Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Победитель крыс

ModernLib.Net / Кантор Владимир / Победитель крыс - Чтение (стр. 15)
Автор: Кантор Владимир
Жанр:

 

 


      Но не в комнату, где сидели гости, а в ту, что была ближе к входной двери. Комната была совсем небольшая, в ней едва помещалась тахта, у окна сбоку круглый стол с двумя стульями, да в углу зажженный камин. На столе стояла ваза с одним цветком розы, в камине с тихим шумом горели дрова, и красный свет от огня освещал розу, делая ее таинственной и еще более прекрасной, чем она была на самом деле; остальная часть комнаты оставалась в полумраке. Стену над тахтой покрывал большой ковер, закрывавший собой и тахту. В комнате было жарко и уютно.
      Ойле оставила в покое его руку и подошла к окну. Она стояла молча, отражаясь в темном стекле, а Борис в растерянности не двигался с места, не зная, что сказать, что сделать, и не понимая, что она от него ждет. Ойле молчала, и он молчал тоже. Борису очень хотелось обнять и поцеловать Ойле, но он не знал, как к этому делу подступиться, как за него приняться. А она стояла и молчала, словно вынуждая его на разговор, на действие, на какой-то поступок. Но он молчал и не шевелился даже.
      — Зачем же ты пришел сюда? — вдруг насмешливо спросила она, повернувшись к нему лицом. — Меня, как видишь, спасать не надо, а от Старухиного заклятья я и сама защитилась.
      Она стояла такая красивая, кудлатая, стройная, насмешливая и влекущая, что Борис в ответ пожал плечами и, сам не понимая, как у него это получилось, подошел к ней, делая вид будто бы тоже хочет посмотреть в окно, но, подойдя ближе, неожиданно для себя самого, взял ее плечи и притянул к себе. Она не противилась, только с усмешкой смотрела ему в лицо, что же, дескать, дальше… Она была уже взрослая, ей было целых семнадцать лет, но и Борис за этот день чувствовал себя изрядно повзрослевшим, способным отважиться на многое. И он тогда еще теснее прижал ее к себе и принялся целовать в щеки, шею, нос, лоб, снова щеки, наконец, губы… И тогда она ответила на его поцелуй, руки ее обвились вокруг его шеи, она гладила его по плечам, ерошила волосы на затылке, и непонятно как они очутились на тахте, обнимая и целуя друг друга и ничего при этом не говоря, ни слова. Борис никогда раньше не подозревал, что, оказывается, такое пустое занятие, как объятия и поцелуи, может так плотно заполнить время, что оно не кажется растрачиваемым зря. Они по-прежнему ничего почти не говорили, только раз, слегка опомнившись, Борис спросил:
      — А что подумают твои гости?
      — Не волнуйся, — пробормотала она, не глядя ему в лицо и прижавшись к его плечу, — мои друзья меня любят, никто нас не потревожит, не волнуйся.
      И снова потекли не то минуты, не то часы, не то даже и дни, конца которым не предвиделось и которые сливались в сладостное сейчас. На улице стало совсем темно, потемнело и в комнате, хотя камин продолжал гореть, словно дрова в нем не прогорали и не кончались.
      — Ты останешься со мной навсегда, — говорила она иногда в промежутках между лобзаниями, а он кивал головой и утыкался ей в грудь, совершенно забыв, что он вообще когда-то куда-то собирался идти.
      Так бы он и не вспомнил, если бы в какой-то момент она не спросила:
      — Тебе хорошо со мной, правда?
      — Да.
      — И никакое Лукоморье нам не нужно.
      — Угу, — промычал он в ответ.
