Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Что глаза мои видели (Том 1, В детстве)

ModernLib.Net / История / Карабчевский Николай / Что глаза мои видели (Том 1, В детстве) - Чтение (стр. 9)
Автор: Карабчевский Николай
Жанр: История

 

 


      Я заметил, что Коля и Костя побаивались и сразу слушались его, тогда как с тетей Соней они своевольничали и делали решительно все, что хотели.
      Когда мы вернулись к обеду в дом, в длинной и узкой столовой застали Женю, которую ее старая бонна - немка разрядила, точно на бал, в белое кружевное платьице, с розовой лентой по поясу.
      Девочка очень выровнялась с тех пор, как я ее видел в последний раз. Она не была такой красивой как Маня, но была необыкновенно жива, грациозна и очень кокетлива.
      Ей совсем не сиделось на месте, она беспрестанно оправляла свои распущенные светлые волосы и делала решительно все, чтобы привлекать к себе внимание.
      Мама и тетя Соня звали ее, про себя, "ученой обезьянкой". Я соглашался, что в ней было немного "обезьянки", но прехорошенькой.
      С нами, "мальчиками", она не дружила и относилась к нам, как бы, свысока.
      Раньше чем сесть за стол, Николай Андреевич предложил Коле прочесть предобеденную молитву и все, стоя, крестились, а когда, после обеда, вставали от стола, Костя прочел "благодарственную".
      Я боялся, чтобы Николай Андреевич не вздумал предложить мне читать которую-нибудь из молитв, я их не знал.
      Дома мы этого не делали, а только крестились перед тем, как садились за стол и после, когда вставали из-за стола.
      После обеда Николай Андреевич вызвал к себе управляющего, седоватого хлопотуна, с которым долго рассматривал какие-то большие книги, который тот принес с собою в кабинет, где расположился Николай Андреевич.
      До ужина, пока совсем не смерклось, мы (мальчики) наслаждались полною свободой, не раз побывали в конюшне, где стояло много лошадей, затевали всевозможный игры, бесились ужасно.
      Когда стала спадать жара, на реку пригнали весь табун на водопой.
      Тут уж мы наслаждались.
      Лошадей было много и среди них не мало сосунков и жеребят. Эти были особенно забавны: они то и дело поддавали на ходу задними ногами и, ступая своими длинными, тонкими ножками по воде, пугались брызг, который разлетались во все стороны от их нескладных, торопливых движений.
      Старые лошади заходили в воду по брюхо и меланхолически - однообразно кивали головами.
      Среди стаи кобыл и коней выделялся, величественно выступая, рослый гнидой, с черными хвостом и гривой, жеребец ,,Натужный".
      В хвосте табуна плелась, на безобразно отросших копытах, и моя "мамка-ослица". Помахавши своим куцым хвостиком, она не вошла в воду, а, упершись мордой в мокрый песок, тут же улеглась на берегу и стала качаться, перекидываясь через спину.
      От табунщика мы узнали, что среди коней есть много смирных, уже объезженных, ходящих и под верх, и нам крепко запало в голову этим воспользоваться.
      Когда управляющий возвращался, со своими толстыми книгами под мышкой, от Николая Андреевича в свой флигель, где была контора, мы ласково пристали к нему и он обещал на завтра дать нам лошадь, заседланную казачьим седлом.
      После ужина Николай Андреевич сел с Аполлоном Дмитриевичем за карточный стол на открытой галерее и они стали играть в какую-то игру вдвоем, а мама и тетя Соня, обнявшись, стали ходить взад и вперед по аллее небольшого, запущенного садика, тянувшегося вдоль бокового фасада довольно низкого, расползавшегося в длину и в ширину дома.
      Мы, "мальчики", опять кинулись на широкий двор и затеяли шумную игру ,,в разбойники"; а Женя уселась, со своею немкою, чинно на скамье крыльца, выходившего во двор и, как мне казалось, пренебрежительно на нас поглядывала.
      Ложиться спать было очень весело.
