Прискилла, раздеваясь, не распустила своих каштановых волос, собранных в высокую куафюру. Агилульф принялся изъяснять, как много значат для чувственных восторгов распущенные волосы.
— Попробуем!
Решительными и осторожными движениями железных рук он разрушил башню на голове, и пышные пряди рассыпались по груди и плечам.
— И все же, — прибавил он, — более искушен тот, кто предпочитает, чтобы тело дамы было обнажено, а голова не только тщательно причесана, но и убрана вуалями и диадемами.
— Начнем сначала?
— Я сам причешу вас! — Он причесал ее, явив высшее умение в заплетении кос, укладывании их вокруг головы, прикреплении шпильками. Потом соорудил пышную куафюру с вуалями и нитками камней. Так прошел час, но, когда он поднес ей зеркало, Прискилла нашла, что никогда не была так хороша. Она пригласила его лечь рядом.
— Я слышал, — сказал он ей, — будто Клеопатра каждую ночь мечтала, чтобы с нею лежал воин в доспехах.
— Никогда не пробовала, — призналась она. — Все снимали доспехи намного раньше.
— Что же, теперь попробуете. — Медленно, не комкая простынь, он в полном вооружении взошел на ложе и лег чинно, как в гробницу.
— Вы даже не снимете меча с перевязи?
— Любовная страсть признает только крайности! Прискилла блаженно закрыла глаза. Агилульф поднялся на локте.
— Огонь задымил. Пойду посмотрю, почему не тянет камин.
В окно заглядывала луна. Вернувшись от камина к кровати, Агилульф остановился.
— Сударыня, пойдемте на бастионы, чтобы насладиться этими последними лунными лучами.
Он укутал ее своим плащом. Сплетя объятия, они поднялись на башню. Луна осеребрила лес. Кричала сова. Кое-где в замке еще светились окна, из них порой долетали крики, смех либо стон и рычание оруженосца.
— Вся природа — это любовь...
Они вернулись в спальню. Камин почти погас. Они присели рядом, чтобы раздуть уголья. Розовые колени Прискиллы касались металлических наколенников рыцаря, и от этого рождалась новая, совсем непорочная близость.
Когда Прискилла вернулась в постель, за окном брезжил свет.
— Ничто так не преображает женские лица, как первый луч зари, — сказал Агилульф, но, чтобы лицо было лучше освещено, ему пришлось передвинуть кровать вместе с пологом.
— Как я выгляжу? — спросила вдова.
— Вы прекрасны.
Прискилла была счастлива. Солнце всходило быстро, и, чтобы не упустить его лучей, Агилульф все время двигал кровать.
— Уже утро, — сказал он изменившимся голосом. — Мой рыцарский долг требует выступить в этот час в дорогу.
— Уже! — застонала Прискилла. — В такую минуту!
— Сожалею, благородная госпожа, но меня зовет высший долг.
— Ах, было так хорошо!...
Агилульф склонил колено.
— Благословите меня, Прискилла!
Но вот он уже встает, кличет оруженосца. Рыщет по всему замку, наконец находит его в какой-то конуре, обессиленного, спящего мертвым сном.
— На коня, живее! — Но приходится самому взгромоздить его в седло.
Солнце, восходя все выше, четко прорисовывает фигуры двух конных на фоне желтой листвы леса: оруженосец приторочен как две переметные сумы, рыцарь сидит прямо, чуть покачиваясь, как тонкая тень тополя.
Прискиллу окружили сбежавшиеся фрейлины и служанки.
— Как это было, госпожа, как это было?
— О, необыкновенно! Вот что значит... мужчина...
— Ну говорите же, расскажите, как было?
— Мужчина... Ночь... Непрекращающееся блаженство...
— Но что он делал? Что делал?
— Что можно сказать? Прекрасно... Великолепно...
— Трудно собраться с мыслями... Столько всего... Лучше вы расскажите, как с этим оруженосцем.
— А-а... Ровно ничего, право, не знаю, может быть, ты?.. Или нет, ты! Я что-то не помню...
— Как так? Вас было хорошо слышно, милые мои!
— Да что про него, беднягу! Я не помню...
— И я не помню, может быть, ты?
— Я? Да что вы!
— Госпожа, расскажите про него, про рыцаря! Как вам Агилульф?
— О, Агилульф!
