Паломар
ModernLib.Net / Современная проза / Кальвино Итало / Паломар - Чтение
(стр. 2)
Такой обмен словами подразумевает, что царящее между супругами согласие позволяет понимать друг друга и без уточнения всех подробностей; однако принцип этот применяется ими по-разному: синьора изъясняется законченными фразами, нередко содержащими намек или загадку — дабы испытать супруга на сообразительность и выяснить, насколько мысли их созвучны (что бывает не всегда); в свою очередь, Паломар из тумана внутреннего монолога выпускает лишь отдельные отчетливые звуки, надеясь ими если и не выразить весь смысл, то во всяком случае хотя бы передать нюансы состояния своей души.
Но синьора Паломар не хочет воспринимать его бурчание как речь и, показывая, что не слушает, тихонько произносит: «Тс-с!.. Спугнешь их...» — адресуя мужу тот призыв, с которым он намеревался обратиться к ней, и вновь подтверждая, что внимательней к дроздам она.
Зачтя очко себе в актив, синьора Паломар уходит. Дрозды поклевывают что-то на лугу, наверняка считая разговоры Паломаров равнозначными их собственному свисту. «Будто мы и впрямь свистим, и все». Тут размышления синьора Паломара, для которого разрыв между поведением людей и окружающим миром был всегда источником тревоги, обретают многообещающую перспективу. В тождественности свиста человека и дрозда он видит мостик через пропасть. Если б человек высвистывал все то, что ныне доверяет он словам, а дрозд посредством модуляций свиста выразил все, до сих пор невысказанное о себе как представителе живой природы, то тем самым был бы сделан первый шаг на пути преодоления разрыва между... между чем и чем? Природой и цивилизацией? Молчанием и словом? Паломар всегда надеялся: молчание содержит нечто большее, чем может выразить язык. А вдруг язык на самом деле — результат, к которому стремится все живое? Или все живое испокон веков — язык? Синьору Паломару опять становится тревожно.
Внимательно выслушав посвист дрозда, он делает попытку повторить его. За этим следует недоуменное молчание, как будто сообщение Паломара требует внимательного изучения; потом опять звучит такой же свист, и Паломар не разберет, ответ ли это ему или знак того, что он свистел совсем иначе и дрозды, не обратив внимания, просто продолжают разговор.
Так и пересвистываются дрозды и Паломар, недоуменно отвечая на вопрос вопросом.
Бесконечный луг
Дом синьора Паломара окружает луг. Для луга это место неестественное, значит, он — явление искусственное, хоть составлен из естественных травинок. Назначение его — изображать природу, что и происходит в результате замещения подлинной природы этих мест такой, которая вообще естественна, но здесь является искусственной. Обходится она недешево: травы надо сеять, поливать, подкармливать, уничтожать насекомых, косить, и требует все это нескончаемых расходов и трудов.
На лугу растут дикондра, мятлик, клевер. Их семенами, смешанными в одинаковых долях, и был засеян весь участок. Низенькая стелющаяся дикондра вскоре одержала верх: ковер из круглых мягких листиков ее, приятный и для взгляда, и для ног, становится все шире. Однако пышность придают лужайке остренькие пики мятлика — там, где они не слишком редки, и к тому же если вовремя их подстригать. Всходы клевера располагаются неравномерно: тут два пучка, там ни одного, а дальше — море; растет он буйно — до тех пор, пока не начинает поникать под тяжестью винтообразных листьев, которые сгибают нежный стебелек в дугу. Трясется и грохочет, приступая к пострижению, косилка; в воздухе разносится пьянящий запах свежего сена; выровненная трава как будто возвращается в свой колкий нежный возраст, но укусы лезвий выявляют прожелть, плешины, редину.
Приличный луг обязан представлять собою изумрудного оттенка гладь; такого неестественного результата добиваются вполне естественно природные луга. А здесь при тщательном осмотре выясняется, куда вертящаяся струйка дождевальной установки не доходит, где она, напротив, хлещет так, что загнивают корешки, а где нормальная поливка идет на пользу сорнякам.