      Но одно из произнесенных ею слов, будто на винте поворотило все его мысли, и он вспомнил. «Если увидишь, что что-нибудь мешает твоей цели, — так говорил на прощанье Мудрец, и глаза его были тревожны, — задумайся, почему. Помни, помни про свою цель. Помни слово „Лукоморье“. Ибо слово сие есть утверждение и укрепление, им же все утверждается и укрепляется и замыкается, и ничем — ни воздухом, ни бурею, ни огнем, ни водою дело сие не отмыкается. Вот я тебя и заклял. Но не знаю, поможет ли мое заклятье… Все в конечном счете от тебя зависит». Борис сел.
      — Я пойду, — сказал он.
      — Да куда это еще? — спросила она, ласково обвивая его руками.
      — У меня дела, — глупо и растерянно ответил он.
      — Какие такие могут быть сейчас дела? — проговорила она, прижимая его голову, почти силком, к себе.
      Он сразу снова почувствовал себя совсем одуревшим, вялым и бессильным куда-либо идти. Действительно, какие могут быть дела, когда она целует его, да и он ее целует. Но слово «Лукоморье», попавши в мозг, уже не вылезало оттуда. И он решил поискать помощи у Ойле, и ей напомнить о Лукоморье.
      — Мне надо идти к Витязям, — сказал он, не отрывая головы от ее плеча, — помнишь?
      — Да есть ли они на свете? — лениво спросила она в ответ.
      — Как так? — поднял голову Борис, но возражения его были вялые, потому что тепло и ласка сковывали его. — Ведь ты же сама написала эти стихи. Может, они-то и подействовали на меня сильнее всего.
      — Мало ли что я написала. Хотела — написала, не хотела — не писала. И вообще: это мои стихи, я ими распоряжаюсь и я их уничтожу. Считай, что их не было.
      — Уже поздно. Ты ведь уже их написала. И они замечательны. Я очень хотел быть достоин твоих стихов.
      — Не надо стихов. Будь достоин меня, а не стихов, — она сделала разрешающий, так сказать, королевский и одновременно, как подумал Борис, очень женственный, женственно-величественный жест рукой. — Важнее всего наша любовь. Ведь ты любишь меня?
      — Да.
      — Тогда забудь все и поцелуй меня.
      И он снова поцеловал ее и снова забылся на время.
      Но «Лукоморье» не выходило из головы. И он снова попытался, вместо того чтобы встать и уйти, уговорить ее.
      — Но как же те люди, которые думают, надеются, что я сумею добраться до Лукоморских Витязей?.. Получается, что я обману их ожидания. Ведь кроме меня туда никому не добраться…
      — Что за пустяки! — отмахнулась она. — Они уж наверняка все забыли и про тебя, и про Лукоморье. Погляди хотя бы на Сашу с Саней, они все забыли. А потом, — она приподнялась на локте, — что за захребетничество! Почему это ты им что-то должен делать! Почему они сами не могут?.. Ничего, пускай сами, без тебя, что-нибудь хотя бы попробуют сделать… Если надо будет и припрет, то уж как-нибудь без тебя обойдутся.
      — Ты знаешь, я тоже всегда так думал, — отвечал он, подложив руки под голову и глядя в потолок, — так и в книгах всегда, что Добро рано или поздно, но само победит, вернее, кто-то да найдется, кто его защитит. То есть, конечно, надо быть на стороне Добра и что-то делать, но от тебя все равно немного зависит. Твоего личного участия все равно недостаточно, чтобы что-то изменить. Нужно, чтоб скопилось миллион воль вместе, тогда и наступит победа. Само мироздание так устроено, что Зло рано или поздно, а проиграет. Но тут я первый раз увидел и понял, что всё, ну не всё, а хотя бы очень многое, именно от меня зависит. По крайней мере от меня зависит первый толчок — пробуждение Витязей. И ты! ты! меня задерживаешь! А ведь ты-то меня и вдохновила начать мой путь! — Он вдруг снова сел, потом встал. — Невольно поверишь в коварство женщин.
      — Я тебя заманила, втравила в эту историю, я тебя и спасаю, — шепнула Ойле. — И не серди меня, иди сюда, сядь рядом и послушай. Послушай мои новые стихи.
      И она прочла следующее:
 