IX
Я, пишущая эту книгу по едва читаемым хартиям древней летописи, только теперь опомнилась и заметила, что заполнены страницы и страницы — а я нахожусь лишь в начале повести; только теперь пойдет собственно ее действие, то есть полное приключений странствие Агилульфа и его оруженосца за доказательствами, подтверждающими невинность Софронии; оно будет переплетаться со скитаниями преследуемой преследовательницы Брадаманты, влюбленного Рамбальда и Турризмунда, отыскивающего рыцарей святого Грааля. Но, вместо того чтобы проворно бежать у меня между пальцами, эта нить теряет натяжение и путается, а у меня мутится в глазах, как подумаю, сколько мне предстоит нанести на бумагу маршрутов и препон, погонь и обманов, поединков и турниров. Вот до чего изменило меня это послушанье монастырского писца и вечная епитимья, требующая отыскивать слова и доискиваться до сути вещей: то, что люди считают (и я прежде считала) наивысшим удовольствием — само сплетение приключений, в котором и состоит рыцарский роман, — теперь представляется мне ненужной подливкой, напрасной раскраской, самой неблагодарной частью моего урока.
Мне хочется рассказывать бегом, рассказывать наспех, разрисовать каждую страницу так, чтобы поединков и сражений на ней хватило на целую поэму, но едва я останавливаюсь перечесть написанное, как замечаю, что перо не оставило следа и листы белы, как прежде.
Чтобы повествовать, как мне бы хотелось, эта белая бумага должна бы ощетиниться красноватыми утесами, рассыпаться густым песком с камешками, порасти мохнатым можжевельником. А посреди всего, где извивается едва проторенная тропка, я проведу Агилульфа; он сидит в седле прямо, с пикой наперевес. И не только скалистой местностью должна бы стать эта страница, но и сплющившимся над скалами небосводом, таким низким, что остается место только для каркающего полета ворон. Мне бы исхитриться и нанести пером штрихи, только очень легкие, потому что по лугу следует протянуть след лани, невидимой в траве, а через вересковую пустошь направить зайца, который выскакивает на открытое место, останавливается, принюхивается, шевеля короткими усами, и тут же исчезает.
Все движется на гладкой странице, но движения не видно, ничего не меняется на ее поверхности, как на заскорузлой поверхности мира все движется и ничто в сути своей не меняется, потому что есть лишь пласт одной и той же материи, вроде листа, на котором я пишу; пласт этот стягивается и собирается в сгустки разной формы и плотности, разных оттенков цвета, но его можно представить себе и расправленным на ровной глади, вместе со всеми остальными сгустками — пернатыми, в шерсти или в шишках, вроде панциря черепахи, и притом что иногда какая-нибудь шерстистость, пернатость или шишковатость как бы двигается, — или это только изменение соотношений различных свойств, распределенных в однородной материи, без существенных перемещений. Мы можем даже сказать: единственное, что подлинно перемещается на этом фоне, — Агилульф, то есть не его конь, не его доспехи, но то одинокое, полное тревоги за себя и нетерпения, что странствует на коне внутри доспехов. Вокруг него шишки падают с веток, ручьи бегут по гальке, рыбки плавают в ручьях, гусеницы гложут листья, черепахи ковыляют, волочась твердым животом по земле, но это только иллюзия движения, вечный бег волны. И в этой зыби барахтается Гурдулу, пленник пестрого ковра природы, вылепленный из того же теста, что и шишки, рыбки, гусеницы, галька, листья, всего лишь нарост на скорлупе мира.
Насколько труднее мне вычертить на бумаге бег Брадаманты, или Рамбальда, или угрюмого Турризмунда! Для этого потребовался бы след легчайшего прикосновения на единообразной поверхности — такой получается, если линовать бумагу с обратной стороны булавкой, но и этот легчайший след все равно был бы заполнен и заляпан общемировым тестом, а в нем-то и были бы смысл, и красота, и боль, в нем и были бы настоящее трение и движенье.
Но возможно ли было бы двигать дальше мою повесть, если бы я принялась мять таким образом чистые страницы, перекапывать их валами и обрывами, бороздить их морщинами и царапинами, из коих вычитывались бы конные пути паладинов? Лучше было бы для моей повести нарисовать карту тех мест: вот сладостная Франция, вот гордая Бретань, вот Ла-Манш в ряби черных валов, вот наверху горная Шотландия, а внизу — крутые Пиренеи, Испания, все еще под пятой басурман, Африка, родительница змей. Потом стрелками, крестиками и цифрами я могла бы обозначить маршрут того или другого из героев. Я уже сейчас могу стремительной, несмотря на несколько изломов, линией перенести Агилульфа на берега Англии и направить к монастырю, где пятнадцать лет назад затворилась Софрония.