Паломар, присев на корточки, выпалывает сорняки. У основания одуванчика — розетка из плотно друг на друга налегающих зубчатых листьев; если потянуть за стебель, он оказывается в руке, а корни остаются в грунте. Нужно захватить рукою все растение и полегоньку расшатывать его, высвобождая корешки с налипшими комочками земли и неказистыми травинками, полузадушенными беззастенчивым соседом, а потом забросить чужака туда, где он не сможет ни укорениться, ни рассеять семена. Взявшись выкорчевывать один сорняк, сейчас же замечаешь, что невдалеке возник другой, а там еще один, еще... Короче говоря, полоска травянистого ковра, как будто требовавшая лишь небольшой подчистки, на самом деле — форменные джунгли, где царит полнейший произвол.
Стало быть, сплошные сорняки? Нет, хуже: сорная трава так тесно перемешана с хорошей, что просто запустить в них руки и тянуть нельзя. Кажется, культурные растения вступили в сговор с дикорастущими, сломав сословные барьеры, смирились со своим упадком. Некоторые из диких сами по себе отнюдь не производят впечатления ни зловредных, ни коварных. Отчего же не причислить их к полноправным обитателям лужайки, не ввести в сообщество культурных трав? Вот так вот и приводят в запустение английские газоны, понемногу превращая их в бесхозные лужки! «Когда-нибудь, наверное, и я решусь на это», — думает он, чувствуя, однако, что задета будет его честь. В глаза бросаются цикорий, огуречная трава. Он выдергивает их с корнем.
Конечно, дергая по штучке тут и там, проблему не решить. Пожалуй, надо сделать вот что, рассуждает Паломар: выделить один квадратный метр и не оставить на нем ни малейшего следа каких-либо растений, кроме мятлика, дикондры или клевера. Потом приняться за другой квадратный метр. А может быть, еще позаниматься первым, образцовым? Установить количество травинок, виды трав, их густоту, распределение. На основании подсчетов можно будет сделать статистическое описание лужайки, а затем...
Впрочем, считать травинки мало толку — точно все равно не подсчитать. Четкой границы у лужайки нет, есть край, где травяной ковер кончается, но все равно и дальше пробиваются отдельные былинки; затем идет клочок, поросший густо, снова полоса пореже — продолжение луга? С другого края вклинился подлесок — где лужайка, где уже кустарник? Но и там, где ничего другого не растет, поди пойми, когда остановиться в счете: между всякими двумя травинками отыщется едва проклюнувшийся листик с корнем, представляющим собой почти невидимый белесый волосок; минуту-две назад им можно было пренебречь, но вскоре надо будет и его принять в расчет. Тем временем другие две травинки, только лишь чуть тронутые желтизной, теперь уже совсем увяли и в счет не идут. К тому же есть неполные, обрезанные посредине или у земли, разорванные вдоль прожилок листики-калеки... Целых эти дроби в сумме не дают, а так и остаются жертвами увечий — где еще живые, где уже кашица, гумус, пища для других растений...
Луг — это множество различных трав, — вот так, пожалуй, надо подходить к проблеме, — содержащее подмножества культурных и дикорастущих — сорняков; пересечение этих подмножеств составляют травы, что хоть и взошли стихийно, но относятся к культурным и от них неотличимы. В свою очередь подмножества содержат виды, каждый из которых сам подмножество, точнее, множество, включающее два подмножества: растущих на лугу синьора Паломара трав и не растущих там. Ветер, дунув, поднимает в воздух семена, пыльцу, и отношения между множествами путаются...
Мысли Паломара устремляются уже в иное русло: что мы видим: луг или травинку плюс травинку плюс травинку?.. Когда мы говорим, что «видим луг», то речь идет о восприятии наших несовершенных, грубоватых чувств, ведь на самом деле все множества суть совокупности отдельных элементов. Не стоит их считать, не важно их число, а важно, бросив взгляд, суметь увидеть каждое растеньице, его особенности и отличия. Уметь его не только видеть, но и мысленно представить. Мысленно нарисовать не «луг», а черешок с двумя листками клевера, слегка поникший лист-копье, изящную метелочку...
Паломар отвлекся, не полет больше сорняков, мысли его занимает теперь не луг — вселенная. Он примеряет к ней все то, что думал про лужайку. Вселенная как регулярный, упорядоченный космос или хаотичная пролиферация...[1] Как, может быть, конечный, но неисчислимый мир с подвижными границами, в котором открываются другие миры... Вселенная — множество небесных тел, туманностей, мельчайшей пыли, силовых полей и их пересечений, множество разнообразных множеств...
