Что глаза мои видели (Том 2, Революция и Россия)
ModernLib.Net / История / Карабчевский Николай / Что глаза мои видели (Том 2, Революция и Россия) - Чтение
(стр. 3)
Автор:
|
Карабчевский Николай |
Жанр:
|
История |
-
Читать книгу полностью
(349 Кб)
- Скачать в формате fb2
(145 Кб)
- Скачать в формате doc
(149 Кб)
- Скачать в формате txt
(144 Кб)
- Скачать в формате html
(146 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|
|
Это во-первых, а во- вторых, даже к "сознательным" в то время было предъявлено обвинение лишь в том, что они "в более или менее отдаленном будущем" имеют в виду изменение государственного строя. В недрах же самого процесса, в среде его участников зародилось нечто иное, боле интенсивное, когда осужденные и их товарищи убедились, что и простая пропаганда карается уже, как совершившееся тяжкое преступление. В это же время разразилась в доме Предварительного Заключения Треповская расправа с Боголюбовым. Боголюбов, ранее уже осужденный в качестве политического к каторге, находился еще в Доме Предварительного Заключения. Когда, генерал Трепов, тогдашний градоначальник Петербурга, посетил Дом Предварительного Заключения ему попался на глаза где-то в коридоре Боголюбов, который не снял перед ним своей арестантской бескозырки. Этого было достаточно, чтобы со стороны "бешенного" градоправителя последовало тут же распоряжение о телесной экзекуции над каторжанином, хотя бы из интеллигентов. Это взволновало всю тюрьму. Заключенные стали бить стекла в окнах своих камер, кричать, вопить. Жестокая экзекуция, тем не менее, свершилась и весть о ней быстро разнеслась по всему городу. Без возмущения никто об этом не говорил. Когда приговор о 193-х уже состоялся, но оставался еще кассационный срок, я продолжал посещать заключенную Брешковскую. Тогда она открылась мне, что Вера Засулич стреляла в Трепова не по собственной инициативе, как все ошибочно думали тогда, но что это был первый террористический акт "боевой дружины", решившей теперь же, путем террористических актов, бороться с произволом и насилием власти. Как известно, Вера Засулич была предана суду за простое покушение на убийство и была судима с присяжными заседателями. Тщетно пытался А. Ф. Кони, председательствовавший в этом процессе, своими вкрадчивыми приемами вырвать у присяжных хотя бы слабый обвинительный приговор. После потрясающей по силе и выразительности, речи защитника Засулич, П. Я. Александрова, она была торжественно оправдана, при бешеных рукоплесканиях переполненной залы. Многие плакали от радости, дамы целовали руки Александрову, которого я провожал среди судейской сутолоки и на улице, где овации по его адресу возобновились с новой силой. Брешковская очень издалека и в несколько приемов, заводила со мной речь о том как было бы хорошо, если бы я, оставаясь адвокатом, примкнул к их "конспиративной" работе. Она готова была дать мне все адреса и рекомендации к организаторам "боевой дружины". В ее расчеты не входило мое непосредственное участие в террористических актах: - она сулила мне более почетную миссию вдохновлять жеребьевых исполнителей таких актов. Нужно ли объяснять, как я шарахнулся от подобного предложения. Я высказал ей с полной откровенностью свои сокровенные суждения по этому предмету: "Не кровью и насилием возродится мир. Низменное средство пятнает самую высокую цель. Для меня "террорист" и "палач" одинаково отвратительны"! Брешковская глубоко задумалась. Нисколько минут мы оба взволнованно молчали. Наконец она протянула мне свою холодную руку и крепко сжала мою. - Бог с вами, оставайтесь праведником, предоставьте грешникам спасать мир. Я иду в каторгу, а вы на волю к радостям жизни... Спасибо вам за все. За этот месяц, что мы виделись, я много думала о вас . . . и вот заговорила. Забудьте все, что я вам сказала, навсегда... Возьмите вот это от меня на память. Сама здесь вышила... Она достала из под подушки своей тюремной койки вышитое по обоим концам мелкою малороссийскою вышивкою полотенце, по краям которого, едва заметно, были вышиты слова: "memento mori". Мы потрясли другу руки и расстались. Когда я в последний раз захлопнул за собою тюремную, дверь, мне почудилось, что я оставил живую в могиле, быть, может, про меня она наоборот подумала: "ушел живой мертвец". Какая пропасть между двумя, рядом стоящими, людьми: то что для нее единственно казалось жизнью, мне представлялось подлинною смертью. Ряд террористических актов вскоре последовал. Несчастный "Освободитель" под конец не выезжал иначе из Зимнего Дворца, как с сильным охранным эскортом. Это сторожил Кобызевский (Богданович) подкоп на Екатерининской улице, но доконали его, раньше чем тот был готов, бомбы Желябова, Рысакова, Перовской и Ко. на Мойке. "Весна" гр. Лорис-Меликова заволоклась непроглядными тучами и мелькнувший призрак спасительной "конституции" укрылся за мрачными стенами Гатчинского Дворца. ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ. Тотчас после убийства Царя-Освободителя, некоторое время длилось напряженное состояние общества в ожидании широких свобод и, как панацеи от всех зол, - конституции. Сентиментальные интеллигенты, с мистиком-философом Владимиром Соловьевым во главе (он был подлинным христианином и, говорят, реально верил в наличность дьявола) пропагандировала идею всепрощения и находила, что убийцы Царя не должны быть казнены. Это было бы наглядным жестом выявления величия именно великой русской народной души. Я лично был всегда горячим противником смертной казни, находя, что государство, власть, как нечто сильное и мощное, не вправе отвечать на безумие отдельных лиц, таким же безумием. Государство вправе лишь изолировать преступника, чтобы обезвредить его, и наглядно доказать силу беспримерного своего великодушия. Правительственный курс скоро обозначился: "сын не вправе миловать убийц своего отца"! Влияние Победоносцева и соответствующих мужей Царского Совета решило это безапелляционно. Обвинителем цареубийц выступил тогдашний прокурор Петербургской Судебной Палаты Н. В. Муравьев. Он стяжал себе этим "благодарность" Царя, за что и был вскоре назначен Министром Юстиции. Всех пятерых убийц Александра II казнили. Казнили еще публично на Семеновском плацу, где был воздвигнут эшафот с пятью виселицами. Знаменитая артистка М. Г. Савина, жившая в то время в конце Николаевской улицы, видела со своего балкона весь печальный кортеж. Она утверждала, что кроме одного, из приговоренных Рысакова, лица остальных, влекомых на казнь, были светлее и радостнее лиц их окружавших. Софья Перовская своим кругловатым, детским в веснушках лицом зарделась и просто сияла на темном фоне мрачной процессии. Покатилось грузно-однотонное царствование Александра III-го Миротворца, укрывшегося в своем Гатчинском Дворце, как в неприступной крепости. Союз с республиканской Францией, как-то дико уживался с российским абсолютизмом, остановившимся на мертвой точке. В подходящих случаях звуки Марсельезы стали раздаваться публично и, невольно, комментировались текстом революционного гимна. Говорят, на это обращали внимание Александра III-го, на что он будто бы философски отвечал: "Не могу же я им сочинить новый национальный гимн"! Про себя он, вероятно, думал: хоть с чертом в союзе, а должен же я обороняться от Германии! А "черт" был, к тому же, галантен и льстив, и хоть кому мог вскружить голову. Париж такой прием устроил "русскому Царю", что хоть бы самому Вильсону в свое время впору. Одним великолепием названного его именем моста, построенного по случаю блестящей всемирной выставки в Париже, Франция считала, что на веки вечные обессмертила Александра III. "А там, во глубине России" - колесо истории катилось своим грузным чередом. После ухода, провожаемого нелестным эпитетом, Вышнеградского, Министром Финансов сделан был Витте "муж государственный" (особенно по Дилону); он и золотую валюту урегулировал (золотые круглячки действительно зазвенели в кошельках) и, что еще важнее, порешил восстановить "царев кабак", т. е. спаивать народ во славу государственной казны. Говорят, что он самодовольно потирал себе руки, даже в момент выборгского воззвания, которым разогнанные перводумцы призывали народ не платить казне податей и, посмеиваясь, говорил: "Ладно, ладно, а пить народ все-таки не перестанет и пуще прежнего понесет деньги в кабак, раз и податей платить не надо"! Черту государственной мудрости нового министра иные усматривали и в его тяготении к Германии, несмотря на русско-французский официальный союз. Ему Poccия обязана разорительным для нее торговым договором с Германией 1904 года. Никогда еще германские капиталы не находили себе в России такого уютного и прибыльного помещения, как во времена Витте. С финансовым Гогой и Магогой Берлина, Мендельсоном, он