Вот в этот момент никто не мог одолеть соблазна. Отдавали монету и получали почти литровый стакан пру со льдом. Второй стакан — когда снова шли на поле в три часа дня. Тут уже пили не торопясь, со вкусом. Узнав, что я из СССР, прусеро не раз заводил со мной разговор — возможно ли такое, что у нас реки покрыты льдом? Подходи с ведром и коли, сколько хочешь. Прямо так — ни платить, ни спрашивать не надо. Слушал он недоверчиво. Сам он по утрам ходил с тележкой к железной дороге, и там поезд на момент притормаживал, и из вагона-рефрижератора ему кидали блок льда в 50 кг. За что он ежемесячно вносил сумму, которую мог бы сэкономить, если бы их деревенская речка была, как и в СССР, покрыта льдом.
Так мы наслаждались этим пру. Но как-то в полдень, когда мы глотали холодный пру молча, запекшимися губами, подъехал верхом на худой кляче, подстелив под себя мешок, беззубый негр-старик. Он был из тех гаитянцев, которые контрабандой приплывали рубить тростник за бесценок, а после революции остались на Кубе. Говорил он на своем гаитянско-афрокубинском наречии, очень скупо и красноречиво. Хоть и не было у него ни одного зуба, речь его была понятна. Уборка тростника затягивается, рук не хватает, и местный комитет защиты революции велит прусеро на время свернуть свою торговлю и влиться в ряды мачетеро. Мужик он здоровый и умелый, рубить будет за троих. Прусеро чуть не зарыдал — бросить торговлю как раз на пике благоприятной конъюнктуры, при монопольном положении на рынке! “Я же выполняю социальную функцию!” — закричал он, вперемешку с мягкими кубинскими ругательствами, и протянул руки к толпе университетских преподавателей за поддержкой. Но поддержки не получил, все пили свой последний стакан молча. Старик дернул за веревки, служившие ему поводьями, разбудил свою заснувшую кобылу, и уехал.
Больше мне пру попить в жизни не довелось. Уже назавтра прусеро рубил тростник невдалеке от меня, действительно за троих. Видимо, это было ему не трудно, потому что у него оставалось время, чтобы постоянно рассказывать анекдоты, которым он сам радовался и смеялся больше всех.
* * *
В Университет Орьенте прислали несколько студентов из СССР. К нам, в Химическую школу, попал один, делать дипломную работу, с химфака Ленинградского университета. Звали его Яша. Я, как химик, помог ему устроиться, со всеми познакомил. Руководителем у него стал тот профессор из Калифорнийского университета. Яша был парень с исключительным талантом. Он хорошо знал английский и французский — и за два месяца стал прекрасно говорить по-испански. Не просто говорить, а с блеском. Когда мы уже пробыли половину срока на тростнике, вдруг приезжает и Яша. То ли ему наше начальство посоветовало, то ли из любопытства. Стал он у нас пятым в бригаде. Наш профессор-бригадир относился к нему с отеческой нежностью. Его просто переполняло счастье, что у него — дипломник из Ленинградского университета.
Как я уже говорил, на поле мужчины рубят тростник, а женщины его собирают и укладывают в кучки. Яша попробовал рубить, но недолго — до первой мозоли. Значит, полчаса. Бригадир ему говорит: Яша, собирай и укладывай тростник. И стал Яша делать женскую работу. Но не как женщины. Он снял рубашку, чтобы загорать, и сел в своей соломенной шляпе. Куда дотянется рука — оттуда берет срубленные стебли. Потом перебирается в другое место и снова садится. Мне из соседней бригады кричат, с тонкой издевкой: “Эй, товарич! Не хочешь тоже тростник носить, вместе с Чинитой?”. Чинита — лаборантка с кафедры неорганической химии, симпатичная, с примесью китайской крови (потому и прозвали Чинита). Я отвечаю: “Вместе с Чинитой — с удовольствием. Пусть она собирает, а я ее с тростником буду носить”.