ПАЛОМАР ГЛЯДИТ НА НЕБО
Дневная луна
Никто не смотрит на луну средь бела дня, когда наш интерес ей нужен больше, так как ее бытие пока еще проблематично. Выглядит она белесой тенью на залитом солнцем ярко-синем небе; где гарантия, что и на этот раз удастся ей предстать в своей обычной форме, засветиться? Луна хрупка, бледна, тонка; с одной лишь стороны стал понемногу обрисовываться четкий серповидный контур, остальное все еще пронизано лазурью. Она похожа на прозрачную просфору или полурастворенную таблетку, но кружок ее не тает, белизна его, наоборот, становится насыщенней за счет сгущающихся серо-голубых теней и пятен, о которых трудно заключить, черты ли это географии луны, или, быть может, заусенцы небосвода, проступающие через этот пористый, как губка, спутник.
Небо в эту пору еще очень плотное, компактное, и не вполне понятно, то ли белесый этот круг, на вид чуть тверже облака, отъединяется от его сплошной тугой поверхности, то ли, напротив, происходит разрушение основы, разъедание небосвода, и сквозь брешь проглядывает находящееся позади ничто. Сомнения усугубляет и неправильность фигуры: та сторона ее, которая сильней освещена клонящимся к закату солнцем, делается все объемнее; другая медлит, оставаясь в полутьме. Граница между зонами нечеткая, и кажется, что видим мы не тело в перспективе, а скорее календарную картинку — белый силуэт на фоне темного кружка. И был бы это месяц в первой четверти, а то ведь полная, или почти, луна, что делается все ясней по мере усиления контраста между небом и луною и все более четкой обрисовки ее окружности с едва заметными щербинками с восточной стороны.
Тем временем лазурный цвет небес сменился сперва барвинковым, затем лиловым (когда солнце покраснело), после — пепельным и темно-серым, белизна луны же проступала все решительнее, а светящаяся часть ее росла, покуда не заполнила весь диск. Как будто бы все фазы, от серпа до диска, проходимые луной за месяц, сменились за часы, прошедшие между ее восходом и заходом, с той лишь разницей, что крут весь так или иначе оставался постоянно на виду. На нем по-прежнему есть пятна, более того, их тени все сильнее контрастируют с лучистым фоном, но теперь уж нет сомнения, что это пятна на луне, подобие кровоподтеков или синяков, которые не примешь за сквозящий задник небосвода или дыры в мантии бесплотной, призрачной луны.
Так и непонятно, отчего она становится все более заметной и (признаем это!) яркой: или небо постепенно отделяется и погружается во тьму, или, быть может, приближается она сама, вбирая свет, разлитый в небе, в круглое отверстие своей воронки.
Но главное, все эти перемены не должны заставить нас забыть: луна тем временем перемещается по небосводу к западу и вверх. Самое изменчивое тело видимой Вселенной отличается необычайной верностью своим затейливым обычаям: она всегда приходит на свиданье, ее можно подстеречь, но, расставаясь с ней в каком-то месте, обнаруживаешь ты луну всегда в другом, и видишь, что она к тому же изменила позу — чуточку или совсем. Однако даже если неотступно следовать за ней, то все равно не замечаешь, что она неуловимо ускользает. Только облака рождают впечатление ее бега и мгновенных превращений, как бы выявляя то, чего бы не приметил взгляд.
Вот пробегает облако, из серого оно становится молочным, светится на почерневшем небе, воцарилась ночь, сверкают звезды, и луна — большое ослепительное зеркало. Ну, можно ли узнать в ней ту, какой она была лишь несколько часов назад? Озеро свечения, она разбрызгивает во все стороны свои лучи, выплескивается во тьму холодным серебристым ореолом, заливает белым светом улицы, которыми бредут лунатики.
Теперь сомнений нет: это начало ясной зимней ночи полнолуния. Уверившись, что больше он луне не нужен, Паломар идет домой.
Глаз и планеты
Паломар, узнав, что в нынешнем году на протяжении всего апреля три «верхние» планеты, видимые невооруженным глазом (даже близоруким и астигматическим, как у него), все пребывают «в противостоянии» и, значит, можно наблюдать их вместе целыми ночами, спешит на свой балкон.
На небе полная луна. Марс, расположенный вблизи ее большого, залитого белым светом зеркала, все же властно привлекает к себе взгляд упрямым блеском и насыщенной, густою желтизной, настолько непохожей на оттенки прочих тел, желтеющих на небосводе, что в конце концов договорились, будто бы он красный, а в моменты вдохновения кое-кто его таким и видит.