был в интимно-дружеских отношениях. Сам Вильгельм, говорят, высоко ценил Витте, осыпал его знаками внимания, и принимал у себя не в пример прочих русских сановников. По своему Витте был, пожалуй, прав, подозрительно косясь на противоестественный франко-русский союз. При тупом упорствовании в сохранении российского государственного строя, союз этот, как доказали последствия, был фатальным для царского режима, а для Poccии чреват попутно бедствиями. Франция извлекла из него все, в том числе и "блестящую победу", которую шумно, может быть даже слишком шумно, на первых порах отпраздновала. Россия же лежит распластанная, окровяненная, исхлестанная вдоль и поперек войной, революцией и ударами безудержного садизма. Господа союзники наши решили, что они уже свое дело сделали: победили Германию. В действительности же они едва только свели свои давние счеты с Вильгельмом, и не рано ли им упиваться победными кликами, мечтая о союзе народов. Пока тлетворный яд, привитый России тем же Вильгельмом, как гнусное боевое средство для достижения своих видов, не парализован, а лишь изолирован, казалось бы им рано ликовать. Пусть пропадет Россия - им нет больше дела до нее! Но в награду ликующему эгоизму победителей как бы не случилось того же, что было при изгнании мавров из Испании. Побежденные сумели оставить своим победителям в наследие чуму и проказу. Историческая логика едва поддается предвидению, но она непреложна. ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ. Муравьев в качестве Министра Юстиции и Вановский в качестве Военного Министра в царствование Александра III были помельче Витте и совсем слепо и шаблонно поддерживали самодержавие. Первый, развращая суд и судей, делая последних слепым орудием своих велений, второй насыщая войсковые части шпионами, провокаторами и доносчиками, дабы уловить самомалейший признак неблагонадежности в офицерской среде. Это министерское рвение в обоих случаях приводило к одному и тому же: Из судейской коллегии бежало в адвокатуру и в частную службу все, сколько-нибудь энергичное, талантливое и честное, на первые же места выдвигались бездарные карьеристы, заранее на все готовые. Из армии же и гвардии уходили в отставку лучшие элементы, не желая быть в подчинении у бурбонов-сыщиков новейшего типа. "Les prochvostis" (прохвосты) решительно на всех государственных ступенях брали верх, и Гатчинский отшельник (отличный семьянин, но скверный музыкант даже на корнет-а-пистоне, на котором любил упражняться) считал свой трон на плечах вполне надежных кариатид. Жаль, что он умер слишком рано, не прозрев какое жестокое наследие он оставляет своему, осененному теперь ореолом мученичества, несчастному сыну Николаю, воспитанному им в рабском преклонении пред его "мудрыми" царственными заветами. Если бы Брешковская в свое время не посвятила меня в тайну организации террористических актов, революционные мои, если не тенденции, то симпатии, по всей вероятности, были бы гораздо сильнее. Но когда я мысленно сопоставлял Гатчинскую процедуру репрессии с одной стороны, и работу тайного революционного трибунала с другой, толкавшего зеленую юность на кровавые дела, я не мог стать ни на одну сторону, - и то и другое мне одинаково претило. В этом заключался трагизм моего самочувствия. Мои личные успехи в жизни и в адвокатуре, как гашиш подчас туманили мне голову и я старался не думать, т. е. не задумываться слишком над тем, чему не мог помочь. Весь в работе и в увлечениях, я не был чужд однако часов глубоко-пессимистического раздумья, идея о самоубийстве не была мне чужда, об этом можно отчасти судить по моему роману "Господин Ареков", который как-то вырвался душевным воплем в кульминационный период личного жизненного благополучия. Одно себе поставил я задачей и никогда этому не изменил: раз судьба сделала из меня юриста и адвоката и притом по преимуществу уголовного защитника, - никогда не отступать пред трудностью выпадающей задачи и помнить только одно, что у меня за спиной живой человек. Я забывал о себе и о своих личных интересах и перевоплощался в союзника клиента, чаще всего обвиняемого. Я переживал с ним его муки и думы и сомнения и, от того, быть может, моя речь доходила до человеческой души. Иногда, будь то душа самого закоренелого судьи-фанатика. Не мне характеризовать мои адвокатские успехи, мне важно лишь отметить, что благодаря