— Издавна миру истина мила
И он ее лелеет много лет,
Что и коварна женщина, и зла,
И что она — источник всяких бед.
 
 
Вы, гордые Адамовы сыны,
Не грех бы вам задуматься о том,
Сколь женские несчастия сильны,
И сколь тяжел их жребий в мире сем.
 
 
Не мудрено, что в жизненной борьбе
Стал нрав сих слабых так нежданно крут.
Те, кто задумались об их судьбе,
Им оправданья веские найдут.
 
 
О сильный муж! Судьбу не называй
Виновницей своих жестоких мук,
Но в дни несчастий чаще вспоминай,
Что и Фортуна — женщина, мой друг!
 
 
Вся жизнь твоя — одна ее слеза!
Ей не дано в дороге отдохнуть.
Прекрасные завязаны глаза,
И вечен мрак, и бесконечен путь.
 
      Послание:
 
Принц! Помните: кто женщину гневит,
Приносит тем несчастье лишь себе.
Фортуны перст за пол свой страшно мстит —
Не попадайтесь под руку судьбе!
 
      Магия слов зачаровывала его. Да, конечно, он во всем неправ. Ей тяжелее всех приходится, ведь она Старухина внучка, а ради него, Бориса, она с бабкой поссорилась, теперь не может выйти из дома, иначе черт знает в кого превратится, принесла ему такую жертву, а что в сущности от него требуется? Всего лишь — быть с ней, не покидать ее, да к тому же в этом домике, под защитой ее заклятья, можно всю жизнь провести, и никакие крысы до них не доберутся. Сидеть, слушать ее стихи и песни, целовать ее — что может быть лучше!
      Размышляя, он сидел, уткнув голову в руки, как вдруг раздался пронзительный свист, проникающий сквозь двери и стены, свист, уже слышанный им однажды.
      — Что это? — на всякий случай все же спросил он.
      — Это рак на горе свистнул. Да нам-то что. Иди ко мне.
      — Мне пора, — вдруг неожиданно для себя самого произнес он, словно кто-то внутри него произнес это за него, словно вслух прозвучал его внутренний голос.
      — Не надо, — тихо и жалобно произнесла она. — Не надо. Твой поезд давно ушел. Ты у меня уже без году неделя. Видишь, как летит время! Оно и впрямь совсем незаметно пролетело мимо нашего домика. И куда ты пойдешь? Вполне возможно, что это уже не поезд, а Дракон. Оставайся, миленький, любименький Боричка! Наплюй на этих дураков, на этих ничтожных и слабых людишек, на этих пьянчуг беспросветных! Разве ради них ты обязан что делать! Пускай сами себя спасают. Здесь нас никто не тронет: ни бабка, ни крысы. Будем жить в своем Доме совершенно независимо, понимаешь? Сами по себе! Здесь тебе будет хорошо. Я постараюсь, чтоб тебе было хорошо. Зачем тебе ввязываться в чужие неурядицы? В эту мерзость лезть — себя не уважать!..
      Она говорила, а в груди у него поднималось и росло какое-то злое упрямство. Уже одно то, что она уговаривала его, молила, уже это означало, как ему вдруг показалось, что она не уверена в своих словах, что правда не на ее стороне. И потом еще его раздражало, что она повторила его собственные размышления, как будто она влезла ему в голову и подсмотрела, чтобы потом использовать. Или того хуже — сама ему эти мысли в голову вложила, а потом их повторила, чтоб тем самым они для него прозвучали убедительнее. Какое право она имеет удерживать его! Он, нахмурясь, смотрел в пол, а раздражение все росло. Наконец, не отвечая, он встал и молча двинулся к двери из комнаты, сжав челюсти и не оборачиваясь на красотку. «В жилках рук ее пуховых, как эфир, струится кровь; между роз, зубов перловых, усмехается любовь», — вспомнил он ни с того, ни с сего. Но не обернулся, потому что твердо решил, что идет.
      — Постой! — послышался сзади вскрик, и он почувствовал касание ее руки.
      — Пусти меня, — он вырвал руку и подошел к входной двери.
      Она уже не пыталась удерживать его.
      Он захлопнул за собой дверь, не оборачиваясь.