Если, опуская взгляд, смещать его к востоку по воображаемой дуге от Регула[2] до Спики[3] (каковой почти не видно), сначала встретится вполне отчетливый холодновато-белый Сатурн, затем — достигший пика яркости Юпитер, иззелена-желтый. Окружающие звезды тусклые, за исключением Арктура[4], дерзко блещущего чуть повыше и восточней. Тройное противостояние планет не разглядеть как следует без телескопа. Паломар — возможно, потому, что носит то же имя, что и знаменитая обсерватория, — имеет кое-какие связи среди астрономов и пользуется правом утыкать свой нос в пятнадцатисантиметровый телескоп — довольно слабый для научных изысканий, но куда сильней его очков.
Марс, к примеру, в телескоп оказывается планетой менее решительной, чем представляется при взгляде невооруженным глазом: похоже, ему есть о чем порассказать, но, как из бормотанья, прерываемого кашлем, удается уяснить немногое. Из-под кромки Марса выбивается пунцовое сияние; можно попытаться подоткнуть его, настраивая телескоп при помощи винта, чтобы выступила ледяная корочка на нижнем полюсе; на поверхности планеты появляются и исчезают пятна, напоминающие облака и промежутки между ними; одно, похожее по форме на Австралию, застыло там, где расположен этот континент, и Паломар приходит к заключению, что чем ясней видна эта Австралия, тем объектив точнее наведен на фокус, но тогда теряются другие тени, которые он вроде раньше различал или которые считал необходимым непременно рассмотреть.
Как видно, не напрасно о планете этой Скиаппарелли[5], а за ним другие говорили разное, что заставляло то очаровываться, то разочаровываться — вон как трудно с ней наладить отношения, совсем как с человеком с непростым характером. (Если, конечно, дело не в характере синьора Паломара, который тщетно силится избегнуть субъективности, ищет прибежище среди небесных тел.)
Совсем иные отношения у Паломара складываются с Сатурном, более волнующим при взгляде в телескоп: вот он, чрезвычайной белизны и ясности, с четко очерченными сферой и кольцом; меж ними темная окружность, а на сфере чуть заметны параллельные полоски; больше почти никаких деталей в этот телескоп не разглядеть, он лишь усиливает впечатление геометрической абстракции, и ощущение необычайной удаленности не то что не слабеет, а, наоборот, еще сильнее, чем при взгляде невооруженным глазом.
Оттого что в небе обращается предмет, так не похожий на другие, — форма в высшей степени своеобразная, и при этом столь незамысловатая, правильная и гармоничная, — жить и мыслить веселей.
«Если бы древние могли его увидеть так, как вижу я сейчас, они бы думали, что устремляют взгляды в небеса идей Платона, в нематериальное евклидово пространство, — размышляет Паломар, — но неизвестно почему картина эта предстает передо мной, а я боюсь: слишком ух она красива, чтобы быть при этом настоящей, слишком сообразна миру моего воображения, чтоб принадлежать реальности. Но, может быть, такое недоверие к ощущениям и мешает людям чувствовать себя вольготно во Вселенной? Может, первое, что нужно взять себе за правило, — верить собственным глазам?»
Кажется, будто теперь кольцо покачивается, а может, не оно, а шар внутри него, и оба — и планета, и кольцо — вращаются вокруг своей оси; в действительности это двигается голова синьора Паломара, который поневоле выгибает шею, прикладываясь глазом к окуляру; но он старается не допустить опровержения иллюзии, соответствующей его ожиданиям и истинному положению вещей.
Сатурн и в самом деле так устроен. После экспедиции «Вояджера-2» Паломар следил за всеми сообщениями о кольцах: будто состоят они из крошечных частиц, будто бы их составляют плавающие в пространстве ледяные глыбы, будто в бороздах меж кольцами вращаются вокруг Сатурна спутники, тесня материю и уплотняя ее по краям колец, — как овчарки, обегающие стадо, чтоб оно не разбредалось; не пропустил он и того открытия, что кольца переплетены, позднее — распадения их на обычные круги, гораздо меньшей толщины, затем обнаружения мутных, расположенных подобно спицам в колесе полос — как позже было установлено, заледенелых облаков. Однако новые известия не изменяют основной фигуры, остающейся такой, какой ее увидел первым в 1676 году Джан Доменико Кассини[6], открывший промежуток между кольцами, который и носит его имя.
