_______________
* К а м ч а - плетка.
Коршунов сидел не двигаясь.
- Я знаю тебя, - кричал киргиз. Рваный халат его развевался. - Я много слышал про тебя. Ты - Коршун-командир. Коршун-командир - хороший командир, хороший друг. Так говорят киргизы в селеньях. Я слышал. Сегодня ты победил баев. Коршун-командир - хороший командир, хороший солдат. Я видел. Вот они сидят и боятся сказать свое имя, боятся посмотреть прямо тебе в глаза. Они трусы. Они воры. Смотри, Коршун-командир, вот они...
Киргиз резко повернулся и плюнул в лицо одному из басмачей.
- Вот это Исакеев Кадрахун!
Коршунов встал.
- Хорошо, - негромко сказал он, - где остальные?
Тогда встал еще один киргиз. Он был худой, высокого роста, с длинным туловищем и длинными, как у обезьяны, руками. Сухое лицо его с резко очерченными скулами, с нависшим лбом и с косыми, широко расставленными глазами было уродливо. Ему было на вид лет сорок пять. Он спокойно посмотрел на Коршунова и заговорил неторопливо и сдержанно. Он говорил по-русски, почти чисто выговаривая слова.
- Здравствуй, Коршунов. Меня зовут Аильчинов Асан. Здравствуй. Этот кричал, что я боюсь тебя. Он врал. Я никого не боюсь, и тебя я тоже не боюсь. Я много воевал с кзыл-аскерами*, и меня никто не мог взять. Твои товарищи не знают, как воевать в наших горах, и я уходил от них и смеялся над ними. Сегодня ты победил меня, Коршунов. Ты в два раза моложе меня или, может быть, больше чем в два раза. Я хотел бы иметь сына такого же джигита, как ты. Теперь я прошу тебя накормить меня, потому что ты так быстро шел за нами, что мы не могли остановиться, и я голоден. Потом я буду еще говорить с тобой. Я могу сообщить много важного тебе и твоему начальнику. Ты передашь твоему начальнику, что я согласен на мир с вами. Мы вместе выработаем условия. Еще я прошу тебя поместить меня отдельно от них, потому что глупые люди злы на меня, и они могут убить меня ночью.
_______________
* К з ы л-а с к е р - красный солдат, красноармеец.
- Здравствуйте, Аильчинов, - по-киргизски ответил Коршунов. - Ты напрасно говоришь о мире. Побежденный должен просить пощады, а не предлагать мир. Сегодня я взял тебя. Завтра мои товарищи возьмут твоих друзей. Я тоже не умел воевать в горах. Твои друзья и ты научили меня. Что ж, спасибо! Ты просишь есть? Ты получишь еду вместе со всеми другими. Ты просишь поместить тебя отдельно от твоих джигитов, потому что ты боишься их? Тебя никто не тронет, мои красноармейцы умеют хорошо стеречь. А помещать тебя отдельно незачем. Ты не лучше других. Скорее ты хуже других.
Аильчинов молчал.
- Хорошо, - снова по-русски заговорил он, - тогда скажи мне, Коршунов, что со мной будет дальше?
- Тебя будут судить.
- Меня и всех их?
- Тебя наверное.
- И потом?
- Потом тебя расстреляют.
Коршунов задыхался от злобы. Никогда еще никого он не ненавидел так сильно, как этого басмача. Почему-то Коршунов подумал о том, что именно Аильчинов убил Степана.
- Еще прошу тебя, - сказал Аильчинов, - будь добр, Коршунов, дай мне папиросу. Пожалуйста.
- У меня нет папирос. Я не курю.
ВОРОНОЙ
Жеребенок родился ночью.
Ночью было темно, облака плыли низко над горами, недолго шел снег, и земля была белая и холодная. Мать лежала, и снег растаял под ней. Возле нее было тепло, но жеребенок дрожал и прижимался к ее раздутому животу.
Утром солнце осветило сначала только небо. Солнце было за горами, его не было видно. Горы были темные, долина была в тени, и снег не таял. Небо стало зеленое, потом порозовело, потом стало голубым, солнце взошло из-за вершины горы, и снег на вершине засверкал. Внизу, в долине, снег растаял. Трава стала мокрой. Капельки воды висели на травинках. Лошади ели траву.