Любопытно было смотреть на профессора. Он был тучный, рубить ему было тяжело — а тут его молодой советский компаньеро, приехавший чуть ли не с крейсера “Аврора”, сидит и загорает. Видно было, что чувства в нем клокочут — но ни разу не сорвался. Выкрикивал какие-то тончайшие намеки, которые Яша не обязан был понимать. Яша любил поговорить и попрактиковаться в языке. Идя с поля, он заводил философские беседы с попутчиками, которые к этому времени уже еле ворочали языком. Я как-то раз шел сзади и вдруг поймал себя на мысли, что моя рука готовится точным ударом перерубить ему сухожилие на пятке. Рука уже привыкла рубить, и очень точно, без всякой помощи головного мозга — и вот как она захотела использовать этот навык. Страшное дело. Я вспомнил, как на целине Наташа Кузнецова всадила вилы в задницу одного сачка. Тоже, наверное, сама удивилась своему поступку.
Когда мы притаскивались вечером в барак, все сначала валились на койки и минут двадцать просто неподвижно лежали, ни о чем другом и думать не хотелось. А Яша смазывал лицо каким-то ароматным кремом, надевал чистую рубашку и отправлялся на экскурсию — осматривать местность и быт кубинских гуахиро. Вслед ему из разных углов барака вполголоса кричали одно обидное слово. Это — за крем, которым не положено было мазаться мужчине, и вообще.
Весной кубинцы объявили Яшу персоной нон грата. Это был первый случай в отношении советского человека, поэтому поднялся шум. Профессор пришел ко мне расстроенный. Я, говорит, в знак протеста решил подать в отставку со всех своих постов в университете. Я говорю: “Бросьте даже и думать, что за глупости. Что вы вообще знаете о Яше и о причинах его высылки?”. Меня тогда сильно удивило это странное стремление — протестовать, хотя и самому неясно, против чего протестуешь.
Пришел ко мне секретарь нашей комсомольской организации: “Напиши Яше хорошую характеристику, мы будем его перед кубинцами защищать. Консул велел”. А консул был одновременно и куратором от КГБ. Я говорю: “Кто я такой, чтобы характеристики писать? А если бы и был обязан, то хорошую бы не написал. Зачем же перед кубинцами в глупое положение становиться? Пусть потихоньку уезжает, ведь ясно, что что-то накопали”. Так и получилось. Пошло наше начальство с демаршем и, как мне рассказывал потом переводчик, им ректор таких вещей наговорил и таких документов представил, что положение их было весьма глупым.
Как ни странно, и позже жизнь меня сводила с Яшей. Он был аспирантом в моем институте в Москве, в начале 70-х эмигрировал, стал видным деятелем, привозил к нам в институт виднейшего раввина с мировой репутацией Адина Штайнзальца… Мы с Яшей встречались не раз, и он очень тепло ко мне относился. Видно, вспоминал юность. Похоже, он сильно окреп и возмужал с той поры.
* * *
На Кубу я попал почти дуриком — пришла в голову такая блажь. Как-то в 1959 г. ехал в электричке, и попала на глаза старая газета. В ней статья о партизанах Кастро и фотография: девушка в шляпе, верхом на лошади и с винтовкой за плечами. Лица было не разглядеть, но захотелось поехать на Кубу. Не знаю, где газетчики такой снимок откопали, наверное, из американского фильма и вовсе не про Кубу. Стал учить язык, кстати, попал на месяц в больницу с гепатитом — самые идеальные условия для этого. Приятель достал мне учебник испанского языка, изданный в 1937 г. для наших военных, едущих в Испанию.
Этот учебник мне и помог. С химфака послали одного знакомого на работу в Университет Орьенте, он кинулся искать учебник. Нашел у меня, я ему отдал, а он за это там обо мне замолвил слово. Бац — приходит в мой институт заявка на меня с Кубы. Шеф рассвирепел — что за махинации, кто вас так учил жить! В общем, не пускает. Я заплакал, честно признаюсь. Он перепугался: что с вами, что с вами? Говорю: хочу на Кубу. Не знаю, что он обо мне подумал, но смягчился. Сделаете, говорит, диссертацию — и езжайте.
Приятель, который с моим учебником уехал, заслужил на Кубе большую славу. Он там купил себе мотоцикл и обшарил на острове все закоулки, где могли быть научные приборы для университета. Пробился к Че Геваре и с ним ездил отбирать красивые, но ненужные приборы у директоров и министров. Собрал хорошую лабораторию. Я кое в чем ему из Москвы помогал, так что заявка на меня снова пришла. Ну и, конечно, удача. В Министерстве высшего образования отправкой на Кубу занимался мрачный мужчина. Он ко мне хорошо отнесся. Когда я пришел к нему снова, уже с кандидатским дипломом, он прямо сказал: обязательно вас отправлю. Правда, иногда повторял непонятную для меня фразу: “Контракта на вас нет. Контракта нет. Но я отправлю”. И отправил. Даже с явным нарушением инструкций. (Он, например, не дал мне обратного билета, а я и не подумал, как буду возвращаться. Никто в Гаване не хотел его оплачивать, и мне пришлось послать министру Елютину жалобную телеграмму: «Помогите вернуться на Родину». Подействовало моментально).