им на мою долю выпадали обыкновенно самые трудные, острые, волновавшие и общество и власти процессы. Меня ненавидел Муравьев, а за ним и вся прокуратура и если бы я допустил малейший адвокатский промах, со мною рады были бы сосчитаться беспощадно. Тогдашний директор Департамента Полиции, впоследствии всесильный Министр Внутренних Дел В. Н. Плеве, знавший меня еще будучи прокурором Петербургской Судебной Палаты, караулил меня в оба, что при случае и доказал впоследствии, когда собрался было меня "далеко" выслать из Петербурга, после участия моего в Кишиневском процессе о еврейском погроме, в качестве поверенного потерпевших евреев. Это было уже в царствование Николая II-го, когда Плеве был премьером, а директором Департамента Полиции был назначен, быстро сделавший карьеру, Лопухин, в котором провидели будущего преемника самого Плеве. Когда после мотивированного оставления адвокатами гражданских истцов процесса в Кишиневе, в виду отказа Судебной Палаты направить дело к доследованию, я возвратился в Петербург, меня посетили многие представители еврейского общества, в том числе Винавер, Слиозберг и друг. Они торжественно выразили мне благодарность за речь, произнесенную мною в заседании Судебной Палаты в Кишиневе, речь, в которой я откровенно мотивировал наш уход. Еврейский Кишиневский погром был, вне всякого сомнения, создан местными темными провокационными силами, с ведома и благословения самого Плеве. Это входило в его политическую программу. Все поведение полиции и местных властей ярко об этом свидетельствовало. Посетил меня также от имени редакции журнала "Русское Богатство" и В. Г. Короленко с которым с процесса Мультинских вотяков, мы были большими приятелями. Он был высокого мнения о моих заслугах в этом процессе, который он принял близко к сердцу и в котором, рядом со мною, был в числе защитников. Короленко предложил мне прочесть доклад о Кишиневском процессе в обширной зале, любезно предложенной бароном Горацием Гинзбургом в своем роскошном особняке. Вход на этот предполагаемый вечер должен был быть не публичным, а исключительно по рекомендации. Я дал свое согласие. Вечер для доклада был назначен в конце недели, но уже во вторник из градоначальства мне позвонили по телефону с предложением явиться к градоначальнику для объяснений по поводу предстоящего собрания у барона Гинзбурга. Я ответил, что не вижу надобности явиться к градоначальнику, так как организация собрания мне не поручена, доклад же я сделаю, если собрание состоится. Ответ мой, очевидно, не удовлетворил градоначальника, так как вслед за тем, ко мне явился от него чиновник и предложил дать подписку о том, что доклад мой не состоится... Меня возмутило такое предложение. Я ответил, что никакой подписки никому давать не буду и прошу оставить меня в покое, так как занят текущими ответственными делами и не имею времени для переговоров явно беспредметных. Вскоре после этого визита из Градоначальства, заговорил со мной по телефону уже Департамент Полиции. От имени директора Департамента Лопухина я приглашался, "побывать" у него "завтра в среду". Я ответил, что завтра, в среду, занят защитой в Сенате, но что в четверг около 3-х часов свободен и могу "побывать". Лопухину я незадолго перед тем, был представлен в Москве, где он в то время был прокурором Судебной Палаты, и должен был быть моим противником, в качестве обвинителя в одном уголовном процессе. Но он был назначен директором Департамента Полиции и мне не пришлось "встретиться" с ним на судебном поле брани. В качестве будущего судебного противника он был тогда чрезвычайно предупредителен, любезен. и осыпал меня слащавыми комплиментами. ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ. В четверг ровно в 5 минут четвертого я был в Департаменте Полиции на Фонтанке. Был принят тотчас же, несмотря на значительное число посетителей, ожидавших очереди в приемной. Когда я вошел в обширный кабинет директора Департамента Полиции, где, кроме самого Лопухина, никого не было, он быстро отодвинулся от письменного стола, за которым сидел в то время и легкою поступью пошел ко мне на встречу, приветливо протягивая руку. Он показался мне несколько взволнованным, лицо его было красно и что-то стыдливо-заискивающее, бегало в его глазах. Я сообразил, что бывший судебный деятель и юрист чувствует себя, вероятно, не совсем удобно перед таким же, как