По прибытии он находит на месте монастыря груду развалин.
— Слишком поздно вы подоспели, благородный рыцарь, — говорит один старик. — В этих долах не отзвучало еще эхо криков несчастных монахинь. Совсем недавно флот сарацинских пиратов высадился на здешнем берегу и разграбил монастырь, увез в рабство всех сестер, а строения поджег.
— Увез? Куда?
— Рабыни будут проданы в Марокко, сударь.
— А была среди монахинь та, что в миру звалась Софрония, дочь короля шотландского?
— Ах, вы имеете в виду сестру Пальмиру? Еще бы! Они, разбойники, сразу же взвалили ее на плечи. Пальмира хоть и не первой молодости, но все же поглядеть есть на что. Как сейчас помню ее крики, когда эти черномазые тащили ее прочь.
— Вы присутствовали при разграблении?
— А то как же, мы, деревенские, всегда на месте, известное дело.
— И не пришли на помощь?
— Кому? Ах, ваша милость, что с нас взять, все было так внезапно... а у нас ни командиров, ни опыта... Чем делать худо, лучше уж совсем не делать.
— А скажите, эта Софрония в монастыре жила благочестиво?
— В наши дни монахини разные бывают, но сестра Пальмира была во всем епископстве самая целомудренная и благочестивая.
— Гурдулу, быстро в гавань, мы отплываем в Марокко.
Волнистые линии, что я сейчас набрасываю, — это море, вернее, океан. Вот здесь я рисую кораблик, на котором совершает плаванье Агилульф, а с другой стороны — огромного кита, с надписью в рамочке: «Море-Океан». Эта стрелка намечает курс судна. Можо прочертить еще одну стрелку, намечающую курс кита; и вот они перекрещиваются. Значит, в этом месте океана произойдет встреча кита с кораблем, а так как кит у меня получился гораздо больше, то плохо придется кораблю. Теперь я рисую множество скрещенных в одной точке и указывающих в разные стороны стрелок, чтобы обозначить пункт, где между китом и судном шла ожесточенная битва. Агилульф сражается, как ему положено, и вонзает пику в бок чудовищу. Его обдает тошнотворная струя ворвани, которую я обозначаю этими расходящимися линиями. Гурдулу вспрыгивает на спину кита и забывает о корабле. Ударом хвоста кит опрокидывает судно. Агилульф в своих железных доспехах может только кануть прямиком на дно. Прежде чем с головой скрыться в волнах, он кричит оруженосцу:
— Встретимся в Марокко! Я иду пешком!
В самом деле, Агилульф, как стоял, погружается на песчаное дно, на глубину в несколько миль, и широким шагом пускается в путь. Он то тут, то там встречается с морскими чудовищами и обороняется, нанося удары мечом. Вы сами знаете, единственная неприятность, которая грозит доспехам в глубине моря, — ржавчина. Но, будучи с головы до пят облит ворванью, светлый доспех защищен слоем жира и остается невредимым.
Теперь я рисую посреди океана морскую черепаху. Гурдулу проглотил с пинту соленой воды, прежде чем понял, что не море должно быть в нем, а он в море, и вскарабкался наконец на гигантский панцирь. То отдаваясь на волю черепахи, то пытаясь ее направлять шлепками и пинками, он приближается к берегам Африки и тут попадает в сети сарацинских рыбаков.
Вытащив сети, рыбаки обнаруживают среди извивающихся краснобородок человека в заплесневелом, поросшем морской травой платье.
— Человек-рыба! Человек-рыба! — кричат они.
— Никакой не человек-рыба, а просто Гуди-Юсуф! — говорит их старшина. — Это Гуди-Юсуф, я его знаю.
В самом деле, имя Гуди-Юсуф было одним из тех, которыми называли Гурдулу у магометанских кухонь, когда он, сам того не замечая, переходил фронт и оказывался в султанском стане. Старшина рыбачьей артели служил солдатом в мавританском войске на Испанской земле; помня телесную крепость и душевную податливость Гурдулу, он взял знакомца к себе, чтобы сделать из него ловца устриц.
Однажды вечером рыбаки, и Гурдулу среди них, сидели на камнях марокканского побережья и по одной вскрывали выловленных устриц; вдруг из воды вынырнул султан, потом весь шлем, потом панцирь — словом, весь доспех, который шаг за шагом вышел на берег.