Естественно, при подобном положении вещей усердный Паломар не мог не справиться в энциклопедиях и руководствах. И теперь эта планета, всякий раз иная, заставляет его вновь испытывать изумление первооткрывателя и сожаление, что Галилей с его разлаженной подзорною трубой сумел составить себе о Сатурне лишь смутное понятие, будто там не то три тела, не то сфера с парой ручек, и когда был уже близок к постижению его устройства, зрение не выдержало — все объяла тьма.
Слишком долго наблюдать светящееся тело утомительно для глаз; Паломар зажмуривается, а после устремляет взгляд свой на Юпитер.
Эта величавая, но не тяжеловесная громада щеголяет двумя протянувшимися вдоль экватора переплетенными зеленовато-голубыми полосами, похожими на вышитый на поясе узор. Последствия ужасных атмосферных бурь там претворяются в спокойный правильный рисунок, гармоничный и искусный. Но поистине роскошной делают великолепную планету спутники: они выстроились по наклонной линии, все четыре, и сейчас похожи на сверкающий драгоценностями жезл.
Обнаруженные Галилеем, который назвал их Medicea siderea — «звезды Медичи», и вскоре окрещенные голландским астрономом именами из Овидия — Европа, Ио, Ганимед, Каллисто, — эти планетки словно шлют нам свет последней вспышки неоплатонизма Возрождения, не ведая, что тот, кому они обязаны своим открытием, разрушил непоколебимый строй небесных сфер.
Юпитер весь овеян ореолом грез античности, и Паломар, припавший к телескопу, так и ждет, что преобразится в олимпийца. Но изображение теряет четкость, и приходится хоть ненадолго закрывать глаза, дабы вернуть ослепшему зрачку способность ясно видеть контуры, цвети и тени, а также для того, чтобы воображение занималось своим делом и не прибегало к сведениям, почерпнутым из книг.
Если верно, что воображение восполняет недостатки зрения, то оно должно быть непосредственным и моментальным, как дающий ему стимул взгляд. Какое первое сравнение пришло на ум, но было им отвергнуто как неуместное? Планета с вереницей спутников привиделась ему глубоководной круглой рыбой, светящейся и полосатой, из жабр которой поднимались пузырьки...
Следующей ночью Паломар опять выходит на балкон, чтобы обозреть планеты невооруженным глазом; существенная разница в том, что на сей раз он вынужден соразмерять дистанции между планетой, прочими рассыпанными в темноте небесными телами и собою, наблюдателем, — чего не происходит, если он устраивает себе встречу якобы лицом к лицу с отдельною планетой, наведя объектив на фокус. Одновременно он припоминает все особенности облика рассмотренной минувшим вечером планеты, силясь наложить его на крошечное световое пятнышко, пронзающее небо. Он надеется, что так и в самом деле сможет овладеть планетой, ну, или хотя бы ее частью, которую охватит глаз.
Созерцание звезд
Когда ночи выдаются ясные, Паломар обычно говорит: «Я должен посмотреть на звезды».
Так и говорит: «Я должен», потому что не выносит расточительства и полагает: не использовать толково этакую массу предоставленных в его распоряжение звезд — грешно. И потому еще, что в созерцании звезд не слишком искушен и незатейливое это дело неизменно стоит ему напряжения.
Первая проблема — отыскать такое место вдалеке от электричества, откуда он окидывал бы взглядом беспрепятственно все небо — например, пустынный пляж на низком побережье моря.
Другое непременное условие — иметь с собой астрономическую карту, без которой Паломар не знал бы, что же предстает перед его глазами; но каждый раз он забывает, как ее располагать, и вынужден сначала тратить добрых полчаса на изучение карты. Чтобы разобраться с нею в темноте, приходится носить с собой фонарик. Частые сравнения неба с картой заставляют Паломара то и дело зажигать его и вновь гасить, при смене света мраком он почти теряет зрение и должен ждать, пока глаза привыкнут.