Кстати, уже из этого видно, что СССР никак не был бюрократическим государством, как считают многие. Он был радикально не-бюрократическим. Бюрократия по своей сути — именно бездушная машина, которая не смотрит на лица и действует согласно закону, инструкции. У нас же каждый начальник и тем более начальница — сгусток чувств. Понравился я этому человеку — и он отправил меня на Кубу, явно с нарушением множества инструкций. А в другой раз придешь куда-нибудь с верным и явно полезным делом, сидит за столом женщина, зыркнет на тебя глазом — и сразу видно, что надо уходить. Ни за что не даст ходу, какие аргументы ни придумывай. По глупости начнешь доказывать — и совсем дело загубишь. Тут бюрократией и не пахнет.
В общем, отбыл я на Кубу. С грузом реактивов, приборов и парой аквалангов мне пришлось плыть на пароходе. Чудесным утром мы вошли в бухту Сантьяго де Куба, из порта — в город, и давай спрашивать у девушек, где здесь университет. Оказалось, могу говорить по-испански. Во всяком случае, с девушками.
В университете ахнули, никто меня не ждал, про заявки все забыли, да и вообще не удалось установить, кто их посылал. К тому же, заявка это одно, а контракт — совсем другое. Но, раз уж я приехал, все были рады, все сразу стали друзьями, дали мне из кармана 50 песо, и мы с женой пошли бродить по вечернему Сантьяго де Куба, пить сок кокосового ореха со льдом, манго и т.д. Зашли в ресторан, ни в чем не разбираемся, все нам помогают, смеются. Радушие было общим, даже со стороны политических противников. Все знали, что советские приехали помогать, и были за это благодарны. Я это, кстати, видел и в Испании. Франкист, франкист, а за помощь Испании, ее детям, испытывает к СССР большую благодарность.
В Москве, в лаборатории, мы обсудили возможные темы исследований. Я до этого изучал структуру гликопротеинов — биополимеров, состоящих из белка и углеводов. Методами владел, сам кое-какие новшества придумал для работы без дорогих материалов. Решили, что интересно было бы изучить подобные полимеры из слизи морских моллюсков. Мои друзья занимались изучением веществ из моллюсков на Дальнем Востоке — а тут из Карибского моря. Область новая, обещала множество находок. Я и акваланги прихватил для этого. Собрались мы с кубинцами на совет, я им изложил перспективы и возможности, они приняли с энтузиазмом.
Я пошел в местный аналог ДОСААФ, попросил помощи. Они тоже обрадовались, у них был мощный катер, и мы стали обходить побережье и нырять — знакомиться с местными моллюсками. Главный подводник у них, Педро Соберат, был интересный человек. На одно ухо глухой — пытался найти упавший в море самолет Камило Сьенфуэгоса, нырял на 90 м и потерял ухо. В Соберате выразился важный на Кубе тип человека, которых у нас как-то не видно. Мы больше действуем сообща, ватагой. А там много одиночек, которые берутся за невозможные дела. “Старик и море” у Хемингуэя — образ типичный. Таков, вообще говоря, был и Фидель Кастро, и те виртуозные рубщики тростника, каких я видел. Например, этот Соберат с ружьем охотился на рыб весом более сотни килограммов, они таскали его по морю по многу часов. Он нырял так, что я никогда бы не поверил, если бы сам с ним не был — без акваланга на глубине 20 м сидел и копошился в коралловых рифах, как будто имел жабры. А я видел, как люди работают под водой, сам бывал водолазом в морских экспедициях, не раз работал на Японском море. Пишу это, потому что это распространенное в заметной части кубинцев ощущение огромных возможностей личности — важная черта их революции. Различия, думаю, всегда полезно подмечать.