Потом солнце поднялось высоко, и стало жарко. Табун перешел ближе к реке.
Жеребенок встал, и мать встала. Она облизывала жеребенка. Ноги у жеребенка были слабые. Он шатался.
В полдень приехали люди. Их было двое: один - старик в мохнатой шапке и рваном халате, другой - молодой, в войлочной белой шапке и в овчинном тулупе. Молодой пел песню. Он пел громко, и еще издали слышно было песню, сначала неясно, потом все отчетливей и отчетливей.
Мать услышала песню, подняла голову и заржала.
Люди подъехали к ней и к жеребенку. Старик ехал на пегой старой кобыле. Как только он остановился, кобыла опустила голову и начала есть траву.
Молодой ехал на вороном жеребце. Жеребец заржал. Он ответил матери жеребенка. Когда люди подъехали, мать обнюхала морду жеребца, жеребец фыркнул, отвернулся и снова заржал. Тогда молодой человек перестал петь и засмеялся.
Потом люди слезли и несколько раз обошли вокруг матери и жеребенка. Старик сказал что-то, и молодой снова засмеялся и погладил жеребенка. Жеребенок был почти слепой, он видел очень плохо. Когда человек коснулся его, жеребенок метнулся в сторону, не удержался на ногах и упал на передние колени.
Жеребенок был вороной, только на лбу у него была маленькая белая метина и у переднего левого копыта было белое пятно.
Когда жеребенок подрос, его отняли от матери. С утра люди ловили его и других жеребят табуна и привязывали их. В землю были врыты два кола, между кольями натянута длинная веревка. К длинной веревке привязаны коротенькие петли. Петель этих много. В каждую петлю просовывали голову жеребенка, и жеребята целый день оставались на этой привязи на небольшом расстоянии друг от друга. Целый день жеребята лежали или стояли, или топтались на месте.
Когда вороного жеребенка привязали в первый раз, он рвался, бил задними ногами и ржал. К вечеру он выбился из сил, лег на траву и лежал не шевелясь, как мертвый. Солнце было совсем низко, когда он услышал топот табуна и отдаленное ржание. Он пошевелил ушами. Мухи, облепившие его голову, взлетели с жужжанием. Снова жеребенок услышал ржание. Жеребенок вскочил на ноги, поднял голову, прислушался и заржал в ответ. Табун шел по долине, и легкое облако пыли над лошадьми казалось сиреневым в лучах заходящего солнца. Мать шла впереди табуна и ржала, звала вороного жеребенка. Жеребенок потянул веревку, веревка врезалась в его шею.
Мать подошла и понюхала жеребенка. Губы у матери были мягкие. Жеребенок, нетерпеливо перебирая ногами, потянулся сосать. Он был голоден. У матери было много молока.
Но едва он почувствовал, что молоко наполняет его рот, что запах молока проникает ему в ноздри, как люди оттащили его от матери. Люди приехали вместе с табуном. Жеребята отсасывали молоко, молоко текло, и люди доили кобыл. Молоко нужно было людям для кумыса.
Один раз вечером, когда табун уже вернулся, прискакало много людей. Впереди ехал старик. Он был одет в хороший халат, а поверх халата на нем была шуба. Шапка на нем была из сурков.
Старик подъехал к жеребятам. Молодой пастух, который всегда пел песни, показывал жеребят старику, и если старик его спрашивал, он кланялся, раньше чем ответить.
Старик был бай, хозяин табуна.
Вороной жеребенок был привязан отдельно от других, потому что он бил задом и кусался. Когда старик посмотрел всех жеребят, молодой пастух подошел к вороному и, поклонившись, что-то сказал старику. Старик вдруг закричал на молодого пастуха и замахнулся камчой. Молодой пастух побледнел. Тогда старик крикнул еще что-то и ударил камчой. Камча свистнула, и жеребенок шарахнулся. На бледной щеке молодого пастуха вспух красный рубец, и кровь потекла из левого глаза. Молодой пастух упал на землю, схватился руками за лицо, и кровь текла между пальцами. Старик ускакал, с места пустив лошадь галопом.