      Мы "выпросились" спать всем вместе (кроме Саши, который был еще малыш), и нас уложили, всех четырех, в очень большой, с низким потолком, комнате, где не было почти никакой мебели и где нам постлали, прямо на полу, свежие сфабрикованные огромные сонники.
      Мы решили спать с открытым окном, которое выходило в сторону реки.
      Было тепло, тихо и уютно. Видны были звезды на совершенно черном небе. Никогда не спалось мне так легко и сладко, как в эту летнюю деревенскую ночь.
      Николай Андреевич на другой день, с раннего утра, уехал с управляющим, в его шарабане осматривать богдановскую межу и вернулся только к обеду.
      После обеда он вскоре опять уехал куда-то, что-то "осматривать и проверять".
      Мы были на полной свободе.
      Управляющий не забыл своего обещания и нам Игнат выбрал, по своему вкусу, из табуна рослую, головастую лошадь, которую сам заседлал казачьим седлом.
      Когда мы, поочередно, при помощи того же Игната, взбирались на нее, то мама, которая с тетей Соней уселась на крыльце, чтобы насладиться этим зрелищем, говорила, что мы ,,совсем воробьи на крыше". Обе они были очень довольны, видя, как лошадь, осторожно и бережно, не хотела нас иначе возить, как легкой "ходой с перевальцем", что было, все таки, пошибче, чем шагом.
      Нам и это казалось уже кое чем и мы не прочь были считать себя кавалеристами.
      Мы пробыли в общем три дня в Богдановке. Николай Андреевич почти все время где-то пропадал, осматривая с управляющим в подробностях все имение.
      Он сделал также визит соседнему помещику, престарелому адмиралу Манганари, которого знал и раньше. От него он вывез большой круг какого-то сыра, которым очень гордился хозяйственный адмирал, так как он завел у себя сыроварню и лично наблюдал за изготовлением своего ,,голландского сыра". Когда его взрезали и тетя Соня и мама, по настоятельному предложению Николая Андреевича, попытались его попробовать, они тотчас же приказали вынести этот сыр вон из столовой, до того запах его был невыносим.
      Кроме своего купанья, Богдановна славилась еще своим плодовым садом, который был не при доме, а отстоял от усадьбы верстах в трех.
      Урожай сада ежегодно, еще с весны, запродавался купцам, но домашним не возбранялось приезжать и есть на месте сколько угодно фруктов.
      Мы всей компанией, в двух экипажах, раз съездили туда и лакомились фруктами, срываемыми с деревьев. Тут были: абрикосы, персики, сливы, груши, яблоки, крыжовник и смородина.
      Обойти весь сад было не легко, он протянулся по узкой, но длинной, ложбине более чем на версту. Его сторожили наемные люди, поставленные от покупщиков урожая; они же исполняли все садовые работы.
      В саду было три глубоких колодца, из которых черпали и проводили по всему саду воду канавками и желобами.
      Вода черпалась особыми ,,черпаками", закрепленными на цепях, двигавшимися вверх и вниз при помощи особого колеса, которое, в свою очередь, приводилось в движение другим горизонтальным колесом, вертевшимся на стержне, к которому было приделано длинное дышло. К этому дышлу была припряжена лошадь, у которой были повязаны глаза и которая безостановочно ходила по кругу. Этих лошадей никто не понукал; втянувшись в эту скучную работу, он двигались точно заведенные автоматы.
      Старший из рабочих, которого все называли садовником, при нашем отъезде поставил в наши экипажи несколько корзин отборных фруктов.
      Николай Андреевич подробно его расспрашивал относительно доходности сада и нашел, что, благодаря ,,купцам", сад в лучшем состоянии, чем все остальное запущенное хозяйство именья.
      В Кирьяковку мы вернулись тою же дорогой, какою ехали. Выехали в ожидании новой луны попозднее, чтобы избежать жары, благодаря чему ехали гораздо шибче и были дома, когда еще никто у бабушки не ложился спать.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ.
      В Кирьяковке мы оставались до тех пор, пока Аркасы не стали собираться в обратный путь.