он, юристом в роли исполнителя щекотливых административных мероприятий. Я был любезно усажен в кресло у письменного стола, а сам он сел на прежнее место за тот же стол. Colloquium наш начался. - Мне поручено, - начал он, - просить Вас отказаться от предположенного доклада о Кишиневском процессе. - Я обещал, и не вижу основания брать назад своего обещания. - Основание имеется... Публичный доклад о процессе, проходившем при закрытых дверях, не совпадает с видами правительства. - Но о публичности нет речи. Предполагаемое собрание в частном доме, где доклад будет услышан только поименно приглашенными хозяином. Это не отвечает понятию о публичности. - А Вы не знаете, что приглашения будут платные и по исключительно высокой цене? - Нет, этого я не знаю, но это меня не касается... - Может быть Вы не знаете и того, что сбор этот пойдет на "их Красный Крест", для раздачи пособий административно высланным, т. е. революционерам? Я широко открыл глаза. - Этого я не знал. Но теперь, когда узнал, что это вечер благотворительный, тем более не могу изменить своему обещанию. Отбывающий кару уже не преступник. Вы, как юрист, конечно, согласитесь со мною, что помогать сосланному, оторванному от своих занятий и дома, человеку, доброе дело, а не преступление. К тому же революционеров у нас судят по "Уложению о Наказаниях", судят судом, кого же высылают административно я не знаю ... Лопухин совсем побагровел и весь последующий его тон был уже, раздраженно и властно, повышенный. - А так!.. Вот, что поручил мне передать Вам Вячеслав Николаевич... - Кто это Вячеслав Николаевич ? .. Лопухин откинул голову назад и уставился на меня круглыми глазами. - Вы не знаете ?! . . Это Министр Внутренних Дел, статс-секретарь Плеве, его зовут Вячеслав Николаевич... Я качнул головой в знак того, что любопытство мое удовлетворено. По мере того, как явно озлоблялся и раздражался Лопухин, во мне начинало расти непреклонное упорство, обычно мне несвойственное. После секунды молчания, Лопухин встал со своего места и, уже стоя, продолжал говорить со мною, нервно постукивая, от времени до времени, по столу карандашом, бывшим у него в руке. - Статс-Секретарь Вяч. Ник. Плеве приказал мне объявить Вам что, если Ваш доклад состоится, Вы будете высланы... Я встал и сделал шаг, чтобы идти. Лопухин жестом своей сухощавой руки, дал мне понять, что объяснение наше не кончено. - Да, Вы будете высланы из Петербурга. - Благодарю Вас за предупреждение, оно даст мне возможность собраться и оповестить своих клиентов. - Вы можете быть высланы далеко, очень далеко и надолго ... - Это отвечает моей душевной потребности. Я устал от Петербурга... (Я говорил правду, незадолго перед тем умерла моя первая жена, с которой я прожил 20 лет и мое душевное состояние было очень подавлено) и рад его покинуть. Меня не пугает очутиться в новых, хотя бы и очень отдаленных местах... Лицо Лопухина нервно задергалось. Передо мною был не тот человек, который меня встретил. Тупой, жесткой маской выглядело его лицо. Я сухим поклоном ответил на его пристально устремленный на меня выжидательный взгляд и пошел к двери. Он остался на месте и не промолвил больше ни слова, На другой день устроители собрания стали вызывать меня по телефону со всех концов и из квартиры Гинзбурга и из редакции "Русского Богатства". Меня спешно оповещали, что собрание для моего доклада не может состояться. Оказалось, что всех, поочередно, в том числе и Гинзбурга, вызывал Лопухин и добился наконец того, что Гинзбург отказался предоставить свое помещение устроителям вечера. Дальнейших мероприятий не последовало. Ни близко, ни далеко я не очутился, а остался в Петербурге, и Департамент Полиции, и сам Лопухин, бесследно, как мираж, исчезли из моего поля зрения. Думал ли усердный директор Департамента Полиции Лопухин, когда сулил мне свое "прекрасное далеко", что не мне, а ему суждено испытать его позднее, при гораздо боле тяжких условиях ? В политическую программу Плеве входила по преимуществу расправа не судебная, а административная: высылка из столицы лиц неблагонадежных в политическом отношении практиковалась широко. Принадлежность к адвокатскому сословию никого не спасала от расправы подобного сорта и Совету Присяжных Поверенных беспрестанно приходилось протестовать и ходатайствовать об отмене высылок присяжных поверенных и их помощников. ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ. Из политических процессов в начале царствования Александра III-го, я принимал участие в, так называемом, "Кобызевском процессе". Известный революционер Богданович под именем масляного торговца Кобызева, снял лавку с подвальным помещением, на Екатерининской улице, по которой в определенные дни и часы, проезжал в Михайловский манеж Александр II-ой. Отсюда подкоп под улицу был проведен кротовой, упорной и длительной работой. Богдановичу помогали его соумышленники, являвшиеся периодически сменною очередью и две проживавшие с ним девушки, одна Ивановская (фамилии другой не помню), проживавшая с ним под видом одна - жены, другая - прислуги. Подкоп был уже почти готов, когда бомбы Желябова, Перовской и К0 на Мойке покончили с царем. Кобызев и его домашние внезапно скрылись, не заделав, впопыхах, подкопа. Это повело к розыскам, и все участники преступления были обнаружены. Девушку-прислугу защищал я. Двойственные чувства волновали меня в течение всего процесса. Судил Военный Суд и обвиняемым грозила смертная казнь. Это ледянило душу. Но с другой стороны, капкан, систематически приготовлявшийся для несчастного "Освободителя", с расчетом взрыва, который мог грозить многим, был таким систематическим, таким беспощадным зверством. Но люди, творившие это чудовищное зверство, совсем не выглядели ни чудовищами, ни зверьми. Просто плакать хотелось над ними, когда проходили подробности их тяжкой, неустанной, подпольной работы, с ежеминутным риском быть захваченными и поплатиться жизнью. Сколько энергии, находчивости, терпения, сколько сил и спортивной смелости во имя безумной идеи спасти мир обагренными кровью руками. Сколько жизненно-плодотворных сил высшего напряжения, загубленных бесплодно, в виде революционного фейерверка, эффектно взлетавшего вверх и пропадавшего на черном фоне российской действительности. Интеллигенция благоразумно-выжидательно "тайно аплодировала", а обыватели и народ только ротозейно недоумевали пока. Поединок Правительства с революцией был воистину поединком, в котором широкие общественные круги были безучастными свидетелями, желавшими счастливого исхода то той, то другой стороне. Народ же, по завету Пушкина, еще "безмолвствовал". Поздно ночью судьи удалились на совещание. Подсудимых препроводили в Дом Предварительного Заключения с тем, чтобы вновь привести их к моменту объявления приговора. Мутный петербургский рассвет медленно полз уже по противоположной стене Дома Предварительного Заключения, когда судейский звонок возвестил, наконец, о том, что приговор готов. Побрякивая шпорами полусонные жандармы, оправляясь, ринулись "поднимать" по каменной узкой лестнице, ведущей прямо из тюрьмы в зало заседания, подсудимых, одного за другим. Первым взошел на скамью подсудимых Богданович. Это был мужчина не самой первой молодости, с внешностью мещански-заурядного типа. Его обрамленное всклокоченною бородой, вздутое нездоровою, "тюремною" опухлостью, изжелта-зеленоватое лицо, благодаря двойному освещению, от окон и от электрической люстры, казалось исполосованным не то зеленоватыми тенями, не то глубокими морщинами. Он слушал приговор стоя, держась, цепко руками за балюстраду. Когда раздались слова председателя "через повешение", он точно только что очнувшись, качнулся вперед, потом назад и левый глаз его, который один был мне виден, как-то совсем забежал за веко, так, что мне блеснул только белок. Вероятно, это было обморочное мгновение, которое тотчас же миновало. Из женщин никто не был приговорен к смертной казни и они кинулись, обнимать Богдановича и других, тяжко осужденных. Особенным спокойствием и самообладанием выделялась стройная, красивая Ивановская, приговоренная к долгосрочной каторге. Ее защитник, присяжный поверенный Холева, в своей высокой шляпе, принес ей на другой день несколько алых роз, когда явился к ней "на свидание". Она обрадовалась им ребячески, как "вестнику с воли". Политические процессы не стали моею специальностью; они давались мне слишком тяжело, к тому же моя адвокатская практика с каждым днем росла. Я часто выезжал на защиту в провинцию и исколесил Poccию вдоль и поперек. Политические дела в судебном порядке стали редко возникать, так как Плеве предпочитал ликвидировать их особым административным порядком. Только когда грозила смертная казнь приходилось, судить военным судом; но случаи эти