизнью. Пошутил он с нашими дамами — и широким жестом угостил их ликерами и чем-то там еще. Увидал это наш начальник Миша и велел дамам тут же заплатить Педро ту сумму, что он на них потратил (мол, у парня небольшая зарплата и т.д.). Педро решил, что это в шутку, сказал какие-то галантные слова и исчез. Так этот наш ученый Миша пошел к самому генеральному директору Центра, потребовал вызвать Педро, чтобы тот принял от него деньги. Директор Мишу в разум привести не смог (уместных для такого случая русских выражений он не знал, а Миша не очень-то владел испанским). Вызвали Педро, он выслушал и сказал, что он кого хочет, того и угощает, и пусть они все катятся от него подальше. Возникла международная напряженность, и Педро с нашего горизонта исчез. Другой шофер тоже был хороший, но все же дети по Педро скучали.
Из-за этого бдительного Миши я нагрубил уважаемому человеку, о чем сожалел. Как-то мы идем с ним в лабораторию, а у подъезда машины хорошие стоят. Кто это приехал, спрашиваю. Он мне говорит: “А-а, тренер футбольной команды “Спартак”. Из любопытства”. Я занялся работой, налаживаю свой прибор, момент напряженный. В коридоре тихо, все куда-то попрятались.
Заходит ко мне невзрачный тип, я даже удивился, что футболисты такие бывают. Спрашивает: “Чем это вы тут занимаетесь?” Я очень популярно объяснил — на том уровне, на каком, как мне представлялось, мыслят футболисты. Он был, похоже, не в духе: “Вы мне тему, тему вашу изложите”. Что это, думаю, за спартаковец такой любопытный выискался? Но изложил, более или менее добродушно. А ему опять что-то не понравилось: “А зачем структуру этого черного полимера знать? По-моему, совершенно излишне. Уводит вас от главного”. Тут я разозлился — гонял бы ты свой баллон, а не совал нос в реакцию Майяра. Говорю ему: “Я вас не учу, как по полю с мячом бегать, а тут уж я без ваших советов обойдусь, какой полимер надо изучать, а какой не надо”.
Он хмыкнул довольно зло и убежал. Ну, думаю, “Спартак” не будет чемпионом. Выглянул в коридор — там непривычно пусто, в обоих концах кубинцы в форме. Вернулся я к своему прибору, забыл об этом. А вечером смотрю телевизор — Фидель Кастро идет в обнимку с этим тренером из “Спартака”. Оказалось, это председатель Госплана СССР Н.К.Байбаков.
Он тогда, как я слышал, очень полезные советы кубинцам дал, здравые. Правда, и по мне они ударили. Ром тогда стоил всего 2,4 песо, но давали его по карточкам. Кубинцам — бутылку в месяц, а нам, советским специалистам, без ограничений. Байбаков уговорил пустить его в свободную продажу — по 18 песо. И остался я почти без рома, но зато избежал риска пристраститься к этой замечательной штуке. Может, это легенда, но кубинцы верили, что это Байбаков так облегчил их положение — все равно они ром на черном рынке по 30 песо покупали. Так же и сигареты стали продавать свободно — по 2 песо (правда, сохранилась и норма по карточкам — пачка на неделю по 20 сентаво).
* * *
Боязнь кубинских властей “обидеть” политических и социальных противников создавала необычные проблемы. Памятуя об общей ненависти к режиму Батисты, человек в форме на Кубе тогда никого и пальцем не мог тронуть. Как-то, мне рассказали, подрались на остановке два парня, а рядом офицер стоит вооруженный. Кинулся он к прохожим: “Товарищи, разнимите их, я не могу, я в форме”. Почти поголовное вовлечение граждан в милицию было там абсолютно необходимо — все стали стражами порядка.