Глава 18
Одиночество

      Борис выскочил на улицу. Было темно. Никто не сторожил его за дверью. Он стоял перед сараем, из которого теперь и голоса не доносилось, словно с его уходом всякая жизнь там прекратилась и замерла. Напротив чернел дом Старухи, неподалеку угадывались очертания колодца. Борис обогнул сарай и, найдя на-ощупь тропинку, двинулся по ней неуверенным шагом. Ему вдруг показалось, что в сарае он оставил такое, чего он больше нигде и никогда не найдет, то, о чем он мечтал всю свою жизнь, — Дружбу и Любовь. Да еще темнота кругом, тишина и пустота. Только шорохи какие-то, в тишине слышимые чересчур отчетливо и жутко. Ему стало страшно, не крыс, нет, хотя и их тоже, но и их он теперь боялся потому, что остался один. Чувство одинокости, оставленности, заброшенности и забытости охватило его. И хуже всего, что в своем положении он был виноват сам. В груди все сжалось от подступивших слез. Как нелепо, что в результате простого хлопка дверью он разом потерял и друзей, и любимую! Один жест — и все пропало! Проклятье какое-то! Что его заставило хлопнуть дверью? Теперь-то уж ему не вернуться!.. Эмили, то есть Ойле, не простит ему ухода! «Если сейчас уйдешь, то тогда пеняй на себя!» — сказала она. А он ушел. И дверью хлопнул.
      Борис уселся на край оврага. Дальше идти не хотелось, хотелось вернуться. «Что меня так пугает? — бормотал он про себя. — Ведь и к Деревяшке я шел один… Но, — возразил он сам себе, — тогда впереди меня ждали друзья, а идти мне помогала Эмили. А теперь все позади. И Эмили не Эмили, а Ойле. И Котов я, наверно, больше не увижу». Но тут он вспомнил, что к сараю его подвел Степка, и с надеждой огляделся. Никого не было. Мрак стоял непроглядный, такой же, как у него в душе. И он подумал, что хорошо было в сарае, когда он до него добрался: оттуда доносилась песня, а внутри, в комнатах, горело электричество, и было застолье, где Саня, как всегда, острил, а Саша, как всегда, бранился, где Эмили играла на гитаре и пела грустные песни, где его любили, пока он не бросил их. Когда-то, наверно, очень давно, он думал, что если перед ним будет Великая Цель, он сразу обретет и друзей, и любовь, потому что он будет достоин этого. Так оно и случилось в общем-то. Но как же произошло, что, двигаясь к этой Цели, он всех растерял, бросил, отказался и от друзей, и от любимой?..
      И еще ревность, ревность точила ему сердце!.. Ведь теперь Эмили запросто может влюбиться в кого-нибудь из взрослых своих друзей, ведь его-то, Бориса, с ней нет… И почему она должна хранить ему верность, когда он покинул ее!..
      Борис встал и сделал несколько шагов по направлению к сараю. Но чем ближе он подходил, тем нерешительнее становился. Зачем он возвращается? Зайти извиниться, что дверью хлопнул, и снова уйти? Возможно, Эмили, то есть Ойле, его и впустит, возможно, даже и обрадуется его возвращению, а он тут же, ну, через несколько минут, повернется и опять начнет уходить? Спрашивается, зачем приходил? Чтобы еще больше обидеть? Он вспомнил ее насмешливо-угрожающее:
 
Принц! Помните: кто женщину гневит,
Приносит тем несчастье лишь себе.
Фортуны перст за пол свой страшно мстит —
Не попадайтесь под руку судьбе!
 