— Человек-омар, человек-омар! — кричат рыбаки и, разбежавшись в страхе, прячутся за утесами.
— Никакой не человек-омар, — говорит Гурдулу, — а мой господин. Небось устали до смерти, рыцарь! Всю дорогу пешком!
— Я нисколько не устал, — отвечает Агилульф. — А ты что здесь делаешь?
— Мы ищем жемчуг для султана, — вмешивается отставной солдат. — Он каждый вечер должен дарить очередной жене новую жемчужину.
Султан еженощно посещал одну из жен, коих было у него триста шестьдесят пять, так что на долю каждой приходилось одно посещение в год. И каждой султан имел обыкновение дарить жемчужину, поэтому всякий день купцы должны были поставлять ему новенькую. Поскольку в тот день запас у купцов исчерпался, они обратились к рыбакам, чтобы те достали жемчуг за любую цену.
— Вы так ловко умеете ходить по дну морскому, — обратился отставной солдат к Агилульфу, — почему бы вам не присоединиться к нашему промыслу?
— Рыцарь не присоединяется ни к чему, что предпринимается ради заработка, тем более врагами его веры. Благодарю вас, язычник, за то, что вы спасли и не дали умереть с голоду моему оруженосцу, но на то, что ваш султан не сможет этой ночью подарить жемчужину триста шестьдесят пятой жене, мне наплевать в высшей степени.
— Зато нам не наплевать, потому что нас возьмут в палки, — сказал рыбак. — Сегодняшняя брачная ночь не такая, как все. Она отдана новой жене, которую султан посетит впервые. Ее купили почти год назад у пиратов, но своей очереди она ждала до сего дня. Султану неприлично предстать перед нею с пустыми руками, тем более что речь идет о женщине вашей веры, да к тому же королевского рода: Софронии Шотландской, которую привезли в Марокко рабыней и сразу предназначили для сераля нашего монарха.
Агилульф ничем не выдал своего волнения.
— Я помогу вам, — сказал он. — Пусть купцы предложат султану отправить новой жене вместо обычной жемчужины такой подарок, который утишит ее тоску по далекой отчизне, — полное вооружение христианского воина.
— А где нам взять такие доспехи?
— Берите мои.
Софрония ждала наступления вечера в своих покоях дворца-гарема. Из-за решетки стрельчатого окна она глядела на пальмы в саду, бассейны, лужайки. Солнце садилось, муэдзин кричал с минарета, в саду раскрывались душистые ночные цветы.
Стучат. Час настал! Нет, это все те же евнухи. Они несут подарок султана: доспехи. Совсем светлые доспехи. Что это значит — неизвестно. Софрония, опять оставшись одна, садится к окошку. Она здесь уже почти год. Как только ее купили в жены, ей назначили очередь недавно получившей развод супруги, и очередь эта должна была наступить почти через год. День за днем без дела торчать здесь, в серале, — да это еще большая скука, чем в монастыре.
— Не страшитесь, благородная Софрония, — произнес голос у нее за спиной. Она обернулась. Говорили с нею доспехи. — Я — Агилульф де Гвильдиверн, я снова спасу вашу незапятнанную добродетель.
— Эй, на помощь! — Жена султана вся задрожала. Потом опомнилась. — То-то мне показалось, что эти светлые доспехи мне знакомы! Это вы много лет назад появились как раз вовремя, чтобы помешать разбойнику взять меня силой...
— А сегодня я подоспел вовремя, чтобы избавить вас от позора нечестивого брака.
— Да... Всегда вы являетесь...
— А теперь под защитой моего меча я выведу вас за пределы султанских владений.
— Ну да... Конечно...
Евнухи, когда вернулись возвестить приход султана, были пронзены клинком меча. Окутанная плащом, Софрония бежала через сады бок о бок с рыцарем. Драгоманы подняли тревогу. Но тяжелые ятаганы были бессильны против точных и ловких ударов меча, а щит рыцаря в светлых доспехах выдержал натиск копий целого отряда. Гурдулу с лошадьми ждал, спрятавшись за кактус. В гавани уже стояла фелюга, готовая отплыть в христианские земли. Софрония углядела с верхней палубы, как отходят вдаль пальмы на побережье.