Эта боязнь власти, кстати, как раз вызывала недовольство обывателей. На подъеме революции, при всеобщем энтузиазме, хулиганство в принципе исчезло как социальное явление. Но в конце 70-х годов, как говорят, стало возрождаться — а тут как раз жесткая кампания за права человека. В начале 80-х годов зачастили на Кубу международные инспекции, и правительство вообще выпустило всех преступников из тюрем. Чего, мол, еще вам надо? Правда, какая-то их часть отплыла в демократические страны — выезд стал свободным. Но все равно обстановка ухудшилась, а люди как раз привыкли к полной безопасности. Я был в Гаване летом 1988 г., попал на карнавал. Все на улицах, и в такой толпе хулиганство опасно. А полицейские без оружия и без дубинок. Правда, в касках. Как где заварушка, они как тигры туда прыгали, каску с головы сорвут, возьмут в руку — и давай “разнимать”. Удивляло, как они прыгали — вспрыгнут на парапет набережной и кидаются в толпу прямо через головы людей.
Помню другой карнавал, 1967 г., в Сантьяго — там карнавал самый типичный и красочный. Открывает шествие братство масонов, впереди идут их старейшины — старику 104 года и старухе вроде того. Почти все негры, в цилиндрах и полосатых штанах, как в 18-м веке. Глава провинциальной власти выходит, целует старуху, старику дает конверт с деньгами — особая помощь ансамблю, в котором самые старые участники. Но я карнавал описывать не буду, это большое дело. Массовая культура высокого уровня. То, что нам показывают из Рио де Жанейро — театрализованная эстрадная туфта. Настоящий афро-латинский карнавал, в той же Бразилии, вещь сложная.
На том карнавале по время шествия выделялась “компарса” треста “Куба-Табак” (компарса это ансамбль в несколько сот человек, со своим оркестром, костюмами, хореографией и огромной многоэтажной повозкой для солистов). На повозке танцевали восхитительные красавицы — и кидали в толпу пачки сигарет и сигары. Я на них так разинул рот, что они стали кидать в мою сторону, я был в ударе, высоко прыгал и поймал несколько сигар и три-четыре пачки сигарет. Вокруг меня прыгала стайка мальчишек, лет десяти, но я безжалостно перехватил все трофеи. Тогда один из них подошел ко мне и говорит, что я много поймал, не поделюсь ли с ними. Но трофеи есть трофеи, и я сунул ему под нос кукиш. Он страшно удивился, вгляделся в него и спрашивает: “Что вы хотите этим сказать, товарищ?” Я ему популярно объяснил, он восхитился выразительности этого жеста, побежал к своим и, вижу, все они тренируются в составлении кукиша и хохочут. Никогда не видели, и очень он им понравился. Так я способствовал распространению русской культуры.
Но я вспомнил карнавал по иному поводу. Возвращались мы как-то с женой с того карнавала домой уже под утро, останавливается огромная полицейская машина, еще из старых американских, пожилой полицейский предлагает подвезти до дому. Сели, разговорились. Он всю жизнь прослужил в полиции и рассказывает о карнавале. Раньше, говорит, карнавал был для полиции тяжелым испытанием — очень много убийств. Во время карнавала сводились все счеты. Все в масках, ткнул ножом в толпе, ищи-свищи. Этот полицейский одобрил новую власть потому, что она сразу приняла разумное, по его мнению, постановление — запретила носить маски на карнавале. Сразу убийства прекратились. Я удивился: неужели такой эффект? Ведь все равно толпа, поймать трудно. Старик мне объяснил: дело не в том, трудно или не трудно поймать. Человеку без маски совесть не позволяет убийство совершить. А маску надел — и как будто сам себя не видит. Он это сказал так убежденно, будто вещь очевидная. Но это он на опыте знает, а нам удивительно. Кстати, в 1988 г. правозащитники яростно требовали от правительства разрешить маски на карнавале и почти добились своего. Обыватели вздохнули спокойно, когда власти все-таки не пошли на уступки, еще разок проявили свой тоталитаризм.
Полицейского этого мучила раздвоенность. Он не знал, как ему относиться к новой власти, всю жизнь его воспитывали в крайнем антикоммунизме. Он хотел обиняком, негласно что-то выяснить. И стал ко мне по вечерам домой заезжать — поговорить. Сначала стеснялся, приедет и стоит за дверью, один раз даже напугал меня — я поздно вечером открыл дверь, а за ней — полицейский. Мне, говорит, воды надо в мотор залить, а видно, что давно уже стоит. Выпьем кофе, по стаканчику рома, разговариваем. Он спрашивал, как у нас жизнь устроена, самые простые вещи.
