В Москву я приехал за день до начала экзаменов. Бесчисленное количество раз перечитывал мысленно и вслух приготовленный репертуар: "Лжеца", басню Крылова. Я с большим успехом читал ее курским знакомым, детально проработав образ героя, не пожалев сатирических красок. Всегда все смеялись. Потом, чтобы хвастнуть гибкостью своего таланта, я приготовил "Похороны" Надсона - давал этакую большую лирическую печаль. И трагедия была не чужда мне - монолог Бориса Годунова - так что и Пушкин имелся в запасе. И, наконец, ради оригинальности привез "Разговор на большой дороге" Тургенева. Мне никогда ранее не приходилось слышать художественную прозу в концертном исполнении, до всего приходилось додумываться самому. В заветных делах никогда ни с кем не советуюсь.
Утром я был в "Романовке". Это клуб на Малой Бронной, где впоследствии располагался Театр сатиры. "Эрмитаж" в лице купца Щукина сдавал свое помещение Художественному театру только на зимний сезон. Для экзаменов там была отведена большая комната с временно устроенной эстрадой. Перед ней растянулся длинный стол, накрытый зеленым сукном, с комиссией человек в пятнадцать. Все остальное пространство вместе с эстрадой было заполнено алчущими славы и трепещущими перед бесславием. Всех интересовал вопрос: почему открываемая театральная школа будет бесплатной? По слухам, оказалось, что ученики этой школы будут платить трудом за правоучение, исполняя обязанности статистов.
Для училища требовалось тридцать человек. Желающих учиться оказалось четыреста. Я поместился в толпе, сидящей на эстраде, и рассматривал членов комиссии. Бывалые люди объясняли мне: в середине стола Немирович-Данченко. Остальные - актеры Художественного театра Лужский, Тихомиров, старичок с бородкой - Артем, молодой человек - Москвин, седая дама в черном - Раевская.
Воздух от жары, духоты и нервного напряжения достиг степени кипения. Определение талантов происходит быстро. Немирович произносит фамилию, ее носитель или носительница появляется на эстраде, хватается за одинокий стул и, находясь от волнения почти в бредовом состоянии, читает с перевыполнением своих возможностей. Длина читаемого материала зависит всецело от Немировича-Данченко: на каком месте он скажет "благодарю вас", на том и крышка.
Меня поразило однообразие репертуара. Девушки, которым казалось, что они интересны и молоды, непременно читали: "Был май! Веселый месяц май!" Более сложные натуры - мальчики с уклоном в углубление психологии, играли "Сумасшедшего" Апухтина: "Садитесь! Я вам рад... Я королем был избран всенародно..." Добродушные абитуриенты обоего пола с помощью Вайнберга занимались лирикой: "Развернулось предо мною бесконечной пеленою, старый друг мой, море!"
Мне из читавших пока никто особенно не понравился. Я беспристрастно сравнивал их возможности со своими и объективно отдавал своим предпочтение. Вдруг я услышал свою фамилию и волнения, которого так боялся, не ощутил. Я заметил, что моя усталость доходила до безразличия.
"Что прочитаете?"
Я многообещающе взглянул на Немировича - не подведу, мол - и подчеркнуто скромно произнес: "Лжеца".
"Пожалуйста",- доброжелательно сказал Владимир Иванович.
Я начал. Вера в себя, доходящая до восторга, захватила меня и понесла. Похоже было на то, что я будто бы выпал из окошка первого этажа и, не подчиняясь законам тяготения, падал все выше и все быстрее. Немирович-Данченко, захваченный моим искусством, сказал: "Благодарю вас". Сказал вовремя, когда я закончил.
Счастливый и гордый я пошел с эстрады к выходу. На двери конторы прочел объявление, что сегодня же будут вывешены списки безусловно принятых, безусловно непринятых, остальные - по конкурсу... Меня слегка интриговал вопрос, как меня примут - "безусловно" или "по конкурсу"?
И что же я увидел в итоге? Два листка почтовой бумаги. На одном написано: "Приняты: Перламутров" - и больше ничего не написано. На другом: "Не приняты..." - и беглым нечетким почерком перечислено много фамилий, среди которых затесалась почему-то и моя.
Почему? Может быть, это только похожая на мою фамилия? Нет, точно моя. Я отхожу, стою обалдело в стороне, снова подхожу, снова читаю, снова надеюсь на недоразумение. Снова удаляюсь, снова приближаюсь к вещественному доказательству моей катастрофы. Куда теперь деваться? Некуда...