Молодой пастух лежал на земле. Спина его дрожала. Жеребенок понюхал руки пастуха и лизнул их. Кровь была солоноватая на вкус.
После этого вечера вороного жеребенка не привязывали вместе с другими. Вороной жеребенок ходил с табуном и пил молока сколько хотел, и его мать больше не доили. Вороной жеребенок рос быстро, грудь его становилась широкой, спина окрепла и шерсть лоснилась.
Молодой пастух никогда больше не пел. Левый глаз его вытек, и на щеке остался шрам.
Полтора года ходил вороной жеребенок с табуном, и ни разу на него не надевали седло.
Весной, когда ему было почти два года, одноглазый пастух поймал его арканом и привязал к дереву.
Вороной бил землю копытами, фыркал и мотал головой. Потом на своей спине он почувствовал что-то твердое. Он хотел сбросить седло, лягался и прыгал, но ремни туго стянули его живот, и седло не сваливалось. Когда он вдоволь набесился, одноглазый пастух отвязал его от дерева и заставил побегать по кругу. Аркан по-прежнему мешал вороному убежать, и если вороной упрямился, пастух бил его камчой. Он бил не сильно, но после каждого удара вороной дрожал и храпел, скаля зубы.
Несколько дней подряд одноглазый пастух приучал вороного к седлу. Через неделю вороной давал себя седлать спокойно. Тогда одноглазый пастух попробовал сесть на вороного.
Конь сбросил его, но пастух ловко упал на ноги и снова вскочил в седло. Теперь он удержался, и вороной понес. Закинув голову, кося налившимися кровью глазами, он мчался не разбирая дороги. Одноглазый пастух крепко держал поводья, сильно сжимал коленями бока вороного и смеялся. Вороной проскакал вдоль всей равнины и несся по ущелью. Некованые копыта мягко ударяли в камни. Одноглазый пастух по-прежнему смеялся и не сдерживал коня.
Поздно вечером они вернулись к стойбищу. Вороной, весь в мыле, шел шагом, опустив голову и устало фыркая. Одноглазый пастух спокойно сидел в седле и помахивал камчой. Кончик камчи касался бока вороного, и вороной вздрагивал при каждом прикосновении витого ремешка.
Потом еще много раз одноглазый пастух ездил на вороном. Теперь вороной слушался его. Поводья и колени всадника отдавали точные приказания, и конь точно выполнял их.
Лишний жир сошел с вороного. Теперь он не покрывался мыльной пеной после скачки и не уставал.
Осенью снова приехал бай и с ним много джигитов, несколько дней они ели баранину и пили спирт.
Потом устроили байгу. Одноглазый пастух скакал на вороном, и вороной легко обогнал других лошадей. Бай был доволен. После скачки он внимательно осмотрел вороного, и все лицо его сморщилось от улыбки. Бай похвалил одноглазого пастуха и подарил ему жирного барана. Барана пастух выменял на полбутылки спирта и напился. Ночью он пел песни и плакал, пока не уснул, уткнувшись лицом в землю.
Вороного жеребца бай отдал своему сыну. Сын бая был человек большого роста, худой и очень некрасивый. Около года он ездил на вороном. Лошадей сын бая не любил. Ему все равно было, на какой лошади ездить. Он много пил и часто пьяный зря бил вороного тяжелой камчой. Старый бай умер, и его сын унаследовал все имущество. Сыну было сорок лет, но его называли "молодой бай". Советская власть боролась с байством, и молодой бай ушел в горы и увел в горы свои стада. Пограничники гнались за ним, но он ушел. Он собрал банду и вооружил своих пастухов. К нему приезжали люди, непохожие на купцов. Этим людям он продавал скот. Эти люди привозили ему оружие.
У молодого бая было уродливое лицо, некрасивое тело и женщины не любили его. Но он любил женщин, у него было четыре жены, и он захотел пятую жену. Он купил ее у другого курбаши. Ей было тринадцать лет. Молодой бай отдал за нее сто баранов и вороного коня.