Советских специалистов любили и уважали — и за честную работу, и за нормальное сердечное отношение к людям. Что ни говори, а этим наши сильно выделялись, даже среди “народных демократов”. Жаль, что в массе своей неважно наши языком владели — для работы достаточно, а о тонких материях поговорить уже трудно. Примером своим изъяснялись. Это, конечно, главное, но людям хочется и тонких материй. Да и сами без языка многого увидеть и понять не могли. В этом смысле у меня было преимущество, и я им пользовался. Ездил, куда хотел, с самыми разными людьми разговаривал, по радио выступал.
* * *
На Кубе в те годы сошлись в одних коллективах советские люди трех разных поколений. Как в пробирке — чистый эксперимент, не то что в полноценной общественной каше дома. Были люди, прошедшие войну в сознательном возрасте, даже работавшие или воевавшие; были такие, как я — помнившие войну простым детским умом и желудком; были и совсем молодые, знавшие о войне теоретически (и скептически). В чем-то я бывал заодно со “стариками”, в чем-то — с молодежью. Иногда различия вспыхивали ярко.
В 1967 г. университет решил, видимо, в качестве подарка к юбилею Октября, устроить нам роскошную поездку по острову. Было время каникул, можно было отлучиться. Дали автобус, тронулась в путь вся наша колония, с семьями, весело. Замечательные вещи мы посмотрели — и техникумы, устроенные в живописных местах, по 20 тысяч студентов, и место высадки группы Кастро со шхуны “Гранма”, и рыболовецкие кооперативы. Ночевали мы в старых гостиницах, еще колониальных времен, угощали нас вещами, которые в больших городах и делать разучились.
Где-то на южном берегу дали нам ужин на высшем уровне. Видно, местечко это строили для туристов — ресторан устроен со вкусом, на какой-то очень старой барже, стоит на якоре. Сначала столько всяких креветок и пр., что главное блюдо уже энтузиазма не вызывало. А оно тоже было прекрасно (вообще, искусство поваров на Кубе было тогда выше, чем, например, в Испании и Мексике, не говоря уж о США). Но, раз этот великолепный кусок мяса принесли, то “старики” его съели, и тут я был вместе с ними. Смотрим — наши “молодые” (это были ребята-переводчики из языковых вузов) к угощению даже не притронулись. Сыты!
“Старики” сначала с удивлением, а потом и со скрытой угрозой стали спрашивать: “Вы чего это не едите?” Ребята равнодушно отвечают, что не хочется, закусками наелись. И вообще, в чем, мол, дело? Тут на них зашипели: “Как в чем дело? Как в чем дело? Что значит наелись?” Кончилось тем, что мы, “старики”, взяли у своих молодых соседей нетронутые тарелки и съели по второму куску мяса. Потом, когда шли обратно, слышался возмущенный шепот: “Видал? Они наелись! И из-за этого пропадать пище? Вот что значит человек войны не видел, ты ему уже в голову простых вещей не вобьешь”.
Я понимаю, что молодому человеку все это покажется странным. Но тем, кто прожил войну хотя бы, как я, ребенком, диким и абсурдным казалось именно поведение тех молодых переводчиков.
Тогда, в конце 60-х, советские люди стали обустраиваться, покупать квартиры, мебель. У многих прежняя вынужденная непритязательность жизни вызвала болезненный приступ скупости, желания накопить, а потом и купить. Я, выросший уже после войны, в себе и в моих сверстниках, не говоря уже о более молодых, такого не замечал. Во всяком случае, это было реже, чем в старших.
Конечно, и нервы были натянуты, многие заграницу тяжело переносили. Сломает что-нибудь ребенок или утопит в море, в волнах, маску — крик поднимается, искать заставляют. Скажешь: “Ну что ты, Алексей, из-за маски убиваешься! Смотри, парень уже ревет. Все равно ведь не найти”. Одумается, расстроится, сам удивляется, что на него нашло, объясняет: “Ты пойми, по халатности вещь угробил. Если так пойдет…”. А просто у него в уме калькулятор щелкнул: маска — десять песо, мог бы их обменять на пять сертификатов, это в Челябинске 25 руб. Почти четверть моей зарплаты м.н.с.! Ищи маску, мерзавец!