      У Николая Андреевича близился к концу отпуск и, до наступления осени, надо было добраться до Петербурга, пока стояла хорошая погода и не размыло осеннею слякотью дороги. По словам Николая Андреевича, в своем "ковчеге" они неминуемо застряли бы где-нибудь в невылазной грязи, если бы двинулись в путь позднее.
      Я очень сдружился за это время с Колей и Костей, которыми командовал и распоряжался, как хотел, так как они были очень покладисты и охотно присоединялись ко всем моим затеям.
      За неделю до их отъезда мы все переехали в город; вализы стали укладываться, дорожный экипаж мылся, чистился и приводился в должный порядок.
      Нам, ,,мальчикам", в городе было еще веселее, нежели в деревне. За хлопотами предстоящего отъезда на нас никто не обращал внимания, мы никого не могли здесь беспокоить и нас с трудом залучали в комнаты только к обеду и к ужину.
      Николай Андреевич по целым дням не бывал дома, делая визиты и принимая некоторые обязательный приглашения. По вечерам, когда он бывал дома, он с дядей Всеволодом играл на садовой террасе при свете свечей в стеклянных колпаках в домино.
      Тетя Соня никуда не ездила, отговариваясь нездоровьем, и была неразлучна с мамой. Она грустила при одной мысли о возвращении в Петербург, к которому питала какую-то органическую ненависть. По вечерам, тихо беседуя с мамой, у нее, нередко, навертывались на глаза слезы.
      Тетя Соня, моложе мамы, а выглядела старше ее, седина уже заметно пробивалась на гладко причесанных ее волосах. У нее было милое, но мало подвижное, как бы застывшее в одном и том же выражении, лицо.
      Глядя на нее, можно было подумать, что у нее нет ни своих желаний, ни своих капризов.
      Мама иногда, бывало, вспылит, раздражиться; случалось, что она очень энергично кого-нибудь ,,отчитает", если найдет чей-нибудь поступок нехорошим; резко останавливала и сестру и меня, когда ей не нравилось наше поведение, - а тетя Соня была как-то всегда вне подобных настроений, как будто ее ничто не трогало и не интересовало. То, что творилось вокруг, как бы проходило мимо нее, хотя при этом она не выглядела ни задумчивой, ни рассеянной.
      Трудно было не заметить, что Николай Андреевич проявлял к ней на каждом шагу, и по малейшему поводу, какую-то, как бы влюбленную, заботливость. Он даже нередко ласкал и целовал ее на глазах у всех, что, по-видимому, не трогало и не беспокоило ее.
      Когда мальчики ее не слушали, она только, иногда, однотонно говорила: ,,вот, я скажу Николаю Андреевичу", но никогда не говорила и покрывала все их шалости.
      Я никогда не слышал, чтобы она звала Николая Андреевича каким-нибудь уменьшительным именем, или называла его мужем. Даже когда она говорила о нем детям, она не говорила: "вот я скажу отцу", а всегда - "Николаю Андреевичу".
      Когда мы с Колей и Костей играли ,,в папу и маму", я всегда был "Николай Андреевич", а не "папа", Коля же был просто "мама", а не "Софья Петровна". Костя, в лице которого были все дети, так это и разумел.
      К чувству задушевной и нежной привязанности к тете Соне у меня бессознательно примешивалось что-то похожее на жалость. За что и почему надо было жалеть ее, я не мог отдать себе тогда отчета, но, я положительно утверждаю, что это чувство по отношению к ней, нашедшее, - увы! впоследствии, в далеком будущем, вполне логическое основание, предшествовало малейшему к тому фактическому поводу.
      Жизнь ее, казалось, складывалась так счастливо, как можно было только желать: счастливая семья, боготворящий ее муж, положение, богатство.
      Я не раз слышал из уст моих взрослых кузин восклицания: "вот кому можно позавидовать, счастливая тетя Соня! Только она не умеет пользоваться, вот если бы на ее месте была тетя Люба (т. е. наша мама)!"