По дороге в мою жуткую гостиницу меня посетили новые мысли: "Причина твоего несчастья - твоя усталость. Днем - волнения и хлопоты, ночью - клопы и блохи. Тебе прежде всего надо отдохнуть". И, проходя Брюсовским переулком, зашел в меблированные комнаты "Дагмара" и снял себе комнату за 15 рублей в месяц. Быстро переехал, лег спать в семь часов вечера и проснулся в двенадцатом часу дня, позавтракал и выпил чай с большим аппетитом. К моему удивлению, у меня появилось превосходное предчувствие.
И вот я снова у "Романовки". Направляюсь к двери конторы, где вчера висела роковая записка, замахнувшаяся на меня косою смерти. В дверях сталкиваюсь с Немировичем-Данченко. От неожиданности сжимаю правую руку в кулак, впиваясь в ладонь ногтями.
- Здравствуйте! - Владимир Иванович протянул мне руку. Сердце мое прыгнуло к небесам от такого незаслуженного уважения.
- Я вчера плохо читал... Клопы, блохи... Хотелось спать.
- Что? - улыбнулся Немирович-Данченко моей растерянности. - Вчера вы как-то непонятно вели себя, стояли к нам боком и так торопились... Хорошо, что зашли. По настоянию нашей артистки Раевской вам дана переэкзаменовка. Приходите завтра.
Что я делал до этой переэкзаменовки, как вел себя в продолжение суток - ничего не помню, так сильно было потрясение от неожиданного счастья.
Я стою на эстраде в той же "Романовке", перед той же комиссией, да и публика та же, но читаю другое: "Разговор на большой дороге" И.С.Тургенева - рассказ кучера Ефрема о том, что ему приснилось. Невидимый друг во мне заботливо шепчет: "Не торопись, только не торопись". Я сдерживаю себя и будто равнодушно рассказываю. Вижу доброжелательно улыбающуюся комиссию, слышу временами смеющуюся публику. Я ощущаю, как благодарны люди за то, что мы с Иваном Сергеевичем веселим их сердца. Я осязаю на своем лице доброжелательные взоры, и лицо мое начинает чесаться, я стараюсь незаметно почесать его, но Лужский из комиссии мимически запрещает мне делать это, грозя пальцем.
После выступления случилось редкое на экзаменах явление аплодисменты. Я - центр внимания, герой дня. Выхожу в коридор. Вокруг разные люди, многие пожимают мне руку, о чем-то спрашивают. Лужский тоже подошел, интимно спрашивает, не нуждаюсь ли я в деньгах. Конечно, нет!
Позавчера я был безусловно не принят, сегодня я безусловно принят. Где истина?
И вот я ученик. Нас, принятых в школу Художественного театра, тридцать человек: двадцать девушек и десять юношей. И еще три-четыре человека, принятых без экзаменов. Среди них: Зиновий Пешков - приемный сын Максима Горького, добрая знакомая Антона Павловича Чехова Лидия Спахеевна Мизинова (в "Чайке" она выведена в образе Нины Заречной), "Тригорин" - Игнатий Николаевич Потапенко, известный в то время писатель, и племянник Немировича-Данченко Николай Асланов.
Художественный театр существует только три года. Все молоды, и большинство артистов немного старше учеников. Собираясь днями в саду "Эрмитаж", мы обычно бегаем наперегонки вокруг фонтана и получаем одинаковое удовольствие. Театр, арендуя помещение только на зимний сезон, покорно ждет своей очереди.
Осенью впервые сыграл в сборном спектакле. Меня пригласили в Коломну на роль трактирного слуги Мишки в "Ревизоре". За это, по договору, "получил удовольствие" - бесплатный проезд до Коломны и обратно и обед с красным вином. Была всего одна репетиция. Большинство исполнителей - артисты Малого театра. Хлестаков - Николай Осипович Васильев, Пошлепкина - Рыкалова, Марья Антоновна - Борская. Изредка Рыкалова помогала коллективной режиссуре, каждый раз подмечая: "Нет, ОН именно так указывал!" Он - это автор "Ревизора". Она помнила репетиции с Николаем Васильевичем Гоголем.
Наконец в школе объявили начало занятий. Первое распределение ролей в "Царе Федоре Иоанновиче": бояре, выборные из народа, нищие, сенные девушки, бабы разных сортов. Затем каждая группа делилась по характерам. Какой ты выборный? Молодой, старый, богатый, бедный, умный, глупый, какие повадки или изъяны - кривой, хромой и т.д. Кроме того, требовалось сыграть впечатление от царских палат и страх от царской близости. Получается настоящая творческая работа, всех захватывает. Со временем на наши репетиции стали приходить исполнители главных ролей, которые еще детальнее помогали расцветить наши роли.