Дома-то, в Союзе, это накопительство широко и не могло проявиться, на зарплату не разгуляешься. А тут нам половину зарплаты обменивали на особую псевдовалюту (“сертификаты”) — а половину трать на Кубе. Но, с помощью разных ухищрений можно было и больше обменять, ужаться в расходах. И некоторые в самоограничении доходили до крайности.
Когда я приехал в Гавану в 1970 г., с годовалой дочкой, пришлось долго жить в гостинице, не было свободных домов. В ресторане мы платили треть цены, остальное оплачивал научный центр. Но все равно для нас было дорого. В кафе только два блюда — жареная рыба или почки в вине. Вкусно, но за три месяца с ума сойдешь, а годовалый ребенок и за неделю.
Я неделю ждать не стал, из консервной банки сделал печурку, в колбочку приладил фитиль, налил спирта, и можно было варить дочке еду не хуже, чем на газу. На работе мне знакомые давали кусочек мяса, чуток овощей — ребенку хватало. Недалеко от нас, на том же этаже жила другая советская семья, у них был мальчик лет пяти. Худенький, бегал в длинных черных трусах босиком по холлу самой роскошной гостиницы “Ривьера” — ее только-только перед революцией отстроили себе гангстеры США, чтобы проводить там свои конгрессы и приезжать в карты играть. Прекрасное творение зодчества, скульптуры и изощренного вкуса.
Там останавливались всякие мировые лауреаты, диссиденты всех мастей и шпионы. Чьи они были, неизвестно, но у них прямо на лбу было написано, и все друг друга знали. Кстати, одна такая шпионка из США, специалист по партизанскому движению в арабских странах, была очень милая девушка, прямо “гений чистой красоты”. И среди этой публики бегали по роскошным коврам моя дочка и этот белобрысый мальчик.
Как-то вечером они набегались и поднялись поиграть еще в комнате. А я как раз сварил кусочек мяса, провернул его на мясорубке, поставил на стол и пошел в ванную, где на роскошном мраморном столике у меня была кухня. Возвращаюсь в комнату и вижу, что этот мальчик лихорадочно хватает руками с блюдца вареное мясо, запихивает в рот и, давясь, не жуя, глотает. Стосковался по пище и не утерпел. Большой уже, и стыдно ему. Увидел меня несчастными испуганными глазами и побежал из комнаты. Доэкономились родители.
Легко было бы посмеяться над ними и обвинить их в скопидомстве, а не получается. Почти все эти советские специалисты выросли в семьях, которые много поколений тяжело работали и скудно потребляли. И вот, выдалась им возможность накопить денег и потом купить что-то, ранее недоступное. И стал бес их толкать под руку — одних сильнее, других меньше.
А тех, кого этот бес толкнуть не мог, обязаны этим, скорее всего, не своему благородству, а тому, что несколько поколений их предков жили сытой жизнью. И даже если сами они лично в детстве недоедали, эта историческая память их поддерживала.
* * *
К началу 70-х годов экономическая политика на Кубе еще не устоялась, иногда происходили непонятные шараханья из стороны в сторону. Вернее, непонятны они были нам, далеким от конкретных деталей процесса. Еще в 1968 г. много было частных лавочек, где продавались овощи, фрукты, причем очень дешево. По улицам мулы тащили тележки, окрестные огородники привозили свой продукт. Кричали, созывали покупателей — спускайся и бери. Когда я приехал в 1970 г., многое изменилось, и это были, говорят, самые тяжелые годы (до краха СССР, разумеется). Не было ни зелени, ни овощей. А у меня дочка маленькая, да и сын был на подходе.