      Николай Андреевич бодрил грусть расставания уверениями, что теперь уже не надолго.
      Он твердо верил, что через несколько лет он совсем перекочует в Николаев, чтобы быть поближе к приобретаемой им окончательно "Богдановке" и "к своим", и больше уже никуда не двинется.
      Все в доме знали, что заветной мечтой Николая Андреевича Аркаса было стать главным командиром Черноморского флота и военным губернатором города Николаева, города, где он родился в очень скромных условиях и где хотел умереть, достигнув возможной высоты, на виду у всех.
      Мечте этой суждено было осуществиться, конечно с подправками и оговорками, какие судьба любить вплетать, в виде терниев, в наши самые сокровенный замыслы.
      Провожать отъезжающих мы все поехали "за мост".
      И дядя Всеволод и Аполлон Дмитриевич, с Тосей, приехавшие для этого нарочно из Богдановки, были с нами.
      Переехав мост, остановили лошадей, вышли из экипажей и началось прощание.
      Тетя Соня с мамою долго стояли обнявшись и обе плакали.
      Тося и я завидовали мальчикам, которые с места забрались в "кэб", откуда было так все хорошо видно кругом и откуда мы, играя, не раз отстреливались мячами от воображаемых разбойников.
      Николай Андреевич торопил отъезд и почти на руках внес тетю Соню в карету.
      Ямщик свистнул форейторам; восьмерик вытянулся и громоздкий экипаж двинулся.
      Большое облако пыли встало между нами и отъезжавшими.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ.
      Переехав из Кирьяковки в город, всю осень и зиму хворала бабушка.
      Временами она бывала еще на ногах, но к весне окончательно слегла и больше уже не вставала. Говорили, что у нее "водянка"; по временам она распухала и ей делали проколы, чтобы выпустить воду.
      Нас, иногда, водили к ней.
      Лицом она очень исхудала и большой вытянувшийся нос и седые жидкие волосики на запрокинутой на подушках голове, только и видны были из под белой покрывавшей ее простыни.
      В начале болезни она еще гладила наши головы своею слабою, исхудавшею до прозрачности, рукой, а потом, бывало, только откроет глаза, поглядит ни строго, ни ласково, точно не видит нас, и опять закроет их.
      За день до ее кончины нас опять привели в ее спальню, но к постели уже не подводили. Сестра еще продвинулась вперед, чтобы поглядеть поближе на нее, я же остановился упрямо у косяка двери и дальше не двинулся.
      У постели умирающей были и мама, и старая тетя Лиза с дочерьми, и дядя Всеволод, и Аполлон Дмитриевич, прискакавший из Херсона.
      Надежда Павловна, которая была тут же, от времени до времени еще оправляла подушки бабушкиной постели.
      Бабушка лежала навзничь; белая простыня как-то плоско опала на ней, казалось, что под простыней тела ее уже не было; какие-то звуки, как свистящие вздохи, шумно вырывались из ее открытого рта.
      Были ли открыты, или закрыты ее глаза, я не разглядел. Помню только темные пятна на месте глаз.
      Мне да и сестре стало жутко и mademoiselle Clotilde поспешила нас увести.
      Ночью мама осталась при бабушке и не возвращалась в свою спальню.
      Я трусил оставаться один рядом с пустовавшей комнатой и mademoiselle Clotilde устроила меня на диванчике в своей комнате, где спала с сестрой.
      Я долго не мог уснуть и все к чему-то прислушивался: мне чудилось не то легкое шуршание шагов, не то едва слышное постукивание чьей-то руки в оконное наружное стекло за запертой плотно ставней.
      При этом, по временам, я слышал протяжный вой цепного "Караима" на заднем дворе, отчетливо доносимый порывами ветра.
      Утром пришла мама с опухшими глазами и сказала, что бабушка, под утро, скончалась.
      Перед смертью она очень мучилась, хотя уже не приходила в сознание.
      Уроки наши отменили.