Однако с моллюсками ничего у меня не вышло. Хотя кубинцы и горячо одобрили мой проект, они незаметно свернули меня на другой путь. Повезли на сахарные заводы, посмотреть процесс производства. Рассказывал один из мировых авторитетов в этом деле, человек умный и поэт своего дела. И обнаружилось множество проблем, которые можно было эффективно исследовать, а кое-какие даже решить, с помощью тех методов биохимии, которыми я владел. Причем это были бы оригинальные работы с большими перспективами — мировые исследования сахарного производства методически отстали от современной молекулярной биологии на целую эпоху, и никакого мостика нигде не возникало. А раз уж я тут…
В общем, я начал пробовать и быстро втянулся, какие там моллюски! Погрузился в мир тростника, патоки, кристаллов и множества непонятных явлений, которые происходят в этом мире. Попал и в новый мир людей, которые не были похожи ни на нашу академическую среду, ни на публику из наших отраслевых НИИ. Это были мастера, из которых многие обладали замечательной наблюдательностью и склонностью к обобщениям, самородки. С ними было хорошо работать, много их интеллектуальных приемов надо было перенять. Когда в фильмах видишь фигуру такого мастера-философа, это кажется надуманным, некой метафорой. Ни у нас, ни на Западе этого типа как-то не видно, здесь уже работают большие коллективы. А на Кубе эти люди были важной частью культуры.
Я стал много ездить по Кубе на совещания специалистов. Возникли трения — с советскими экспертами и частью молодых кубинцев. Наши сахарники из Киева категорически не желали знать новых методов, заведомо эффективных для решения их проблем. Это меня по молодости лет удивляло, а дело просто было в том, что они этих методов не знали и боялись за свое положение экспертов. При этом ставили себя в глупое положение. Им подпевала и часть кубинцев. Как-то на совещании одна такая молодая дура из Гаваны начала поучать: “Мы должны решать проблемы производства, а не увлекаться всякими изощренными методами” (я предлагал быстро решить одну проблему с использованием радиоактивных изотопов). Я говорю: “Это демагогия”. Видимо, я не знал, что “демагог” у них в то время было слишком ругательное слово, и поднялся целый скандал. Наш факультет в Сантьяго даже запросил стенограмму того совещания, изучил ее и признал, что я был прав, а та девица — действительно демагог. Это потом мне декан рассказал. Мы, говорит, не можем допустить, чтобы нашего представителя шельмовали — это меня. В целом же технические совещания были таковы, что на них можно было высказываться по существу.
Я за тот год много технических записок подготовил. Некоторые, как показал последующий опыт, были весьма разумными. Например, тогда в США были опубликованы результаты больших исследований влияния газового состава на скорость созревания фруктов и овощей. Я сходил в порт, поговорил с нашими моряками. Они говорят, что им ничего не стоит герметизировать трюмы и контролировать состав атмосферы. Зимой прекрасные кубинские помидоры вполне можно было бы гнать в СССР. Предлагал я создать передвижные лаборатории с современными приборами для анализа, чтобы объезжали сахарные заводы и надежно измеряли некоторые важные параметры производства, которые довольно сильно влияли на процесс, но до этого не измерялись из-за трудностей анализа. Когда кончился мой срок и я собрался уезжать, приехал молодой парень из министерства и стал уговаривать меня остаться — налаживать такие лаборатории. Мы, говорит, дадим тебе маленький самолет — облетать заводы. Я эти самолетики видел, и очень было соблазнительно, но надо было возвращаться в свою лабораторию в Москве.
* * *
На Кубе тогда шло становление современной научной системы, наблюдать за этим было интересно. Дух научности, как бородавка, может сесть, на кого захочет. Есть страны, которые вкладывают уйму денег — и ничего не получается. И люди есть, и институты, но духа нет, все как-то вяло. В кубинцах такой дух был, и сейчас он силен. Уже в конце 60-х годов были видны “зародыши” блестящих работ. А главное, была цепкость. Как появляется толковый специалист, его прямо облепляют. Я приехал из очень сильной лаборатории, да к тому же знал язык. Множество людей приходило — посоветоваться, посмотреть, что-то освоить. В период между сафрами — мертвый сезон на сахарных заводах. А там лаборатории контроля, два-три химика-техника. Я говорю: присылайте их к нам, в университет. И нам помогут, и небольшие исследовательские проекты будут проводить, по обновлению методов анализа. Так и стали делать. Нам было большое подспорье, а у девушек-техников большой энтузиазм возник. Замечательно работали, и все сделали неплохие работы — приспосабливали современные методы большой науки для целей анализа в сахарном производстве. Дело было верное, только работай. Все выступили на научном конгрессе. Кое-кто из них потом эмигрировал и, как писали, очень хорошо устроился в США благодаря этому опыту.