Поселили нас на прекрасной вилле, в предместье Гаваны, рядом с Национальным научным центром. Что делать? Я, скрепя сердце, распахал киркой и лопатой шикарную лужайку перед верандой, сделал грядки и засеял — помидоры, морковь, капуста. По ведру помидоров утром собирал. Потом и кубинцы так стали делать. Но летом ничто из знакомых нам культур не росло. Непонятно почему — то же солнце, та же температура. Вырастет чуть-чуть — и хиреет.
А недалеко жил китаец-кубинец с большой семьей. Видно, переселили его из трущобы в пустующую виллу. Человек семь детей. По вечерам он всех их выводил, вплоть до грудных, и рассказывал про звезды, объяснял карту звездного неба. Так и стояли все, задрав головы, даже маленькие на руках. Вечера там темные. Бывает, идет негр в темной одежде — только глаза как будто по воздуху плывут, моргают, да зубы, если улыбнется. Когда такое читали, не верилось.
Этот китаец имел за городом огород и стал нам давать то, что летом растет — зелень, корнеплоды тропические, вместо картошки. А ему за это рис, кофе и немного сигарет. Нам полагалось много на всех, включая детей, так что оставалось. Сигареты я носил в лабораторию, они лежали в определенном месте, люди заходили и брали по одной, когда курить невмоготу хотелось. Кофе после обеда варили — на аромат тоже народ сходился. Но оставалось и китайцу. Овощи приносили его дети, старшему было лет десять, звали его Сантьяго. Всегда в пионерском галстуке — революционер. Светлая голова, другого слова не подберешь. И как с детьми управлялся — ни разу не крикнет, а все подчинялись ему с радостью. Когда моя дочка с ними играла, я был рад — такой пример перед глазами.
Этот мальчик вообще среди сверстников в поселке верховодил. Как-то я иду, еще не знал их близко, и вижу такую сцену. Мальчик, сын моего коллеги, немца из ГДР, что-то не поделил с кубинцем, обхватил его и пытается повалить, как обычно. А все вокруг стоят, оторопели, не понимают. Сантьяго увидел меня и кричит: “Товарищ, скажите пожалуйста, что он делает?” И от многих наших родителей я слышал тогда эту странную вещь — среди кубинских детей не было драк и они не понимали, когда их сверстники из Европы пытались с ними драться. Скорее всего, это было временное явление, романтический момент. Но очень любопытный.
Вообще, отношения с детьми на Кубе были очень ласковыми, и дети росли незлобивыми. Когда в автобус входила женщина с ребенком, к нему тянулось несколько пар рук — взять к себе на колени. Уступать место там не было привычки, да и тесно обычно было, передвигаться трудно. Передают малыша под крышей автобуса с рук на руки. “Ах ты, мое солнышко! Ах ты, мое небушко!”. Дети не боятся.
* * *
В Сантьяго, в 1966 г., Педро Соберат, подводник из их “ДОСААФа”, мечтал создать группу подводной археологии. Около Сантьяго было много испанских кораблей потоплено, еще колониальных времен. Они ныряли, даже пушки доставали (при Батисте их чуть не арестовали — решили, что собираются чугунную пушку восстановить и к Фиделю отправить). Для начала надо было наладить съемки. А я как раз привез бокс для подводной съемки, нам на свадьбу перед отъездом подарили. Я решил его отдать, все равно понял, что времени у меня не будет. Попробовали — прекрасно снимает, но сломался мой аппарат “Зенит” для этого бокса. Педро говорит: “Здесь есть один советский товарищ, Пабло, прекрасный мастер. Он у нас в Сьерре-Маэстра ведал радиостанцией. Поехали к нему, он починит”. Надо же, думаю, мы и слыхом не слыхивали, что в Сьерре-Маэстра у Фиделя был наш радист. Вечером поехали, куда-то на окраину. Где же, думаю, здесь советские живут? Я же все их места обитания знаю.
Приехали. Обычный кубинский домик, выходит Пабло, столь же обычный кубинец. Заходим, Педро ему объясняет — и Пабло переходит на русский язык, правда, скованный. С трудом говорит, но прилично. Потом зовет: “Мама!”. Выходит старушка, в русском платье, лицом совершенно русская. После 1917 г. девочкой уехала с родителями из Ярославля, осели на Кубе, Пабло ее сын. Обрадовалась случаю поговорить на русском языке, нисколько его не утратила. Видно, читает.