А теперь вот здесь, среди волн, я рисую фелюгу. Я делаю ее немного поболе прежнего судна, чтобы, повстречайся ей кит, несчастья не случилось. Этой изогнутой линией я намечаю курс фелюги, которую хочу довести до порта Сен-Малб. Но беда в том, что на широте Бискайского залива запуталось уже столько перекрещивающихся линий, что лучше отправить фелюгу вот этим путем дальше вверх. Но тут она как назло наталкивается на подводные рифы Бретани. Крушение, судно идет ко дну, Агилульфу и оруженосцу с трудом удается вытащить на берег Софронию целой и невредимой.
Софрония утомлена. Агилульф решает укрыть ее в пещере, а самому вместе с оруженосцем добраться до стана Карла Великого и возвестить, что девственность осталась нетронутой и законность его имени неоспорима. Я помечаю эту точку на бретонском побережье крестиком, чтобы потом можно было найти пещеру. Но не понимаю, что тут проходит за линия: теперь моя карта — сплошная сеть линий, прочерченных по всем направлениям. Ах, вот оно что, эта линия соответствует пути следования Турризмунда. Значит, задумчивый молодой человек проезжает именно здесь и именно тогда, когда Софрония отдыхает в пещере. Он приближается, входит, видит женщину.
X
Как попал сюда Турризмунд? Пока Агилульф перебирался из Франции в Англию, из Англии в Африку и из Африки в Бретань, мнимый отпрыск герцогов Корнуэльских прошел вдоль и поперек лесные дебри в землях всех крещеных племен, отыскивая тайный стан рыцарей святого Грааля. Так как Священный орден имеет обыкновение ежегодно менять пристанище и не обнаруживает своего присутствия непосвященным, Турризмунд не мог следовать никаким приметам и скакал наугад, вдогонку тому смутному ощущению, с которым отождествлялось у него имя Грааля. Но что искал он: орден ли благочестивых рыцарей или воспоминание о собственном детстве на вересковых пустошах Шотландии? Порой, когда перед ним неожиданно раскрывалась долина, черная от хвои, или пропасть, на дне которой среди серых скал шумел белый от пены поток, молодым человеком овладевало необъяснимое волнение, которое он принимал за предвестье: «Быть может, они здесь, они рядом!» А если из лощины поднимался отдаленный мрачный звук рога, Турризмунд, отбросив все сомнения, спускался с любого обрыва, пядь за пядью нащупывая путь. И натыкался в лучшем случае на утомленного охотника или пастуха со стадом.
Достигнув далекой Курвальдии, он остановился в деревне и Христа ради попросил у крестьян немного сыра и серого хлеба.
— Дать-то мы дали б вам с удовольствием, молодой господин, — сказал ему один козопас, — только поглядите на меня, на мою жену и детей, до чего мы дошли: кожа да кости! И так уж слишком много приходится жертвовать на содержание рыцарей! Вон тот лес кишит вашими сотоварищами, хоть и одеты они иначе. Там их целый отряд, и что до провианта, все они сидят у нас на шее.
— Рыцари в лесу? Как они одеты?
— Плащ белый, шлем золотой, а по бокам белые лебединые крылья.
— И очень благочестивы?..
— Да уж, в чем, в чем, а в благочестии им не откажешь. Во всяком случае, деньгами они рук не оскверняют, потому что не имеют ни гроша. Зато требуют они много, а нам приходится повиноваться. Теперь вот совсем положили зубы на полку: год неурожайный. Когда они явятся в следующий раз, что им дать?
Но молодой человек уже бежал к лесу.
Среди лугов по спокойным водам ручья не спеша плыла стая лебедей. Турризмунд шел берегом следом за ними. Из гущи листвы донесся звук арфы: «Длинь-длинь-длинь!» Молодой рыцарь шел и шел, и казалось, что перебор струн то движется за ним, то опережает его: «Длинь-длинь-ддинь!» Там, где в листве был просвет, вдруг появилась человеческая фигура. То был воин в шлеме с белыми крыльями, в руках он держал пику и маленькую арфу, на которой он время от времени наигрывал. «Длинь-длинь-ддинь!» Он ничего не говорил, не приглашал Турризмунда взглядом, смотря мимо и словно не замечая пришельца, и все же, по-видимому, провожал его: когда стволы и кустарники разделяли их, он указывал дорогу, подзывая его мелодичным звуком: «Длинь-длинь-длинь». Турризмунду хотелось заговорить с ним, задать вопрос, но он не решался и молча шел следом.