      Мама оделась в глубокий траур. Надежда Павловна тоже. У сестры появилось черное платьице с белыми ,,горошинками". Mademoiselle Clotilde и всегда ходила в темном, а тут надела черную юбку и белую блузу, отороченную черными ленточками. Я тоже настаивал, чтобы меня обрядили по траурному и, как у дяди Всевы, нашили черную повязку на рукаве новой курточки.
      Когда нас в первый раз привели к столу умершей в пустынную залу с завешенными простынями зеркалами, первый, кого я увидел, был дядя Всеволод.
      Он стоял на коленях и горячо молился, глаза его были полны слез.
      После, когда он проговорился мне о том, как бабушка собственноручно секла его в детстве, я часто вспоминал его набожно молящимся и плачущим у ее похолодевшего тела. Как он должен был плакать и страдать, когда в моем возрасте терпел от нее тяжкие муки! . . . И он, как никто, оплакивал ее кончину.
      Время до бабушкиных похорон тянулось для меня как-то нескончаемо долго и томительно. Я почти не видел мамы, не мог ни играть, ни бегать по саду.
      Казалось, что какие-то невидимые призраки завладели домом и неуловимо шныряют среди живых людей.
      Я все чего-то боялся. По ночам вой "Караима" положительно не давал мне покоя.
      Как-то днем улучил я минуту, чтобы, все-таки, пройти в конюшню, и увидел Николая, присевшего на корточках около его будки. Он снимал с "Караима" ошейник, на котором висела тяжелая цепь.
      Несчастный пес лежал смирно, распростертый на одном боку, с отвалившимися назад задними лапами. Жалкими, слезящимися глазами он внимательно следил за движениями рук Николая.
      Наконец, ошейник был снят, цепь, отброшенная в сторону, с лязгом звякнула.
      Оказалось, что именно в последнюю ночь, когда особенно жалобно выл "Караим", его разбил паралич, у него совершенно отнялись задние лапы, они отказывались держать его.
      Передние были в порядке и, еще лежа на боку, он довольно энергично пробовал двигать ими.
      Николай мне сказал, что это у него "от старости", что придется завести для конюшни новую цепную, а что "Караима", впредь до распоряжения, он берёт к себе в сенцы, в тепло, "может и отлежится".
      Несмотря на то, что в доме стала царить большая суматоха, так как по два раза в день наезжали священники, приходили певчие и съезжалось много народа на каждую панихиду, я, все-таки, успел шепнуть Надежде Павловне про несчастье, случившееся с Караимом.
      Она живо приняла к сердцу это известие и сказала, что забежит к Николаю и отдаст распоряжение, чтобы Марина поила Караима молоком и вообще имела за ним уход. На все панихиды по бабушке я и сестра являлись аккуратно, но там было тесно и душно и mademoiselle Сlotilde уводила нас в сад, куда была слышна служба и пение певчих.
      Мама все время оставалась в большом доме и была очень озабочена.
      Бабушка лежала уже в гробу, укрытая золотой парчой, когда дядя Всеволод приподнял меня под руки, чтобы я мог "проститься" с бабушкой т. е. поцеловать ее крошечную, слегка уже посиневшую и, как лед холодную, руку.
      Во время похорон мы ехали с mademoiselle Clotilde в маминой карете. Все время то играла музыка, то пели певчие. За гробом шло много народа, позади нашей кареты вытянулась длинная линия всевозможных экипажей. Впереди высокого катафалка несли хоругви и шло духовенство, кажется, со всех церквей, а по бокам ехали конные жандармы.
      Я заметил Григория Яковлевича Денисевича, который шел как-то в стороне, но на кладбище подошел к маме, что-то ей сказал и поцеловал ей руку.
      Среди провожавших, шедших за гробом, сейчас позади мамы, дяди Всеволода, Надежды Павловны и Аполлона Дмитриевича, нельзя было не заметить неожиданного сочетания, очень меня обеспокоившего.