Новый хозяин вороного был вожаком большой шайки. Его звали Иркембай Оджубеков. Он был хитрый и злой человек. О нем говорили, будто перед самой революцией он убил своего единственного брата, чтобы одному владеть бесчисленными стадами отца. Советская власть отняла у Иркембая все его богатства. Он ушел в горы, и скоро имя Иркембая Оджубекова стало известно как имя крупного курбаши. К нему сходились самые темные люди.
Иркембай прятался в горах, в неприступных ущельях и оттуда совершал набеги на мирные аулы, разорял и жег их, вешал и расстреливал советских людей. За ним долго охотились пограничники. Он всегда уходил, не принимая серьезного боя, а догнать его не могли. Славилась шайка Иркембая замечательными лошадьми, неутомимыми и выносливыми. Один раз пограничники столкнулись с передовым отрядом Иркембая, разбили этот отряд и устремились в погоню за основной шайкой. Иркембай повернул в горы и стал уходить, применяя обычный свой способ: он шел через самые трудные перевалы, вел свою банду самыми тяжелыми тропами. Иркембай был уверен в силах своих людей и лошадей и в том, что пограничники отстанут. Но на этот раз пограничники не отставали, и с каждым переходом, с каждым днем уменьшалось расстояние между шайкой Иркембая и пограничниками.
На шестой день бегства Иркембай бросился в сторону от тропы, без дороги перевалил через гряду гор и снова круто повернул в сторону. Он решил, что пограничники потеряли его следы, но, выйдя из ущелья, неожиданно наткнулся на пограничников. Уходить банде было некуда. Пришлось принять бой. Пограничники пошли в атаку и разбили банду. Иркембай хотел бежать. С кучкой джигитов он бросился к ущелью. Командир пограничников и десяток красноармейцев поскакали им наперерез. У самого входа в ущелье командир пограничников сшибся в Иркембаем. Иркембай выстрелил из маузера и пуля навылет пробила ногу командиру пограничников и убила его лошадь. Командир пограничников успел ударить Иркембая шашкой. Клинок рассек Иркембаю голову от уха до подбородка.
Вороного коня Иркембая командир пограничников взял себе.
Вороному пришлось обучиться массе новых вещей. Теперь он ходил под седлом, непохожим на те седла, которые знал раньше. Он научился прыгать через барьеры и научился ходить в строю. Он узнал, что такое шпоры. Теперь он жил в просторной конюшне, и его чистили и мыли, и кормили овсом и сеном. Новый хозяин, как только у него зажила нога, простреленная Иркембаем, каждый день на плацу учил вороного.
К новому хозяину вороной привязался как собака. Он знал голос, гнал запах, знал походку нового хозяина и всегда узнавал его. Вороной получил имя. Его назвали "Басмач".
Хозяином Басмача был Коршунов.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
Улицы города были обсажены тополями.
Улицы были широкие, и по краям их были прорыты канавы. В канавах текли ручьи.
В городе было пыльно. Ноги пешеходов, лошадей, ослов и верблюдов глубоко погружались в мягкую пыль.
Дома в городе были по преимуществу одноэтажные. Дома стояли в садах, и сады были обнесены глиняными дувалами. Дома стояли далеко друг от друга. Город занимал большую территорию.
В центре города были парк и базарная площадь. Парк был большой и запущенный. На базарную площадь съезжались киргизы продавать лошадей и баранов и покупать муку и соль. Река текла через весь город. Летом река пересыхала. Горы вплотную подходили к городу, горы были видны отовсюду.
До революции на окраине города была крепость: несколько низких домов, конюшни, службы и вокруг глиняная стена, такая же, как дувалы, окружающие дома.
В крепости помещалась теперь пограничная комендатура.
Коршунов жил в маленьком домике рядом с комендатурой. В домике было две комнаты. Вторая комната пустовала. Раньше в ней жил Лобов.
Вещи убитого товарища Коршунов отправил его матери. В записной книжке Степана был адрес. Матери было шестьдесят лет. Она жила в Самаре на пенсии. Отец Лобова умер. Он был учителем.