Пользуйся он телескопом, в некоторых отношениях все было бы сложней, в других же проще, но пока он хочет наблюдать за небом невооруженным глазом, как мореплаватели древности и пастухи-кочевники. «Невооруженным» значит для него, страдающего близорукостью, «вооруженным лишь очками», но поскольку карту он читает без очков, то всякий раз, когда он поднимает их на лоб и когда водворяет на нос, требуется несколько секунд, чтобы хрусталик Паломара снова с должной резкостью увидел звезды — то настоящие, то нарисованные. Их названия написаны черным по синему, так что разобрать их можно, только поднеся фонарик к самому листу. Переводя взгляд на небо, он видит черноту в смутных проблесках; лишь постепенно звезды, замирая, складываются в определенные рисунки, и чем дольше смотрит он, тем больше различает их.
Следует добавить, что карт ему необходимо две, вернее, четыре: одна изображает в самом общем виде небо в этом месяце, отдельно Северное полушарие и Южное; другая, куда более подробная, на длинной полосе воспроизводит все созвездия, которые проходят за год в серединной части неба по обе стороны от горизонта, а на круге, прилагаемом к полосе, — те, что расположены на куполе небесной сферы, окружающем Полярную звезду. Короче говоря, определение положения светила требует соотнесения небосвода с несколькими схемами, что означает каждый раз: надеть и снова снять очки, зажечь и погасить фонарик, развернуть и вновь сложить большую карту, потерять и снова отыскать ориентиры.
С тех пор как Паломар в последний раз глядел на звезды, минули недели или даже месяцы, и небо совершенно изменилось; Большая Медведица теперь, в разгаре августа, видна на северо-востоке — прилегла, свернувшись чуть ли не клубочком, на ветвях деревьев; Арктур снижается отвесно над холмом и тащит за собой весь север Волопаса; точно на востоке виден блеск высокой одинокой Веги; раз там Вега, значит, здесь, над морем, Альтаир, а там вон из зенита шлет холодный луч Денеб.
Этой ночью в небе звезд гораздо больше, чем на любой из карт; запечатленные на схеме очертания в реальности сложней и не такие четкие; тот треугольник или ломаную линию, которые ты ищешь, может содержать любая россыпь звезд, и каждый раз, когда ты поднимаешь на созвездие глаза, оно чуть-чуть меняется.
При опознании созвездия решающим критерием является его реакция на зов. Гораздо убедительней, чем соответствие действительных фигур и расстояний их обозначению на карте, отношение огненной точки к имени, которым она названа, ее готовность слиться с ним, отождествиться. Нам, чуждым всякой мифологии, их названия кажутся несообразными и произвольными; однако они явно не взаимозаменимы. Если Паломар определил название правильно, он понимает это по тому, что существование светила сразу начинает представляться бесспорным и необходимым; если нет — звезда теряет приписанное ей имя через несколько секунд, как будто бы стряхивает его, и вот уж неизвестно, где она располагалась и вообще что это за светило.
Не раз случалось Паломару ту или иную стаю звезд, сверкающую где-нибудь недалеко от Змееносца, счесть Волосами Вероники — дорогим ему созвездием; но он не ощущает трепета, с которым их обычно узнавал — роскошные и легкие. Не сразу вспоминается ему, что в это время года их не видно.
Значительная часть небес покрыта светлыми полосками и пятнами; Млечный Путь с приходом августа густеет и как будто разливается; мрак в это время так разбавлен светом, что пропадает впечатление черной бездны с выделяющимися на ее фоне звездами, все — будто на одном и том же плане: и мерцание, и серебристое облако, и тьма.
Где же та геометрическая четкость звездного пространства, к которой столько раз испытывал потребность обратиться Паломар, чтоб оторваться от земли, где столько лишних осложнений, все так приблизительно и смутно? Когда он наконец оказывается лицом к лицу со звездным небом, все куда-то ускользает... Даже то, что вроде бы он чувствовал с особой остротой, — сколь мал наш мир в сравнении с бескрайними пространствами, — не так уж очевидно. Небесная сфера где-то наверху, она видна, но составить представление о ее масштабах или дальности нельзя.
Поскольку излучающие свет тела вселяют неуверенность, то остается доверяться только тьме, пустым участкам неба. Есть ли что-то постоянней, нежели ничто? Однако и ничто уверенности стопроцентной не дает. Завидев в небесах прогалину, чернеющую брешь, он вглядывается в нее так пристально, что, кажется, проваливается туда, вот уже и там как будто возникла светлая крупинка, пятнышко, веснушка, но он не знает, существуют ли они на самом деле или просто ему чудятся. Возможно, это проблеск вроде мушек, вьющихся перед закрытыми глазами (темный небосвод подобен обороту бороздимых ими век), возможно, отсвет Паломаровых очков, но может статься также, неизвестная звезда, возникшая из бездны.