      Шел наш доктор Миштольд (,,Доминикич") бок о бок с адмиралом Александром Дмитриевичем и последний, шедший всю дорогу без шапки, пешком, не моргнул на него даже глазом, ни на шаг от него не отстраняясь.
      Кладбище и дорога к нему мне понравились.
      Раньше я не бывал в этих краях.
      Пришлось проезжать широчайшими улицами дальней слободки, где из каждого домика высыпала масса детворы. Домики, словно деревенские, чистенькие, уютные, с акациями в палисадниках.
      В этой пригородной части в большинстве жили рабочие адмиралтейства, которые, по словам дяди Всеволода, жили зажиточно.
      Кладбище, которое я видел в первый раз, мне не показалось страшным, хотя я знал, что там лежать мертвецы. Там было много зелени и открывался далекий, живописный вид на реку. Мраморные памятники, кресты и плиты были либо убраны цветами, либо обросли зеленеющей травкой.
      Бабушку похоронили за чугунной оградой, рядом с памятником над могилой дедушки Петра Григорьевича Богдановича. Неподалеку, в той же ограде, был и памятник над могилой первого бабушкиного мужа, Дмитрия Петровича Кузнецова.
      В той же ограде был памятник спящего ребенка; под ним была надпись золотыми буквами ,,младенец Софья Карабчевская" и дата рождения и смерти.
      Только этот памятник и эта надпись, почему-то, вызвали во мне странную тревогу, что-то вроде страха за самого себя: неужели вот так могу лежать и я где-то под землей и будет надо мной такой же тяжелый, не по моим силам, холодный памятник!
      Только надпись будет другая.....
      Мы вернулись с кладбища с mademoiselle Clotilde раньше других и нам подали обед у нас в столовой. Я проголодался и хотелось есть, но все-таки елось как-то неохотно.
      Остальные наши возвратились позднее, со всеми родственниками, бывшими на похоронах. Их обед длился долго" в "большом доме", откуда утром вынесли бабушку.
      Когда кончился этот обед и приглашенные стали разъезжаться, Надежда Павловна сама принесла нам кутью и сказала, что этого надо сесть по ложечке, "за упокой бабушкиной души".
      К вечеру вернулась мама, утомленная и расстроенная; с нею зашел к нам и дядя Всеволод и просидел у нас весь вечер.
      Из разговора его с мамой я узнал, что скоро он будет жить, с Нелли и Марфой Мартемьяновной, тут, где мы до сих пор жили, а мама с нами переберется в большой т. е. бабушкин дом.
      Я очень любил дядю Всеволода и, заранее, с восторгом, смаковал в своем воображении подобную комбинацию.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ.
      Вскоре все так и устроилось.
      Мы заняли весь большой бабушкин дом и Надежда Павловна осталась с нами, в прежней своей комнате.
      Дядя Всеволод переселился в бывшее наше жилое помещение, приказав заколотить парадный вход и запереть зало и столовую, которые оказались для него лишними.
      Нелли, когда была здорова (а к этому времени она очень окрепла), всегда была у нас и дядя Всеволод и она обедали и ужинали с нами в большом доме.
      Надежда Павловна очень грустила по бабушке и я часто заставал ее, в ее комнате, тихонько плачущей.
      Впрочем, кроме смерти бабушки, было еще одно обстоятельство, которое, очевидно, ее расстроило и надолго огорчило.
      У нее был единственный брат, офицер какого-то армейского пехотного полка, немногим моложе ее, которого она не видела многие годы, так как полк его стоял на Кавказе.
      Bcкорe после смерти бабушки он "упал ей, как снег на голову", очутившись совершенно неожиданно в Николаеве, добившись перевода в расположенный здесь на многие годы полк.
      Вначале встреча брата и сестры была радостная; мама также приветливо встретила его и гостеприимно отвела ему две комнаты в отдаленном флигельке, примыкавшем к службам.
      Тут он и поместился со своим денщиком, польским уроженцем, Войтиком (так, по крайней мере, кликал его ,,пан поручик").
      Вскоре, однако, брат нашей милейшей, очаровательной по своей доброте Надежды Павловны, Константин Павлович Кирьязи, оказался вполне нетерпимым жильцом в нашем доме.