Среди молодых кубинцев я тогда выделил бы такие категории. Те, кто учился в элитарных западных университетах (Куба старалась посылать в разные места). Эти осваивались на Кубе с большим трудом. Им казалось, что работать продуктивно в таких бедных лабораториях нельзя. Даже в Национальном центре научных исследований, который по сравнению с нашей московской лабораторией был роскошным учреждением. Зайдешь к таким “западным” ученикам — сидят, ноги на стол, и магнитофон свой кассетный крутят. Мол, реактивов и приборов нужных нет. Выпускники советских вузов были в этом смысле покрепче, их бедность не пугала, умели наладить работу. Среди тех, кто учился на Кубе, тоже было заметное разделение.
Дети интеллигентов, казалось бы, должны были стать главной силой. Но в них я замечал какой-то комплекс неполноценности, думаю, унаследованный от отцов. Они как-то не верили, что на Кубе может быть сильная наука, робели. Но зато ребята из трудовых семей, часто вечерники, стали просто чудесными кадрами. Их не волновал статус и престиж в глазах “мировой науки”. Они видели проблему — и искали способ ее решить. С теми средствами, какие есть. И проявляли замечательную изобретательность и способность к обучению. Кстати, лучшим институтом Академии наук Кубы стал Институт генетики сахарного тростника, но среди его сотрудников не было тогда ни одного с высшим образованием. Только несколько советских генетиков-консультантов — и молодые кубинцы из техникума.
У кубинцев была исследовательская и изобретательская жилка. Например, они вместе с нашими специалистами сделали комбайн для рубки тростника. При этом решили проблему, которая никому не давалась. Куст тростника такой мощный, что вокруг корней образуется кочка. А ножи комбайна должны срезать тростник вровень с землей, но не зарываться — они должны следовать профилю почвы, и это было трудно. Во время международного конгресса сахарников устроили показательную работу этого комбайна. Собралось человек пятьдесят с киноаппаратами — из Австралии, Японии, Южной Африки — из стран, где выращивают тростник или производят машины. Комбайн прошелся по полю — блеск! Те, кто сам знал, каково рубить тростник мачете, был глубоко взволнованы. А иностранцы кинулись к машине, стали совать под нее свои киноаппараты и стрекотать ими — крутить и вертеть ими с нажатым спуском. Отснимут пленку, перезарядят — и снова. Старались устройство режущей системы заснять. Потом, уже в 1972 г. на Кубе наладили патентную службу, я был знаком с ее организатором, он мне много интересного рассказал (он учился у Василия Леонтьева, и тот своим ученикам высказал важные суждения о советской экономике и плановой системе — то, что наши реформаторы никогда не напечатают).
Когда я в 1970-72 гг. работал уже в Гаване, один из моих учеников (на степень магистра) сделал прекрасную работу. Я горжусь, что в ней участвовал. Я предложил общий план, но у него родились такие сильные идеи, что исследование получилось выдающееся. Мы изучали процесс почернения сахара при хранении. Это была большая проблема: на складе огромные кучи сахара начинали разогреваться и чернеть. Цена резко снижалась, Куба платила штрафы, а иногда процесс приобретал характер взрыва — огромная куча в тысячи тонн превращалась в вулкан, из которого вырывалась раскаленная лава черного расплавленного сахара. С самыми недорогими средствами (впрочем, не без изотопов), этот парень четко описал химическую динамику процесса и влияние на него исходного состава сахара-сырца. И обнаружил несколько цепных самоускоряющихся реакций. Продолжая работу, он пришел к парадоксальному выводу, что традиционное стремление производственников получить как можно более светлый сахар, как раз и приводит к сохранению в нем бесцветных, но очень активных соединений, которые уже на складе разгоняют процесс разрушения. Напротив, добавляя в процессе варки некоторые вещества, можно загнать этот процесс в тупик, связав активные бесцветные предшественники в стабильные, но слегка окрашенные вещества. Он нашел способ элегантно управлять большой и сложной системой реакций, но вступил в конфликт с традиционными критериями.