Такое наблюдение приносит ненадежные и противоречивые познания, — рассуждает Паломар, — нисколько не похожие на те, какие добывали древние. Не потому ли, что общенье с небом у него нерегулярное и возбужденное, а не вошло в спокойную привычку? Примись он созерцать созвездия из ночи в ночь, из года в год, следить за их периодическим движением по округлым колеям окутанного тьмою свода, может, и к нему в конце концов пришло бы ощущение непрерывного и неизменного течения времени, не связанного с быстротечным, фрагментарным временем земных событий. Но довольно ли для этого внимательного наблюдения за обращением светил? И не важней ли внутреннее превращение Пало-мара, допустить которое готов он лишь теоретически, будучи не в силах представить ощутимого его влияния на свои эмоции, на ритм мышления?
Мифологические знания о звездах доходят до него лишь блеклым отсветом, научные — лишь отголосками, через газеты; тому, что знает, он не доверяет, то, чего не знает, повергает Паломара в беспокойство. Удрученный, неуверенный, он нервничает над астрономическими картами, будто лихорадочно просматривает в поисках удобной пересадки расписание движения поездов.
Вот прочертила в небе борозду горящая стрела. Наверно, метеор. Как раз в эти ночи больше падающих звезд. А впрочем, может быть, и огоньки какого-нибудь рейсового самолета. Взгляд синьора Паломара бдителен, готов к любым явлениям, беспристрастен.
Он сидит в шезлонге на темном пляже уже полчаса, изгибаясь то к северу, то к югу, временами зажигая лампочку, поднося под нос разложенные на коленях карты; потом запрокидывает голову и снова начинает наблюдение, взяв за ориентир Полярную Звезду.
По песку бесшумно скользят тени; от дюны отделяются влюбленные, ночной любитель рыбной ловли, лодочник, таможенник. Услышав шепот, Паломар оглядывается. Кучка любопытных, стоя в нескольких шагах, наблюдает за его движениями, как за конвульсиями психически больного.
ПАЛОМАР В ГОРОДЕ
ПАЛОМАР НА ВЕРАНДЕ
С веранды
Кыш! Кыш! — Паломар торопится прогнать с веранды голубей, которые там лакомятся листьями гадзании, дырявя клювами ее мясистые растения, вцепляются в каскады колокольчиков, ощипывают ежевику, склевывают листики петрушки в ящике напротив кухни, роются в вазонах, выворачивая землю и оголяя корни, будто специально, чтобы все здесь разорить. Тех голубей, которые своим порханием оживляли площади, сменили дегенеративные разносчики заразы, племя не домашнее, не дикое, а как бы неотъемлемая часть общественных установлений и поэтому неистребимое. Несметное число этих люмпен-пернатых уже давно властвует над римским небом, осложняя жизнь прочих птиц и подавляя некогда свободное изменчивое царство воздуха своим облезлым монотонным оперением, отливающим свинцом.
Теснимый полчищами крыс, кишащих под землей, и грузным лётом голубей, древний город позволяет разрушать себя как снизу, так и с воздуха, сопротивляясь им не больше, чем когда-то варварам, как будто признавая: это не нашествие врагов извне, а проявление самых темных импульсов, искони свойственных его натуре.
Но у города есть и другие души; одна из них живет согласием, что царит между старыми камнями и все время обновляющейся зеленью, которые вовсе друг другу не мешают наслаждаться милостями солнца. Используя свое расположение в таком местечке — или благосклонность духа этих мест, — веранда Паломаров, потаенный островок над крышами, мечтает под своим живым навесом повторить великолепие садов Семирамиды.
Богатая растительность веранды отвечает вкусам всей семьи, но ежели синьора Паломар вполне естественно перенесла на нее свойственное ей внимание к вещам, которые она когда-то облюбовывала и приобретала, так как чувствовала с ними внутреннюю близость, и которые составили ансамбль с многочисленными вариациями — некое собранье символов, то другие Паломары лишены такого свойства: дочка — поскольку молодежь не может, да и не должна сосредоточивать свое внимание на том, что рядом, а интересуется лишь тем, что далеко, супруг — поскольку слишком поздно смог избавиться от юношеского нетерпения и осознать (но лишь теоретически): спасение только в приложении усилий к реально существующим вещам.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6
|
|