были сравнительно не часты. Уже позднее, несмотря на то, что в сословии к тому времени сложилась группа особых специалистов, защитников в политических процессах, политические убеждения которых в значительной мере совпадали с убеждениями самих подсудимых, я же не числился в этой группе, мне, все-таки, пришлось выступить в позднейших политических процессах. Балмашев, убийца министра Сипягина, просил меня защищать его, но письмо его не застало меня, я был на защите в Одессе. Его защищал, по назначению от Суда, высокочтимый всем сословием нашим, много лет состоявший Председателем Совета В. Ф. Люстих. Я был счастлив, что чаша на этот раз миновала меня, так как Балмашев был повешен. Два другие наиболее сенсационные политические процессы позднейшего времени, не миновали меня. Я защищал Гершуни, организатора многих террористических актов, и Сазонова - убийцу статс-секретаря, министра Плеве. Гершуни, приговоренный военным судом к смертной казни, не был казнен. Ввиду категорического отказа от подписания просьбы о помиловании, я подал такую просьбу на Высочайшее Имя от своего имени, что до тех пор не практиковалось. Помилован он был, очевидно, по желанию Плеве, который лично таинственно посетил его в Петропавловской крепости. Впоследствии это помилование ставили в связь с влиянием Азефа на Департамент Полиции, имевшего на то свои, конспиративно-провокаторские виды. Из всех политических преступников, с которыми мне пришлось на своем веку столкнуться, Сазонов, убийца Плеве, был исключительно симпатичным. В течение продолжительных одиночных свиданий, я полюбил его искренно; да его и нельзя было не полюбить. Он был безответною жеребьевою жертвою, свершившей свое, как он думал, "святое дело", с покорностью заранее обреченного. Речь моя в защиту Сазонова, помещенная в последнем издании моих "Речей", была напечатана и отдельной брошюрой. Мне случилось прочесть ее и во французском судебном журнале, в прекрасном переводе. Из всех "убийц", которых мне приходилось защищать, я Сазонова исключительно выделяю. Сопоставляя личности жертвы и убийцы я отказывалось даже формулировать его деяние убийством. Он был приговорен к долгосрочной каторге и умер, не отбыв ее. Отец его бывал у меня позднее и очень хлопотал о перевезении тела любимого сына на родину, в Уфу. Ему чинили в этом всяческие препятствия. Участие мое в последних двух процессах, в связи с более ранними выступлениями в качестве поверенного гражданских истцов в Кишиневе и в родном городе Николаеве в процессах о еврейских погромах, а позднее и защита Бейлиса, доставили мне значительную популярность в еврейской адвокатской среде. Замкнутая группа "политических защитников", стала, в свою очередь, дарить меня, не скажу доверием, но все же значительным вниманием. Особенно пришелся по вкусу либеральной адвокатской среде эпизод неудачной попытки Плеве выслать меня административно из Петербурга, после Кишиневского процесса. ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ. 13-го декабря 1904 г., когда я уже был женат на теперешней моей второй жене, Ольге Константиновне, урожденной Вергуниной и жил я в ее роскошном особняке на Знаменской улице, исполнилось 25-летие моего пребывания в звании присяжного поверенного. Я состоял уже в то время несколько лет сряду членом Совета Присяжных Поверенных и был в зените своей адвокатской популярности. Кое-кто из товарищей, и в особенности милейший делопроизводитель нашего Совета, горячо преданный интересам сословия Сергей Тимофеевич Иванов, даривший меня всегда своим исключительным расположением, шепнули мне заранее, что "сословие" готовит мне чествование и что именно "левые" товарищи хотели бы раздуть его до степени общественной оппозиционной демонстрации, что могло бы, благодаря недавним моим защитам Гершуни и Сазонова, иметь, по их мнению, колоссальный успех. Им улыбалось использовать мою тогдашнюю популярность исключительно в своих партийных целях. Они мечтали устроить публично чествование с бесконечными адресами, речами, с привлечением к нему не только представителей всероссийской адвокатуры, но и всевозможных общественных организаций, союзов и групп. После убийства Плеве давление по адресу неблагонадежных было значительно ослаблено и являлась возможность, в целях революционных, использовать момент моего адвокатского юбилея.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12
|