В комнате Лобова остались железная койка и табуретка. Табуретка была зеленая. Окно было закрыто. На выцветших обоях были темные пятна. Когда в комнате жил Лобов, там висели фотографии лошадей, рисунок из какого-то журнала, изображающий амазонку в черном платье и с цилиндром на голове верхом на сером в яблоках жеребце, и гитара. Все это вместе с другими вещами Коршунов отправил матери Лобова.
Коршунов хотел было оставить себе гитару; он снял гитару со стены и подержал в руках. Расстроенные струны тихо зазвенели. В пустом доме дребезжащий звук показался Коршунову громким и неприятным. Он положил гитару в ящик поверх фотографий и книжек. Играть на гитаре Коршунов не умел.
Лобова похоронили в парке вместе с убитыми красноармейцами, и над их могилами построили три деревянных обелиска с пятиконечными звездами и с фотографиями погибших. Фотографии были в рамках со стеклами. Обелиски выкрасили в красный цвет. Могила Лобова была посредине, и ее обелиск был чуть-чуть выше двух других. На следующее утро после похорон кто-то украсил живыми цветами могилу Лобова. На рамку с его фотографией был накинут венок.
В домике Коршунова было тихо и неуютно. Коршунов старался как можно меньше бывать дома. Приходил только ночевать. Помощника вместо Лобова Коршунову еще не прислали, и работы было много. Все-таки оставалось свободное время, и Коршунов не знал, чем занять его. Первые дни после похода Коршунов отсыпался. Он спал по десять часов в сутки. Зато потом он не смог спать, и началась настоящая бессонница, и жаркие ночи без сна в пустом доме были мучительны и тоскливы. Коршунов по ночам думал о Лобове. Он многое вспоминал, и многое, что раньше казалось ему бесспорным, интересным, целиком заполняющим жизнь его и жизнь Лобова, начало казаться ему вовсе не таким важным, вовсе не таким значительным. Ему было жаль Лобова, жаль, что Лобов убит, и он думал, что если бы вдруг смерть Лобова оказалась ошибкой, если бы Лобов ожил, то они оба стали бы жить совсем иначе, совсем не так, как прежде. Но в чем именно должна была заключаться эта жизнь, Коршунов не знал.
И Коршунов тосковал.
Один раз он решил напиться. Накануне выходного дня он купил водки, купил всякой еды и позвал к себе несколько командиров. Сначала все старались веселиться, неестественно громко разговаривали и хохотали. Пили много и не пьянели. Кто-то предложил спеть, и начали петь, и пели старательно, громко, но нестройно. Потом вдруг сразу замолчали. У Лобова был хороший голос, он играл на гитаре и всегда был запевалой. Все подумали об этом, и веселье расстроилось. Один за другим командиры разошлись, хотя много осталось невыпитой водки. Коршунов долго сидел один за столом.
После неудавшейся вечеринки Коршунов совсем помрачнел. Плохо было еще и то, что нога Коршунова действительно пострадала от мороза и болела. Доктор делал Коршунову по утрам ванны для ноги из теплой воды с марганцовкой, мазал ногу какой-то мазью и забинтовывал. Коршунов носил мягкую туфлю на левой ноге, ходил с палкой и немного хромал. Иногда нога болела. Из-за ноги Коршунов не мог ездить верхом, а езда верхом была не просто развлечением. Коршунов любил лошадей и по-настоящему понимал толк в лошадях. Езда верхом была для него такой же потребностью, как сон и еда. В те годы ему казалось невозможным жить без лошади. Необходимость отказываться от верховой езды еще больше увеличивала тоску.
По утрам после перевязки Коршунов обязательно заходил в конюшню. У Коршунова были три лошади - три жеребца, славившиеся по всем комендатурам и заставам. Басмачи знали лошадей Коршунова так же хорошо, как и его самого. Жеребцы стояли в глубине конюшни. Коршунов по очереди заходил к ним в станки. В конюшне приятно пахло сеном, кожаной сбруей и конским навозом. Все три жеребца были вороные. Только у одного - Басмача - белая метина на лбу и около левого переднего копыта белое пятно. Басмача Коршунов любил больше других.