Я потом в машине говорю Педро: “Вы знаете, что советский — это не то же самое, что русский”. Он удивился: “Да? А в чем же разница?”.
Значит, радистом у партизан Фиделя был русский Павел, которого кубинцы зовут “совьетико”…
Русских на Кубе было не так много, но все же заметное число. Приедешь в какой-нибудь городок, тебе говорят: “У нас есть один старый совьетико, сапожник”. А как-то в гостинице, в Гаване, пришли ко мне кубинцы, только что вернувшиеся из Москвы. Я заказал обед в номер, старик-официант прикатил столик с обедом. Я смотрю и говорю по-русски: “Видно, кофе-то он забыл”. А старик мне по-русски же отвечает: “Кофейник в печке, чтобы не остыл” — под столиком маленькая печка укреплена.
* * *
Многие вещи на Кубе нас удивляли и казались неправильными. Мы эти вещи давно пережили и забыли, теперь их даже кое-кто осмеивает. Что они противоречат теории, и сами кубинцы знали, и многие там их тоже порицали. Но, вглядевшись, я во многих теоретических истинах усомнился. Например, тогда, в 1966-68 гг., многие блага давались на Кубе бесплатно или очень дешево. Телефон-автомат на улице был бесплатный, вход на стадион, на любимый кубинцами бейсбол — бесплатно. Если массовый праздник, вдруг бесплатно раздают по бутылке пива и редкостное любимое лакомство — булку с куском ветчины. Казалось, это несправедливо. Ведь кто-то это оплачивает, а достается это явно не всем. Не все ходят на бейсбол.
Но, накапливая наблюдения, я стал видеть во всем этом большой символический смысл. Даже литургический, если можно так выразиться. Какое-то совместное причащение, как будто восстанавливалось утраченное братство людей. И тут не было ни идеологического, ни политического смысла, и эффект был гораздо глубже и очень сильный. Это по людям было видно.
Например, никто никогда не взял бы лишней бутылки пива или булки с ветчиной. И никто в этом другого не заподозрил бы. Когда мы приехали на слет школьных кружков, там стали раздавать эти булки с ветчиной. Один мой ученик меня увидел и мне отдал свою. Я спрашиваю: а ты как же? Пойду, говорит, еще возьму. Спокойно сказал. А в университете на каком-то празднике я подошел, а переводчик, который рубил со мной тростник, только что взял бутылку холодного пива, увидел меня и мне отдал. Сам подошел к ящику со льдом и тянется за другой. Наш стеклодув, член профкома, этим заведовал, удивленно говорит: “Ариас, ты же только что брал”. Это у него вырвалось, без всякого злого умысла. Ариас взвизгнул что-то нечленораздельное и бросился прочь. Я говорю стеклодуву: “Он мне отдал свою бутылку”. Тот побежал за ним, кричит: “Товарищ Ариас, вернитесь! Товарищ Ариас, немедленно вернитесь! Я вас предупреждаю…”. Тот не вернулся.
Но в общем, эти бесплатные мелочи глубоко переживались — как будто люди совместно “преломляли хлеб”. В ночь на Новый, 1967 год на самом большом проспекте Сантьяго накрыли длинный стол — ужин для всего города. Билет стоил три песо, очень недорого, и ужин был хороший, даже кусочек халвы и виноград из Испании — ритуальные для новогодней ночи вещи. Я думал, мало народу придет. Нет, почти весь этот стол был заполнен, и все были довольны побыть вместе. Больше не повторяли, видно, все же слишком дорого обошлось.
Я жил потом на этом проспекте, а за ним напротив дома — большой стадион для бейсбола. Вход бесплатный. Перед домом большая лужайка, под уклон к проспекту. Когда была игра, лужайка заполнялась заседланными стреноженными лошадьми. Это приезжали на игру крестьяне из деревень, иногда издалека. Лошади там прекрасные, арабские. Всадники отпустят подпруги и идут на стадион. Ночью вернутся, еще поговорят об игре, сядут на лошадей и по домам. И такая радость, такое спокойствие было в этих голосах, что я начал думать, что затраты на содержание этого стадиона окупаются многократно. Тогда окупались. Теперь этого нет, это и не нужно, люди это переросли. Но тогда это был простой и искренний знак расположения и уважения ко всем людям, без различия классов и сословий. И понят этот знак был совершенно правильно. И смеяться над этим, ссылаясь на какие-то учебники политэкономии, было попросту глупо.