      Вот он ее прогневил — и что же? В чем его несчастье? В том, что он ее не видит и вряд ли теперь когда увидит, потому что вернуться, чтоб уйти, так же глупо, как и уйти, дверью хлопнуть, чтобы потом снова возвращаться. Пусть его спервоначалу и радостно встретят, но ведь не удержатся заспинных намеков, что он так и не решился дойти до Лукоморья… И Ойле прежде всех. Ведь она его за решительность, наверно, полюбила…
      Борис повернулся и пошел прочь от сарая. «В конце концов, — поднималось в нем раздражение, — Ойле и Саша с Саней отвлекают меня от моего пути, ради которого я с Котами до Мудреца добирался. А что, собственно, — подсказывала ему в ответ его же собственная слабость, — я разве не могу от этого Пути отказаться? Я ведь никому ничего не обязан. Это только Мудрец говорит, что я призван. Так бы и отец мне говорил. А почему я должен жить чужим, тем более отцовским умом. У меня своя на плечах голова, а не родительская, это Саня тогда в Деревяшке правильно говорил». Ему вспомнилась обида прошлогодней давности: он высказывается во дворе о новом кинофильме, спорит с соседкой, матерью соседа-младшеклассника. И вдруг на какую-то Борисову реплику она говорит: «Небось, это твой отец так считает, больно уж умно». Она права, Борис краснеет, но говорит: «Почему это отец? Я сам это придумал». Она смеется: «Ты еще в том возрасте, когда, чтоб ты ни сказал, это не твое будет, а твоего отца или твоих родителей вообще». Сидящий на лавочке рядом с ней ее муж, которого она называет «загульным кобелиной» и который и в самом деле порой исчезает на недели и месяцы, при жене постоянно молчаливый, а без нее весельчак и балагур, подмигивает вдруг Борису, дескать, не обращай внимания. Мужичок этот худ, постоянно щурит глаза, будто больше всех на свете все понимает и, как сейчас кажется Борису, очень похож на Саню. «Интересно бы вернуться и спросить у Сани, точно ли это он самый? — подумал Борис, опять замедляя шаги. — В самом деле, интересно», — оправдывался он перед самим собой.
      Чем дальше он отходил от сарая, тем все больше холод одиночества и тоскливые слезы прокрадывались ему в грудь. И чем отдаленнее виделись ему Саша, Саня и Эмили, тем более близкими и дорогими они ему казались. Наконец, не выдержав тишины, ночного одиночества и сумбурных мыслей, он снова поворотил к сараю, но двигался медленно, в раздумье. «После совета Мудреца я уже дважды подходил к сараю, — считал он. — Да, два раза. Один раз вошел, другой раз не решился. В третий раз надо уж точно на что-то решаться окончательно. Предположим, я все-таки взял и вернулся. И ведь может так быть, что они вовсе не осудят меня и даже не подумают, что я проявил слабость. Просто обрадуются, и все вместе мы будем петь и веселиться». Он уже готов был постучаться в дверь, но тут же живо представил себе, как он заходит туда и проводит там день, другой, потом неделю, месяц, год… И что ж, так всю жизнь что ли просидеть, ничего не совершив?!.
      Нет уж, пусть лучше одиночество, сказал он сам себе. Пусть я совсем один останусь, но не буду заключен на всю жизнь в тюрьму, хотя так похожую на жилой дом. Я хочу быть свободным. Тут меня ничто не остановит. Он опустил руку, поднятую для удара в дверь, и в третий раз пошел прочь от сарая в сторону станции. Он вспомнил, что заключенные, кто-то из революционеров, как он читал в книгах, помещенные в одиночку, непременно ежедневно делали зарядку, разнообразные физические упражнения и любую возможную механическую работу, чтобы усталостью тела отвлечься от мрачных мыслей, занять мозг чем-то ясным и простым, забыть, что перед тобой одиночество, возможно, на долгие годы. Ведь нескольких часов одиночества достаточно, чтоб человек так начал думать. Его механической работой был путь к станции. Он двигался по тропе, напряженно глядя то по сторонам, то под ноги, то вперед. Он помнил, что где-то должен находиться перекрывший тропу крысиный конный отряд. Однако он шел, шел, шел, спотыкаясь и озираясь, торопясь и боясь торопиться, и никого не было. Крысы оставили тропу. Он недоумевал, но недолго. «Главная ловушка осталась позади, за дверью. Они не думали, что я оттуда вырвусь», — невольно отчетливо подумал он. Но тут же подумал, что Ойле ни в чем не виновата… наверно… На горе снова свистнул рак.