Из конюшни Коршунов шел в управление комендатуры. Он проходил по двору, тяжело опираясь на палку, и вид у него с каждым днем был все более и более мрачный. Несколько раз товарищи спрашивали, что с ним и не болен ли он. Коршунов огрызался или молча пожимал плечами.
Как-то в кабинет Коршунова зашел Захаров, секретарь партбюро комендатуры. Несмотря на молодость, Коршунов уже несколько лет был в партии и коммунистом был безупречным. Захаров, старый политработник, бывший солдат царской армии, а еще раньше тульский рабочий, любил Коршунова и был о нем отличного мнения. Так же, как и другие командиры, Захаров давно замечал, что с Коршуновым что-то неладно, и много раз собирался поговорить с ним "по душам". Но Шурка Коршунов был нелегкий человек, разговор "по душам" с ним был нелегким делом, и Захаров никак не мог раскачаться на этот разговор. Исполнительный, точный, даже несколько педантичный в отношении всего, что касалось дела, Коршунов сходился с людьми туго, на дружбу был скуп, а в обращении бывал грубоват. Захаров злился на себя за свою нерешительность и злился на Коршунова.
В тот день, когда наконец секретарь партбюро сделал попытку поговорить "по душам", он увидел в окно, как Коршунов, прихрамывая, шел по двору. На дворе никого не было, и Коршунов думал, что его никто не видит. Он шел опустив голову, сдвинув кубанку на затылок. Посредине двора он вдруг остановился. Вид у него был такой, будто он забыл, куда ему надо идти. Потом он нахмурился и медленно двинулся к крыльцу комендатуры.
Собственно, больше ничего и не видел Захаров, но что-то во всей фигуре Коршунова показалось ему таким грустным, таким непохожим на обычный вид Шурки Коршунова, прекрасного наездника, строевика, щеголявшего выправкой, лихого командира и отчаянного рубаки, что Захаров сокрушенно покачал головой.
Позднее он видел Коршунова на плацу. Красноармейцы ездили по кругу; в центре, на гнедой кобыле, кружился и командовал комвзвода Иванов. Коршунов сидел на скамейке. Спина его сгорбилась, он опирался скрещенными руками на палку и рассеянно смотрел на горы. Снежные вершины гор ясно виднелись в прозрачном осеннем воздухе.
Поздно вечером Захаров зашел в лазарет и спросил у доктора о состоянии здоровья Коршунова. Доктор ответил, что нога уже почти поправилась, через пять-шесть дней можно будет снять повязку; конечно, если необходимо, можно уже и сейчас, но он рекомендовал бы повременить, впрочем, большого вреда для больного может и не оказаться. Захаров поблагодарил доктора и отправился в управление комендатуры. Коршунов был у себя в комнате. Захаров вошел.
- Мне надо с тобой поговорить, - сказал он, плотно закрывая дверь.
Коршунов отложил в сторону бумаги и отодвинулся от стола.
- Вот какая штука, - начал Захаров медленно. Он решительно не знал, как приступить к разговору. - Вот что я хотел спросить у тебя... Видишь ли...
Коршунов терпеливо ждал.
- Ты чего это пишешь? - спросил Захаров, радуясь, что можно спросить что-то определенное.
Коршунов нахмурился и промолчал.
- Что же ты сочиняешь? - переспросил Захаров. При этом он улыбнулся, и его рябое, морщинистое лицо старого рабочего приняло какое-то виноватое выражение.
Коршунов помолчал и вдруг совершенно неожиданно для Захарова разозлился.
- Не понимаю, чего ты ходишь вокруг, Захаров! - громко и запальчиво заговорил он, вставая во весь рост и прямо глядя на Захарова. - Ты что, хочешь ставить вопрос обо мне на бюро? Никакой вины за собой я не знаю. Пожалуйста. Пожалуйста, ставь.
- Ты что, белены объелся? - тихо удивился Захаров. - Какой вопрос? Какая, к черту, вина?