Вообще, в СССР в то время происходил поиск новой системы вознаграждения за труд. Старая, похоже, исчерпала свой потенциал, и нам казалось, что вообще моральное вознаграждение — легенда, выдумки. Если бы я не видел, как она в то время действовала на Кубе, не поверил бы. И действовала именно на простого человека, просто вдохновляла его. Как-то на поле, когда мы рубили тростник, приблизились к дороге. А по ней идет крестьянин — заскорузлый, прокаленный солнцем, рубит тростник всю жизнь. Подошел к нам, разговорился, и мы присели отдохнуть. С гордостью рассказывает, что в воскресенье ездил куда-то в другой район на соревнование рубщиков тростника. Мол, хорошо рубил, хотя призового места не занял. Но это, мол, не важно — он так и так уже нарубил достаточно, чтобы получить талон на покупку мотоцикла. Главное, приемы свои показал и кое-чему у других научился. Он и нам тут же свои приемы показал. И видно было, как этот человек, который всю жизнь занимался этим тяжелым трудом, был счастлив, что он встретился с лучшими работниками, что он тоже признан одним из лучших, что они уважительно друг с другом поговорили, пообедали большой компанией. И в этом не было фальши, вот в чем дело. Ни с той, ни с другой стороны.
* * *
В Сантьяго я жил в трехэтажном доме на втором этаже. Дом хорошо был сделан, все время продувался сквозняками, прохладно даже в жару. Под нами жил американец, геолог. Веселый мужик, все время на мотоцикле разъезжал с геологической сумкой. А жена была мегера, ей, видно, на Кубе не нравилось, и по ночам у них слышались крики и звон разбиваемых тарелок — полы там каменные. Я днем частенько опаздывал на наш автобус, так уставал, что хоть минут пятнадцать надо было подремать, и голову не оторвешь. Она меня подвозила на машине — большой черный драндулет. Как-то ко мне зашел кубинец с факультета, и она прихватила обоих. Он сел и бестактно пошутил: “А я всегда думал, что это машина из фунерарии”. То есть из похоронного бюро, катафалк. Она губы поджала, но ничего не сказала.
Как-то мы с ней ехали в университет. Проспект поднимался на холм, где был перекресток, главный въезд в город, а дорога налево круто спускалась к университету. На перекрестке стояли пионеры, вроде бы регулировали движение под руководством полицейского. Видимо, у них был урок правил движения. Мы поднялись на холм и остановились, пропуская встречные машины. К нам подошел мальчик лет десяти, с жезлом. Наряжен он был ради такого случая в костюм американского шерифа — шляпа, звезда, игрушечный кольт у пояса. Видно, купили ему в подарок на Рождество. На шее пионерский галстук. Подошел к окошку водителя и говорит на своем негритянском наречии: “Сеньола, налево крутой спуск, будьте осторожны”.
Это, видимо, ее доконало, и вся ее ненависть к Кубе и этим негритянским мальчикам прорвалась — во взгляде, в одном только взгляде, прямо в глаза этому пионеру-шерифу. Лицо этого мальчика у меня на глазах вспухло от ужаса. И губы, и нос, и уши — все вспухло, а глаза наполнились слезами и выражали животный страх и полное непонимание. Если бы я не видел, никогда бы не поверил, что чувство, выраженное одним взглядом, может материализоваться в такое сильное физиологическое действие.
Потом эта женщина уехала в США, геолог остался и забрал к себе венгерку с медицинского факультета. Эта была бой-баба, эмигрантка 1956 г. и ярая антисоветчица. Замечательно вскрывала кроликов на занятиях, чуть ли не руками их разрывала. Любила это дело и достигла мастерства. Зажили они с геологом весело, и из их квартиры уже раздавались другие звуки.