      И он припустил бегом по тропинке, едва угадываемой в темноте. Он задыхался от встречного воздуха, который превращался в ветер из-за скорости его бега, и от колотья в боку. Вот и склон. Никого на нем уже нет. А внизу стоит длинная, темная громада не то поезда, не то Дракона. Ноги подгибались от усталости.
      Снизу раздался гудок, похожий на рев Дракона, или рев, похожий на гудок. Борис собрал оставшиеся силы и понесся вниз по склону, перепрыгивая кочки, с разбегу перелетел небольшую канавку, скользил, стараясь удержаться на ногах, споткнулся, упал на колено, больно ударился о камень, но вскочил. Был он уже рядом, а черная громада, погромыхивая и поляз-гивая, тронулась с места. Забегать вперед громады, чтобы выяснить, пламя там или фонарь, было совсем некогда. Спотыкаясь, прихрамывая, он бежал напрямую — только бы успеть. И успел. Успел ухватиться за поручни одного из последних вагонов. Руки рвануло так, что чуть не вынесло их из плечевых суставов, но ноги уже нащупали ступеньку. Он секунду передохнул и дернул дверцу. Дверца вагона была заперта. Тогда, недолго думая, повинуясь инстинкту, обостряющемуся в минуты опасности, он принялся карабкаться на крышу вагона. Похоже, что это все же был обыкновенный, хотя и разболтанный, поезд, а не Дракон.
      Отлежавшись и отдышавшись, он пополз по ребристой крыше вагона, время от времени свешивая голову вниз и заглядывая в плохо освещенные окна поезда. Он был почти уверен, что сейчас пропадет, погибнет — упадет ли с поезда, или еще как. Во всяком случае он мало рассчитывал на свою ловкость и, если и искал убежища, то скорее по инерции и потому, что надо было что-то хоть делать. Все купе, однако, и все отсеки были забиты людьми, а в тех случаях, когда он не видел в купе людей, окна были заперты, и проскользнуть внутрь было невозможно. К своему удивлению, он нашел, что искал. Взобравшись в купе, он забился на самую верхнюю полку, вжавшись в стенку и отгородившись, закрывшись свернутыми и сваленными там матрасами, одеялами и подушками без наволочек.
      Едва успел он устроиться и подумать, что так бы и до Лукоморья, как отворилась дверь, вошел проводник (сквозь щелку между матрасами Борис видел его), осмотрелся и сказал кому-то в коридоре:
      — Это лучшее купе, здесь вам никто не помешает. Если хотите, можно свет поярче включить.
      — Этого, умненький ты мой благоразумненький, совсем даже и не требуется, — послышался из-за двери старушечий голос.
      — Как вам будет угодно, — послушно ответил проводник и вышел.
      В купе вошла Старуха и некто, укутанный в плащ с капюшоном, надвинутым на лицо.
      — Постой-ка, постой-ка, — вскричала Старуха, останавливая проводника, — а что это человечьим духом у тебя здесь попахивает? — она с шумом втянула ноздрями воздух.
      Проводник вернулся в купе, пожимая плечами, но заметно было, что он дрожит от страха. Борис замер, затаился.
      — Наверно, сквозь открытое окно нанесло.
      — А, возможно, возможно, умненький ты мой. Ну тогда ступай, у меня есть кому это помещение обследовать. Ступай.
      Старуха закрыла и заперла за проводником дверь купе, скинула с головы и плеч черную шаль и уселась за столик у окна напротив неизвестного в плаще с капюшоном — лицом к полке, на которой притаился Борис. Неизвестного он видеть не мог, тот сидел под ним, зато Старуху видел довольно-таки хорошо. Клыкастое лицо, выступающие челюсти, обтянутые сухой и серой, словно бы шуршащей кожей и, к изумлению и оторопи Бориса, на плече ее сидел, вертя злобными блестящими глазами на таких длинных вроде бы стебельках, словно прощупывая взглядом купе, новый паук, точная копия старого, раздавленного тогда в Деревяшке котами, только меньших размеров, видимо, еще молодой. «Вот это влип так влип», — ежась и стараясь не дышать и не шевелиться, подумал Борис.