- Перестань, Захаров, - раздраженно перебил Коршунов. - Ты прекрасно знаешь, что я пишу. Ты прекрасно знаешь, что округ уже третий раз запрашивает об аильчиновской операции. Ты прекрасно знаешь, что в походе у меня погибли и поморозились люди. Ты прекрасно знаешь, что мне ставят это в вину. Ты прекрасно знаешь, и нечего зря разговаривать. Пожалуйста. Собирай бюро. Пожалуйста. Я готов. Когда? Когда вы решили? Сегодня?
- Погоди, погоди, погоди. Не горячись ты, пожалуйста.
- Почему не горячиться? Я хочу горячиться и буду горячиться, и ты не учи меня.
- Замолчи, Шурка! - Захаров тоже встал. Он был сухой и высокий, на голову выше Коршунова. Коршунов хотел еще что-то сказать, но Захаров повторил совсем тихо: - Шурка, замолчи.
Коршунов отошел к окну.
- Сядь, Шурка, и слушай. На папиросу.
- Ты же знаешь, я не курю.
- Возьми, возьми. Закури и слушай.
Коршунов пожал плечами и сел к столу. Захаров не садился. Он ходил по комнате, курил и медленно говорил. Голос у него был негромкий и хрипловатый. Казалось, слова застревают в его желтых жестких усах.
- Что с тобой, Шурка, делается, понять я не могу. Ходишь ты как потерянный, злишься на все. Хандришь, что ли? Никак понять не могу. В чем дело, что за ерунда такая?
- Разве у меня в части что-нибудь не в порядке? Чего ты не понимаешь?
- Погоди, погоди, говорю. Вот ведь ты какой, Шурка. Ну зачем ты вскидываешься? Зачем ты мне говорить мешаешь? Я вот в отцы тебе гожусь, а говорить с тобой, с мальчишкой, не знаю как. Чуть ли не волнуюсь. Я о тебе говорю, а не о твоей части. С тобой что происходит, скажи ты мне ради бога.
- Да ничего со мной не происходит, Захаров, - тихо и смущенно отозвался Коршунов.
Захаров вздохнул и долго молча ходил по комнате.
Электрическая лампочка на столе мигнула три раза. Это был сигнал о том, что комендатурская электростанция кончает работать. Через минуту свет погас. В окно стало видно звездное небо.
"Что это, в самом деле? - думал Коршунов, глядя, как в темноте вспыхивает огонек папиросы Захарова. - Что я, в самом деле? Раскричался зря совершенно и, правда, распустился, что ли..."
- Ты не злись, Захаров, - сказал он вслух.
- Какая там злость, Шурка. Не на что мне злиться, - в темноте Захарову говорить стало легче, - не злюсь я. Только вот что я тебе скажу: ты, Шурка, тоскуешь. Тоскуешь - и сам не понимаешь отчего. А я понимаю. То есть не понимаю, а кажется, понял теперь вот. Тебе, Шурка, сколько лет?
- Ну при чем тут лета?
- Нет, погоди, сколько?
- Ну, двадцать шесть.
- Двадцать шесть?
- Ну да. Скоро будет...
- Хорошо. Тебе вот двадцать шесть скоро будет, а мне скоро пятьдесят будет. Да я еще и воевал, и голодал, и все такое. Значит, это что? Значит это, что я жизнь уже прожил.
- Захаров...
- Погоди, говорю. Слушай. Я жизнь прожил, и очень доволен, и всем теперь доволен. Понял? Вот завтра я умру или, там, послезавтра. Сегодня я пользу приношу и завтра, и, ежели еще год буду жить или, там, десять лет, - все равно на что-то я годен. Я вот и учусь, и читаю. Когда время есть, конечно. Ну, и узнаю больше всего. Ну, и умнее, наверное, становлюсь. И все такое. Это ясно. Но все-таки я жизнь прожил и теперь ее, жизнь то есть, кончаю и доволен ею, жизнью. Вот. А ты, Шурка, ты - другое дело. Ты только разогнался жить. Это ничего, что ты уже командир, что ты воевал уже сколько лет, что ты ранен был, что ты герой... Это все ничего. Вот кони, там, оружие, клинки, там, походы твои, басмачи твои - всего этого много у тебя, всего этого на любую другую жизнь полностью, может быть, хватило бы. На долгую жизнь. А тебе вот, Шурке Коршунову, все это только для разгона понадобилось. Это что же значит? Вот ты теперь тоскуешь. Молчи, говорю. Не перебивай. Вот ты тоскуешь. Хорошо. Хорошо это, говорю, что ты тоскуешь. Думаешь, ты по Степане Лобове тоскуешь? Рассказывали мне ребята о твоей вечеринке. Погоди, погоди. Не перебивай. Жалко Степана Лобова? Жалко. И мне жалко. Только ты не о нем. Ты и сам еще не знаешь, чего тебе надо, но что-то в жизни у тебя незаполненным оказалось. Прожил ты, Шурка, один кусок твоей жизни. Прожил, понимаешь. Что тебе делать дальше? Я не знаю, и ты сегодня не знаешь. Только я за тебя, Шурка, спокоен. Ты завтра узнаешь, или через год, но узнаешь обязательно.