Парень этот был из семьи рабочего (автослесаря), кончил вечерний вуз и не слишком грамотно писал по-испански. В жюри, которое обсуждало его диссертацию, был итальянский профессор, специалист по полимерам. Он стал рьяно возражать против присуждения степени. Во-первых, говорит, методы очень просты (для большого количества проб применялись стандартные анализы, которые как раз и делали техники с сахарного завода — для целей работы этого было достаточно). Во-вторых, много орфографических ошибок. Стандарты научности, стандарты научности, нельзя снижать уровень… Я рассвирепел, как редко со мной бывало в жизни. Ах ты, думаю, гад. А еще левый экстремист! Сцепились мы, да в присутствии всего ученого совета (обсуждение шло в отдельном зале, куда совет “удалился на совещание”). Почти час спорили, доходя взаимных политических оскорблений. Всем видно, что работа выдающаяся — а он ни в какую (члены жюри имели право вето). При этом актовый зал был полный — это была первая серия защит. И все там притихли, недоумевают — что же там происходит, в совещательной комнате. Я его все-таки переспорил, да еще предупредил ученый совет — будете таким критериям следовать, загубите свою национальную науку.
Наблюдая эту работу, да и некоторых других и старых, и молодых кубинских исследователей, я подумал, что и у них распространен тот стиль научного мышления, который я про себя называл “русским”. Он, правда, и у западных ученых встречается, но как что-то редкое, особенное. А у русских часто, иначе бы ничего не вышло, просто средств бы не хватило на тот объем работы, который русская (и особенно советская) наука сделала. Суть этого стиля я бы выразил так: склонность делать широкие обобщения при большой нехватке эмпирического материала. Не всегда, конечно, это плодотворно, много бывает неудачных “фантазий” и “бредовых идей”, но ум тренируется — и удачные работы с лихвой окупают неудачи коллег.
Поработав на Кубе, я стал думать, что этот стиль возникает там, где ученый не слишком скован идеологическими догмами “научной метрополии”. То есть, он знает эти догмы, уважает их, но находится на периферии мирового научного сообщества и может не бояться его тяжелой руки. Русские были в таком положении и, похоже, кубинцы тоже. А срочные проблемы решать было надо, и кураж для этого был.
Кроме того, для работы в таком ключе нужно иметь “свободу” выходить, на этапе рождения идей, за рамки того рационализма, который, конечно, необходим ученому, но может и слишком его дисциплинировать. Про русский ум давно было сказано:
Он трезво судит о земле,
В мистической купаясь мгле.
В очень большой степени то же самое можно сказать и про кубинцев. Образы, которыми они мыслят, часто парадоксальны (может, сказывается влияние африканской культуры). Мне до Кубы казалось невозможным увидеть Кафку, воплощенного в массовой культуре, а там это бросается в глаза — и в литературе, и в обыденном разговоре. Эта общая способность вывернуть проблему наизнанку и увидеть ее с неожиданной стороны, незащищенной от исследователя, счастливым образом была не задушена в новой научной молодежи, а развита.
У кубинцев, с которыми я общался, было сильно выражено такое свойство. Они были способны на вдохновение, когда мысль работает в каком-то ином измерении, ты входишь в транс. В лаборатории это хорошо видно — но и на поле, на празднике. И в то же время это — вспышки на фоне постоянной глубокой грусти, постоянного размышления о чем-то не вполне земном. Как будто тоска по Испании (и по Африке) навсегда отложилась в характере под действием этого тропического солнца, которое останавливает время.
Как-то в журнале «Курьер ЮНЕСКО» была большая фотография, получившая какой-то главный приз. Называлась она "Размышление" (Meditaciуn ), и снято было на ней лицо кубинского крестьянина, присевшего на поле. Я удивился, как мог фотограф ухватить суть того явления, что я и словами-то никак не могу выразить. Вот на этом и поднялась кубинская наука, как только революция создала для этого социальные и экономические условия. Надеюсь, переживет она нынешние трудные времена, как и русская. Надеюсь, но не уверен.
Если бы наше сотрудничество с кубинскими учеными продолжилось подольше, у нас бы могли сложиться замечательные совместные бригады, просто блестящие. Но мы потянулись за Горбачевым — и теперь клянчим у Сороса подачки на пропитание. И своими подачками он этот русский стиль научного мышления у нас как сапогом вышибает. Но патриоту Шафаревичу это не объяснишь — он все равно счастлив, что СССР уничтожен.