      — Ну-с, должна я тебе сказать, — начала между тем Старуха, подперев кулаком подбородок, — что все ваши хитрости супротив моей ничего не стоят, крысиные все ваши выдумки, хе-хе. Вам бы все толпой навалиться, либо морок навести. А я все изнутри, изнутри, на психологию, милый ты мой, человеческую опираюсь. И правильно, что вы мне доверились. Внучку-то и ее дружков я так заколдовала, что вовек из сарая не выберутся, разве что сладенький мой Борюшка до Лукоморья доберется. А этого-то ему никогда не сделать, коль уж он в сарай попал. Хе-хе! Ловко я его, кошкой-то оборотившись, в сарай завлекла. Белые перчатки на лапы нацепила, он и поверил, что Степка это. Ловко? А? Хе-хе? Вот они все там в сарае и засели, вино с зеленым змием попивают да Бориса нахваливают, а о Лукоморье и думать забыли. И он с ними, и он от них никуда не денется мой-то вкусненький. Потому что, милый ты мой, на будущее учти, что нет силы сильнее лести, особенно дружеской. А если уж и лесть не поможет, то есть там в запасе и еще кое-что, хе-хе! Это даже просто удивительно, как ихние человеческие чувства можно использовать. Сама, как они, была, потому помню и знаю. На внучку я надеюсь, на любовь ее! Уж не полюбить ее мой сладенький никак не сможет. Родилась она в сорочке самой счастливой порой, ни в полудни, ни в полночки — алой утренней зарей. Кому против такой раскрасавицы устоять! Кочет хлопал на нашесте крыльями, крича сто раз: северной звезды на свете нет прекрасней, как у нас. И уж какой-то там пацан никак не осмелится ей супротивничать! А она, внучечка моя, золотце мое, выйти-то и не может, и рада, дурочка, что и к ней никто, окромя друзей, пробраться не в состоянии, вот они все там и сидят, голубчики, хе-хе! Она их всех к себе зазывает, чтоб скучно ей не было, и сладенький мой тоже к ней явился. Так уж он-то тем более оттуда не выберется. Она влюблена, сопровождать его не может, потому как не выйти из сараюшки ей, значит, постарается его при себе оставить. Бабы в любви все эгоистки, по себе знаю. Хороша не была, а молода была!
      — Зачем же мы тогда едем? — пискнул неизвестный, писком своим подтвердив догадку Бориса, что Старуху сопровождает какой-нибудь крыс-соглядатай.
      — Посмотреть, милый мой, посмотреть, — отвечала Старуха, — посмотреть надо, точно ли от этих витязей одно железо да тени остались или готовы они воскреснуть, едва Борис явится… Да и костерок затушить, а дуб-дерево спилить…
      — Так что же, он разве сможет явиться? Значит зря мы сняли стражу? — снова пискнул крыс.
      — Что стража! Да к тому ж уже шесть ден прошло, как сладенький мой в сарай завернул. Не выйдет он оттуда. Но если внучка его не удержит, то никто, никакая стража ему нипочем. Тогда-то и надо к битве готовиться, потому что тогда либо мы, либо он, сладенький мой. А уж если вы, крысы, пропадете, то и мне, старушке, притаиться придется. Глядишь, эти Витязи и за меня примутся. А пока вы-то есть, я не заметна. Мало только ваш император за службу платит, жмется все. А я ли не заслужила? Это все глупость и самомнение ваше крысиное! Конечно, император ваш крысиный Александр пока живой и могучий, а тот Александр — всего лишь мертвый поэт, про Лукоморье стишки сочинивший, да ведь в поэзии разбираться надо, потому что поэзия — коварная штука, подлая, пресволочнейшая штука, в чем вы, крысиная ваша порода, разобраться не в состоянии. Да ты, милый мой, зубы-то не скаль, слушай правду-то, кто кроме меня ее вам скажет. Так что потерпи, послушай. Вроде как бы я сама с собой рассуждаю. Вот поэзия… Что это? Кажется, что звук пустой, на зуб ее не попробуешь, ан стоит кому-нибудь в нее поверить, как она тут же и проснулась и плотью облеклась. Были витязи выдумкой — стали Витязи правдой, и копья, и мечи уже у них настоящие! То-то! А Борис верит, тем вам и опасен. Император-то ваш это понимает, потому и охотился за ним, и домой назад отправить хотел, и улестить хотел… Потому что стоит моему сладенькому до Лукоморья добраться, как сразу все оживет!.. Беда будет! А мы посмотреть должны Борюшку моего, моего сладенького, и, если заметим его где, постараться не задерживать, милый ты мой, не в загадки с ним играть, а сразу… того… гм… Народец-то здесь про него как говорит: нас спасая, сам спасется. Но гибче, гибче надо быть. Ведь всякую мыслишку перевернуть можно. А значит… Если сам сладенький не спасется, то и людишек того… не спасет.