Конечно, массовые сцены играть менее ответственно, чем немассовые. А вот, например, в "Грозном" я играл рынду, а их всего четверо. Это дети высоких родов, один в один рослые, красивые, статные. Они охраняют царя.
А "Доктор Штокман"? Весь четвертый акт держится на нашей небольшой группе. Я играю старого рабочего из наборщиков, реагирую на выступления Штокмана, находясь чуть ли не рядом с ним. Какая горячая роль! На генеральной репетиции я с таким прилежанием загримировался, что преподаватель грима - актер Судьбинин не хотел меня выпускать на сцену.
А в чем особенный смак таких выступлений? В том, что рядом с тобой почти на выходных ролях играют и Москвин, и Санин, и Вишневский, и Лепковский, не говоря уж об актерах меньшего колибра.
Была у меня оригинальная роль и в "Михаиле Крамере" Гауптмана. Действие первого акта происходило в пивной. Чтобы показать, что она помещается в погребке, окна были расположены у потолка. Видны только ноги прохожих: одни шли мимо, другие, встретив знакомых, останавливались и старались передать характер беседы. Одну пару из таких ног играл я. Репетиций было затрачено немало. А во время ссоры действующих лиц в той же пивной я бил посуду за кулисами "в разных настроениях".
В "Трех сестрах" я играл денщика доктора Чебутыкина. Это уже персонаж. Чехов только приехал из Ялты, еще не видел своей пьесы, поэтому была назначена еще одна репетиция. Когда дело дошло до меня, я вынес именинный подарок моего доктора - самовар - и все проделал, что полагалось. Владимир Иванович сказал Антону Павловичу на большом серьезе: "Сегодня роль денщика репетирует второй исполнитель". Автор, желая быть полезным мне и делу, из партера робко перешел на сцену, приблизился ко мне и "вскрыл" образ: "Денщик ведь - это тот же солдат... Как что - так руки по швам..." Застенчиво показал, как это нужно делать, и вернулся в партер.
Так прошел первый год в школе Художественного театра. А вскоре в жизни нашего театра произошло большое событие. Максим Горький написал для нас пьесу "Мещане". Репетиции увлекли бодрым авторским текстом, афористическими речами и дерзкими мыслями. Запомнилось, как Станиславский в сцене с Полом и Нилом показывал проявление любви у женщин различных наций. Очень эффектное зрелище: Константин Сергеевич в ролях француженки, итальянки, испанки и русской простой девушки.
В третьем акте есть народная сценка, когда Татьяна отравляется и кричит от боли, происходит переполох, и комната наполняется людьми. Каждый произносит выразительную фразу, одна из которых понравилась больше всех: "Господин! Господин! (Указывая на бабу.) Она у вас булочку стащила!" Было решено объявить на нее конкурс среди всех присутствующих, начиная от Качалова, заканчивая нами, учениками. Азарт был настолько горяч, что конкурс превратился в самоцель. Много времени, сил и смеха было затрачено на это дело, и в конце концов, победителем, по всеобщему признанию, оказался я. Всех горячее мой успех переживал Станиславский. Могучий, рослый, с белой головой и черными усами, он положил руки мне на плечи и, слегка потрясая меня, будто убеждаясь в моей прочности, воскликнул: "Молодец, Анцидров!" Моя фамилия Антимонов не давалась Константину Сергеевичу в чистом виде. Он мог ее произносить только в сочетании с фамилией своей ученицы Анциферовой. Я привык к этому невольному псевдониму. Станиславский решил улучшить мои достижения, помочь в работе над образом и велел повторить эту фразу. Я самонадеянно повторил. Константин Сергеевич велел повторить еще несколько раз. Потом повторил много раз сам. Потом повторяли вместе. Нового ничего не нашли, а старое потеряли. Тогда он порывисто стал приказывать мне искать потерянное словом, делом, интонацией. Моя радость перешла в растерянность, растерянность - в безнадежность. Раньше я хотел славы, теперь я хочу домой. Мы остались вдвоем. Константин Сергеевич был настойчив, мой образ прошел всевозможные возрасты от мальчика до старика, разговаривал разными голосами, менял профессии, убеждения, положения, но нужное ушло безвозвратно. "Работайте больше дома!" - в итоге сказал Станиславский, и моя "роль" была передана Бурджалову. Я получил менее ответственную. "Зарезалась она своей рукой".
Но оказались среди нас и недовольные. Они возмущались: "Это безобразие! Мы обмануты! Им нужны статисты, а нам - образование. Где школа? На танцах и фехтовании далеко не уедешь, у нас даже истории театра не преподают! Мы невежды!"