- Ты какую-то чепуху наговорил тут, Захаров, - тихо сказал Коршунов.
Захаров улыбнулся в темноте. В голосе Коршунова ему послышалась необычная мягкость. Папироса Захарова потухла. Он достал спички. Когда вспыхнул огонек спички, его лицо было снова серьезно и сосредоточенно.
- А вопрос о твоем аильчиновском походе обсуждать нечего, - сказал он.
2
Через несколько дней Коршунова вызвали в Управление пограничной охраны округа. Коршунов ехал в невеселом настроении. Он был уверен, что вызов связан с делом о походе на банду Аильчинова и что ничего хорошего это дело ему, Коршунову, не предвещает. Во время похода, в погоне за бандой, больше половины пограничников отряда Коршунова пострадало от мороза. Большинство пострадало не сильно, и только шести красноармейцам пришлось, вернувшись, лечь в госпиталь. Но все-таки люди поморозились, и одному из шести лежавших в госпитале ампутировали два пальца на левой руке. Кроме того, в бою с басмачами погибли Лобов и два красноармейца.
Правда, поход закончился удачно, банда была разбита и вожаки были захвачены в плен, но Управление пограничной охраны несколько раз запрашивало комендатуру о подробностях, и Коршунов решил, что в Управлении недовольны.
Станция железной дороги была на расстоянии пятнадцати километров от города. В шесть часов утра коновод подвел к домику, где жил Коршунов, оседланного Басмача. Коршунов уже ждал на крыльце. Он поздоровался с коноводом и сел в седло. Басмач пошел широкой рысью, и коновод быстро отстал. Солнце еще не было видно из-за гор, но было уже светло. Басмач пофыркивал и сам прибавлял ходу. Ехать по широкой дороге одному холодным осенним утром было так хорошо, что Коршунову показались несерьезными все волнения последних дней, и все мрачные мысли, и предчувствия, и тоска. Нога окончательно зажила всего несколько дней тому назад, поездить верхом в эти дни Коршунову не пришлось, и поэтому поездка на станцию была особенно приятна. Выехав на прямую, обсаженную тополями дорогу, Коршунов пустил Басмача галопом. Басмач просил повод. Копыта гулко ударяли в подмерзшую землю, и пар взлетал над головой Басмача. Коршунов пришел в совсем хорошее настроение.
Позднее, уже сидя в поезде, он вспомнил о запросах из округа и о сегодняшней поездке в округ и снова помрачнел: Коршунов считал себя правым, но настроение было невеселым.
3
Вечером, прямо с вокзала, Коршунов прошел в Управление пограничной охраны.
Секретарь начальника Управления доложил о Коршунове и вернулся через минуту.
- Велел ждать, - сказал он, усаживаясь за своим бюро.
Секретарь был маленького роста, и из-за крышки бюро едва высовывалась его гладко причесанная голова. Ему было, вероятно, лет тридцать, но никто не знал точно его возраста. Старожилы помнили его уже много лет, и всегда он выглядел одинаково. Секретарем Управления он был очень давно, и секретарем был хорошим. Он отличался редкой памятью, он ничего не забывал и был исполнителен и точен, и мог работать целые сутки без перерыва, и всегда был спокоен и весел.