      «Да именно так говорила Сашина баба Саша», — вспомнил Борис. Засмотревшись на Старуху и увлеченный подслушиванием, он совершенно забыл о пауке и спохватился только тогда, когда увидел, что тот завис на тонкой паутинке прямо у него над головой. Паук был хищен, молод и неопытен; вместо того, чтобы вернуться к Старухе или как-то дать ей знать о присутствии в купе Бориса, он угрожающе раскрыв клюв, принялся раскачиваться на паутинке, приготовляясь к нападению. Защищаться было невозможно, даже отмахнуться просто рукой и то было нельзя — любой шум, любое шевеление моментально бы выдали его. Поэтому Борис молча, не шевелясь, только следил за движениями врага.
      — А я думаю, — попискивал между тем крыс, — что императора все поддержат. Имя-то он всем свое дал.
      — А вот и нет, — хихикнула в ответ Старуха. — Твоя неправдочка, голубчик! Сам-то он, император ваш, имя Александр ведь присвоил? Присвоил! Не отпирайся, я-то все знаю. И потому все, кого именем этим он велел назвать, с ним через это имя связаны лишь внешне, пока они считают, что это — его подлинное имя. На самом же деле, ласковый ты мой, получается, что внутренне все они связаны с тем, с другим, с поэтом, с настоящим Александром. Понял? Ух, что будет, если они про это узнают! Тут уж вам никакая нечистая сила не поможет! Вот почему Борюшку, сладенького моего, до Лукоморья нельзя допускать, а не то он Лукоморье разбудит, Витязи оживут, с Ученого Кота цепь снимут, а уж тот-то всю правду мигом всем расскажет, как только с цепи его спустят.
      Паук тем временем добрался почти до самого лица Бориса, вот уже Борис почувствовал прикосновение его лапок, паук явно собирался в решительную атаку. Рука дернулась непроизвольно, отшвыривая паука, и, перелетев бастион матрасов и подушек, тот шлепнулся на стол между говорившими.
      — Эй! там ктой-то есть! — взвизгнула Старуха. — Обманул проклятый проводник, а я не уследила!
      — Где? Кто? Кого! — крикнул крыс, вскакивая и ударяясь башкой о верхнюю полку с громким стуком.
      Ничего не оставалось делать, как выбираться каким-то образом из сложившейся ситуации, да поскорее, порешительнее, ни на секунду не задумываясь. Один матрас, другой, третий, подушки, — все это полетело вниз на головы бросившихся к нему врагов. Старуху первый же матрас, развернувшись, закрыл просто с головой. Она распласталась на полу, сшибив с ног и крыса, на которого еще сверху рухнули и другие матрасы и подушки. Крыс и Старуха ворочались на полу, погребенные под подушками и матрасами. Борис соскочил на столик, раздавив невольно второго Старухиного паука, протиснулся в открытое окно и, сам не понимая, как ему это удалось, снова вскарабкался на крышу вагона.
      — Эй! держи его, держи! Да лови его, лови! — завопила Старуха, высунув в окно свою физиономию. — Караул! Не дай черт, сбежит и скорей нас доберется!..
      И точно: с обеих сторон крыши вдруг образовался крысиный караул, крысиная стража. Выставив вперед копья, крысы принялись наступать на Бориса. Поезд ехал по узкому мосту через реку. Выхода не было. Сердце замерло от страха высоты, но Борис все же оттолкнулся обеими ногами и прыгнул. Он вошел в воду солдатиком (вниз головой он не решился), река на его счастье была глубока. Он погрузился почти на самое дно, и ощущение было такое, когда он почувствовал над головой массу воды, что ему уже никогда не выбраться на поверхность. Но к своему удивлению начал подниматься вверх и вскоре уже мог дышать свежим воздухом.
      Поезд скрылся с глаз, погромыхивал где-то вдали. И Борис поплыл к берегу. Берег был скалистый, как в каком-нибудь сказочном кинофильме, с изломами, уступами, мшистыми, камнями, но вместе с тем и поросший деревьями и кустами. Сильное течение никак не давало Борису приблизиться к твердой поверхности, но ему все-таки удалось ухватиться рукой за толстый корень. Течение тащило его, однако Борис подтянулся к берегу, перехватился за корень другой рукой, встал ногами на камень, потянулся правой рукой к корню, росшему повыше, не достал, рванулся сильнее и… открыл глаза.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16