      Прежде всего, обнаружилось, что он пьет много водки и каждый вечер бывает пьян. Мама перестала его приглашать к столу и Войтик носил ему обед и ужин прямо из кухни.
      Потом, вообразив почему-то, что бабушка должна была завещать Надежде Павловне золотые горы, он беспрестанно, иногда грубо и настойчиво, приставал к сестре с требованиями денег. Та давала ему, сколько могла, но он быстро проматывал их и приставал заново.
      Но самое важное, что решило его участь, было грубое, подчас даже жестокое, его обращение со своим безответным денщиком.
      Я сам видел, как раз он поддал ему сапогом в зубы, когда тот наклонился, чтобы с него, пьяного, стащить сапоги. У бедного Войтика полилась кровь из рассеченной губы. Видел я также, как наказанный Войтик должен был ,,во всей амуниции" с ружьем и ранцем, до верху набитым мокрым песком, "стоять смирно", по приказанию своего мучителя, под палящим солнцем в течение двух часов.
      Этого я уже не выдержал и побежал сообщить об этом маме. Узнала она и от других в доме о всех его безобразных выходках.
      Степень возмущения мамы не имела пределов. Бледная, дрожащая, она, казалось, готова была собственноручно расправиться с ним.
      Все тут было: и упреки, и резкие слова, и угрозы. Она приказала немедленно освободить Войтика из под ранца и, ссылаясь на свое знакомство с полковым командиром, обещала совершенно опешившему воину освободить несчастного денщика из рук его мучителя.
      Поручик, хотя и был в эту минуту не совсем трезв, сразу отрезвел. Он жалобно начал оправдываться, его стало трясти, как в лихорадке. Мама не унималась и резко вычитывала ему, говоря, что своим поведением он позорит всю русскую армию и недостоин носить офицерские погоны.
      Как это потом вышло в точности-не знаю, только вскоре Константин Кирьязи попал в госпиталь, а затем получил где-то какое-то место по интендантству и навсегда исчез из Николаева.
      Несколько лет спустя, помнится, Надежда Павловна носила по нем траур. По догадкам мамы, его сгубила водка.
      Мама, после смерти бабушки, нередко бывала расстроена. Это случалось с ней каждый раз, когда к ней приезжал Тонасеенко, которому было поручено дело о бабушкином наследстве.
      Матерьяльное положение мамы оказалось наименее обеспеченным, так как Богдановка оказалась уже проданной Н. А. Аркасу, с выплатою маме довольно незначительной суммы. Крюковка досталась роду Кузнецовых, а Кирьяковка перешла по наследству двум сыновьям покойной - дяде Всеволоду и Аполлону Дмитриевичу, с выплатою маме и тете Соне их четырнадцатых частей. Городской дом, в котором умерла бабушка, оказался принадлежащим маме уже по дарственной покойного деда, Григория Петровича Богдановича.
      Кроме того дядя Всеволод не раз говорил маме, что покойная на словах ему всегда ,,приказывала" быть защитником и покровителем ее и ее семьи, так как она остается ,,без мужчины в доме".
      Был ли такой предсмертный наказ ему от бабушки, - не знаю, знаю только, что дядя Всеволод, не за страх, а за совесть, всегда был предан интересам нашей мамы и сестры и меня любил и баловал не менее собственной Нелли.
      Я лично, в особенности, всеми радостями моей юности почти всецело обязан ему.
      В первые месяцы по смерти бабушки, кроме черного цвета, в который в доме все были одеты, печальное настроение еще больше оттенялось видом несчастного ,,бывшего цепного" Караима, судьбою которого до конца его дней были озабочены и мама и Надежда Павловна.
      Караим, чуть-чуть оправившийся, бродил на свободе на двух своих передних, пока еще крепких, лапах, старательно волоча за собою задние и свой пушистый хвост.