* * *
В 1967 г. на Кубе создавалась единая партия — по типу КПСС. В нее влились бывшие члены просоветской марксистской партии, которая строго следовала теории и активного участия в революции не принимала, члены бывших подпольных революционных движений. Но главное, в нее собирались уже новые люди, сложившиеся после революции. До появления партии связующей структурой политической системы на Кубе были органы прямой демократии — комитеты защиты революции. Мы о них плохо знаем, а мне кажется, что полезно было бы их опыт изучить и понять. Что-то подобное и у нас появится, когда нынешний хаос станет нестерпимым, а цельной обобщающей идеологии еще не созреет. КЗР были везде и объединяли самых разных людей, согласных лишь в одном — защитить страну, избежать гражданской войны и обеспечить действие простых принципов справедливости. Идеология размытая, но в таком положении достаточная. Правда, для существования такой системы нужна большая терпимость в людях и способность к рассуждениям и диалогу. Кубинцы — прирожденные ораторы и любят выслушать мнение другого, если он его хорошо излагает. Мы же слишком устремлены к истине и ложные суждения слушать не хотим.
Но, конечно, для выработки и выполнения больших программ развития на Кубе нужна была партия, это все понимали. Мы в СССР стали охаивать и разрушать единую партию потому, что страх войны прошел и развитие казалось обеспеченным (а точнее, многим оно стало казаться ненужным, поверили в какую-то волшебную палочку и скатерть-самобранку, которую мессия вроде Горбачева принесет). В общем, на Кубе стали проходить собрания, на которых обсуждались кандидатуры тех, кто подал заявления в партию. Поскольку партии не было, в партию принимали (точнее, наоборот — отправляли ) на общих собраниях трудового коллектива.
Как-то я в университете пошел в мастерские, а там как раз такое собрание. Подал заявление молодой инженер, я его помнил по рубке тростника. Вел собрание какой-то хмурый “кадровый работник”, видимо, из старых подпольщиков. Кандидат изложил свои установки, ему задали вопросы, что он делал «до падения тирана» и пр. Потом стали обсуждать. Встает старик, токарь. Я, говорит, отвергаю его кандидатуру, не место ему в партии. Потребовали от него доводов. Он говорит:
— Гонсалес — хороший работник и честный человек. Но в партию его брать нельзя, потому что он способен человека обидеть, а это для партии опасно.
— Как он вас обидел?
— Я деталь испортил, а он подходит и говорит: “Ты халтурщик, ты ценную деталь запорол”.
— Так он прав были или нет? Вы испортили деталь?
— Я не отрицаю, как инженер он был прав, я по халатности работу запорол. Но ведь он меня обидел. Я же вдвое старше его, а он мне такое говорит. Он обязан был найти другой способ наказания, необидный.
Поднялся спор, и мне он показался интересным. Все соглашались с тем, что старик работал спустя рукава, и его следовало наказать. Вот, попробуй найти способ наказать, но так, чтобы не обидеть. Инженера этого в партию рекомендовали, хотя не без оговорок.
* * *
Вообще, проблема “не обидеть” была на Кубе поставлена как большая национальная проблема, нам это было непривычно. Когда говорят о репрессиях на Кубе, о нарушении прав человека, это надо встраивать в совсем другой контекст, нежели, например, у нас. Слово то же, а смысл другой. Нас возил на машине Карлос, красивый парень, сын генерала при Батисте, которого расстреляли после революции. Очень гордый был, и было бы немыслимо, чтобы кто-нибудь помянул ему старое.
Но режим был строгий, и трагедий возникало немало, особенно в связи с выездом, эмиграцией, разрывом родственников. В аэропорту приходилось видеть душераздирающие сцены отъезда навсегда — при том, что у кубинцев просто животная любовь к своему острову и своей культурной среде. И в то же время это была очень открытая страна, кубинцы — путешественники. У одной преподавательницы возник роман с бельгийцем, где-то на конференции познакомились. Он и в Сантьяго приезжал, симпатичный человек. Решили жениться, она подала заявление на выезд, уволилась из университета — но ее не выпускают, пока сыновья не отслужат в армии, как раз их возраст подходил. Бельгиец уехал, и эта связь как-то угасла. На нее было тяжело смотреть.
Но при всей строгости и тяжести норм, не было такого, чтобы мытарить людей сверх этих норм. Я вращался в тех кругах, где было довольно много “антикастристов”. Ведешь себя в рамках уговоренного минимума лояльности — тебя не трогают. А болтать — болтали свободно. Старики в Гаване сидели на скамейках и рассуждали, как американцы явятся их освобождать — по морю или по воздуху. Социальная база режима была настолько прочной, что на болтовню можно было не обращать внимания.