Как-то на собрание пришел Немирович-Данченко и сказал: "Преимущество и сила нашей школы не в преподавании известных предметов, а в том, что она при театре и живет его интересами. Вам дано право посещать наши репетиции, слушать наши беседы и видеть наши постановки. Дышите нашим воздухом, набирайтесь идей, воспитывайте в себе вкус. Это важнее теорий".
Вскоре появился и новый учитель, писатель Петр Дмитриевич Бобрыкин, который стал читать нам курс истории театра. Но, несмотря на это, недовольные все-таки ушли, разместились по провинциям. Одного из них я обнаружил много лет спустя - Чалеева, под псевдонимом Костромской. Он оказался в Малом театре в звании народного артиста Республики. Я же довольствовался своей занятостью в спектаклях, почему жил ближе к актерам, чем к ученикам. Из тридцати набранных на курс при деле нас осталось семеро. И такой малый отбор пригодных - обычное явление.
В январе 1902 года в декорационной мастерской на Божедомке актеры устроили елку. Творчески это вылилось в исполнение отдельных номеров. Это представление ошеломило публику, да и самих исполнителей новизною смеха. При крайнем разнообразии выступлений все исполняемое имело единый корень пародию, то есть не только смех, но и насмешку. Это получилось почти стихийно.
В представлении Москвин - служитель сцены, что-то среднее между шпрехшталмейстером и конферансье. Он же хронический неудачник, прообраз Епиходова. Тот же Москвин в парчовой поддевке - дирижер русского хора.
Качалов в розовом трико и черных штиблетах - французский борец с международного чемпионата борьбы.
Далее шел "Миф о северном олене" на деревянных ложках в исполнении якутов. Лужский под столом - фонограф, Александров - плясун Коля Разудалый, мой друг Грибунин - некая Дуня Козырькова. Это было первое организованное русское кабаре, которое, развиваясь и повторяясь из года в год, вылилось в "Летучую мышь", созданную Тарасовым и Балиевым - пайщиками Художественного театра.
Я показывал индийского факира-жонглера. Этот номер после того вечера продержался в моем репертуаре больше тридцати лет.
К ужину после спектакля приехал Федор Иванович Шаляпин. Он только что пел "Бориса" в Большом театре и еще похрипывал от усталости. Удивлял высокохудожественными рассказами анекдотов. И, наконец, он всех изумил, когда в восемь часов утра сделали пополнение спиртного, он поставил около себя ведро пива, пил и пел цыганские романсы.
Когда-то Станиславский сказал про учеников школы Художественного театра: "Эти люди пришли погубить наш театр". Он, как ребенок, испугался воображаемого вреда. Правда, скоро он переменил мнение, но не сразу согласился с чужим. С Владимиром Ивановичем, который открыл эту школу, они были очень разными людьми.
Владимир Иванович на земле, Константин Сергеевич на аэроплане.
Константин Сергеевич басит, декоративно откашливаясь. Высок, статен, могуч, белая голова величественна, а черные усы и брови колыхаются на подвижном лице. И чист, чист, чист, как снеговая вершина. Владимир Иванович теплее, ближе, снисходительнее. Перед ним легче покаяться в грехе: он скорее поймет и простит. Среднего роста, одет лучшим портным, волосы еще темные, но уже поредевшие, зачесаны назад, холеная бородка на бледном лице, голос и походка мягкие.
В работе Константин Сергеевич через чувства добирается до мысли пьесы. Владимир Иванович через мысль приближается к чувствам. Константин Сергеевич показывает актеру, Владимир Иванович рассказывает. Константин Сергеевич играет за всех, Владимир Иванович за всех думает. Константин Сергеевич волнуется и волнует, Владимир Иванович спокоен и успокаивает. Константин Сергеевич иногда преднамеренно не щадит самолюбия актера, добиваясь от него ярких переживаний. Владимир Иванович доказывает на опыте, что покой продуктивнее для творчества. Константин Сергеевич в раздражении кричит, Владимир Иванович молчит. Константин Сергеевич умеет владеть другими, Владимир Иванович - собой.
А что же общего у них? Самоотречение. Для своего театра они пожертвовали всем. Станиславский перестал быть фабрикантом, а Немирович-Данченко - драматургом. Таким образом, эти два больших человека, расходясь во многом, были едины в одном.
Да, только по самоотречению можно судить об отношении к делу. Расходясь во многом, эти два больших человека дополняли друг друга, и результат сказался на судьбе Художественного театра.