      Он повадился и особенно любил тащиться по прямой и гладкой садовой дорожке к крыльцу, куда выходила комната Надежды Павловны, оставляя за собою, точно от метлы, след на песке.
      Раз добравшись сюда, он, обыкновенно, клал свою пеструю, обмохнатившуюся морду на край крыльца, словно на подушку и, распластавшись неподвижно - только глазами поводил в сторону окна, где нередко показывалась Надежда Павловна.
      И так лежал он часами смирнехонько, кротко провожая глазами каждого проходящего мимо него, посылающего ему то или другое приветствие. А когда к нему подходила Надежда Павловна и ласкала его голову, он, насколько мог, еще вытягивал свою морду вперед и плотно прижимался ею к своей каменной подушке, точно замирая от неслыханного блаженства,
      Неподвижная радость застывала в его слезящихся глазах.
      Никто бы не узнал в нем тогда свирепого пса, всю свою долгую жизнь злобно метавшегося на железной цепи.
      Протянул он еще довольно долго.
      Потом, как-то весь опух и шерсть на нем защетинилась.
      Последний свой вздох он испустил тут же, у крыльца, помутившимися глазами, устремленными на Надежду Павловну.
      Вечером Николай принес сколоченный им деревянный ящик, Караима положили туда и похоронили в конце сада, где вырыли глубокую яму.
      Я, с Надеждой Павловной, были при этом; да и мама подошла, когда его уже зарывали.
      А на заднем дворе в это время метался, бегая по блоку и лязгая цепью, новый ,,цепной" молодой пес, сменивший Караима, и неистово лаял звонким, нетерпеливым лаем.
      ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ.
      Бабушка умерла вовремя.
      Она, все равно, не пережила бы, момента когда окончательно вырешился вопрос об отмене крепостного права.
      А это последовало вскоре. Сперва о бывших дворовых, а сейчас же и о крепостных деревенских людях.
      В именья стали наезжать мировые посредники; и у нас был знакомый мировой посредник, бывший моряк, с длинными, опущенными вниз, рыжими усами, который должен был ездить в Кирьяковку. Он часто о чем-то совещался с дядею Всеволодом, иногда в присутствии мамы.
      По словам Григория Яковлевича Денисевича, с которым наши занятая возобновились, ,,по части освобождения" все шло гладко и мирно и никаких бунтов и пожаров, которых так боялась покойная бабушка, не случилось.
      Относительно же наших дворовых людей почти никакой перемены заметно не было.
      Николай с Мариной остались служить по-прежнему, повар Василий с женою Авдотьей тоже, Матреша выросла и расцвела, но осталась на прежней должности горничной; даже долговязый, с плоским носом, дворник Степан продолжал все также ездить каждое утро "по воду" в Спасск на волах, со своею сорокаведерной бочкой.
      Много лет спустя, беседуя с мамой об этом времени, я интересовался знать, на каких же условиях согласились по-прежнему служить эти, тогда уже "вольные", люди.
      Мама, смеясь, сказала мне: ,,ты не поверишь. Сами просили не гнать их, а оставить на прежних условиях, т. е. на всем готовом, включая одежду и несколько рублей в месяц, мужчинам-,,на табак", а женщинам-"на чай и сахар". Николай с Мариной, Василий с Авдотьей получали от меня по пяти рублей в месяц, правда, уже серебром, а не ассигнациями. И все в таком роде".
      Степана (Степку-словесника) пришлось очень скоро, однако же, отпустить за дерзко проявленное озорство.
      Адмирал Александр Дмитриевич и после смерти бабушки оставался жить по-прежнему в своем флигеле. Только он уже ни за что не хотел жить "даром", а просил назначить ему цену за квартиру. Мама предоставила ему самому определить ее размер. И вот он, число в число, каждое двадцатое месяца аккуратно стал приносить маме беленький конвертик, с всегда новенькими в нем трехрублевыми бумажками. Их было всегда две, таким образом цена определилась в шесть рублей в месяц. Он не оставлял привычки вести свои расчеты на ассигнации и, платя серебром, разумеется, считал плату подходящей.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12