Так они вышли на поляну. Повсюду стояли, поворотясь в разные стороны, воины с пиками, в золотых панцирях, закутанные в длинные белые мантии; все неподвижно уставились глазами в пустоту. Один кормил лебедя зернами, но все равно глядел куда-то вдаль. В ответ на новый перебор струн конный воин поднял к губам рог и громко протрубил сбор. Когда рог смолк, все воины двинулись с места, каждый сделал несколько шагов в ту сторону, куда смотрел, и все снова замерли.
— Рыцари... — заставил себя произнести Турризмунд, — простите меня, если я заблуждаюсь, но не вы ли рыцари святого Гра...
— Не смей произносить это имя! — прервал его голос за спиной. Рядом с ним стоял седоголовый рыцарь. — Мало тебе, что ты пришел нарушить наше благочестивое созерцание?
— О, простите! — обратился к нему молодой человек. — Я так счастлив оказаться среди вас! Если бы вы знали, сколько я вас искал!
— Зачем?
— Зачем?.. — Нетерпеливое желание объявить во всеуслышание о своей тайне пересилило страх перед святотатством. — Затем, что я ваш сын!
Престарелый рыцарь остался невозмутимым.
— Здесь не признают ни отцов, ни сыновей, — сказал он после некоторого молчания. — Кто вступает в Священный орден, разрывает все узы земного родства.
Турризмунд ощутил скорее разочарование, чем горечь быть отвергнутым: он в худшем случае ждал от своих целомудренных отцов негодующего отпора, который постарался бы преодолеть, приводя доказательства и взывая к голосу крови, но таким ответом был обескуражен: седовласый не отрицал допустимость такого факта, но наотрез отказывался его обсуждать.
— У меня есть единственное стремление: чтобы ваш Священный орден признал меня сыном, — пробовал настаивать Турризмунд, — ибо я питаю к нему безграничное восхищение.
— Если ты так восхищаешься нашим орденом, — сказал престарелый рыцарь, — то единственным твоим стремлением должно быть, чтобы тебя допустили стать его членом.
— Так вы говорите, это возможно?! — воскликнул Турризмунд, привлеченный новой перспективой.
— Если ты будешь этого достоин.
— А что нужно сделать?
— Постепенно очиститься от всякой страсти и предаться одной лишь любви к святому Граалю.
— О, вы произносите его имя?
— Мы, рыцари, имеем это право, вы, непосвященные, — нет.
— Но скажите, почему говорите вы один, а все остальные молчат?
— Мне вменено в обязанность вести сношения с непосвященными. Поскольку слова порой бывают нечисты, рыцари предпочитают от них воздерживаться, коль скоро их устами не глаголет Грааль.
— Скажите же, с чего мне начать?
— Видишь этот кленовый лист, а на нем каплю росы? Стой неподвижно и неотрывно смотри на эту каплю, слейся с нею, забудь в этой капле все на свете, пока не почувствуешь, что потерял самого себя, зато проникся беспредельной силой Грааля.
Сказав так, он удалился. Турризмунд стал смотреть на каплю, смотрел, смотрел, потом невольно задумался о своих делах, увидел взбиравшегося по листу паука, посмотрел на паука, снова уставился на каплю, двинул затекшей ногой. Фу, какая скука! То тут, то там появлялись из лесу и исчезали рыцари: еле переставляя ноги, с разинутыми ртами и вытаращенными глазами, в сопровождении лебедей, чьи мягкие перья они время от времени поглаживали. Иногда кто-нибудь из них вдруг раскидывал руки и делал короткую пробежку, испуская при этом вопль облегчения.
— А вон те, — Турризмунд не удержался от вопроса престарелому рыцарю, вновь появившемуся рядом, — что на них находит?
— Экстаз, — отвечал тот, — которого тебе никогда не испытать при такой рассеянности и любопытстве. Эти братья достигли наконец полного слияния с универсумом.
— А вот эти? — спросил молодой человек.
Некоторые рыцари расхаживали, вихляя бедрами, словно охваченные сладострастной дрожью, и строили гримасы.
— Эти пребывают еще на промежуточном этапе. Прежде чем ощутить свое тождество с солнцем и звездами, неофит чувствует в себе лишь близлежащие предметы — но чувствует весьма сильно. А это производит определенное действие, особенно на самых молодых. Наши братья, которых ты видишь, испытывают особого рода приятное возбуждение от течения воды в ручье, шелеста листвы, подземного прозябания грибов.
— И долго они это выдерживают?
— Понемногу братья достигают более высоких ступеней, когда им не только изблизи сообщаются трепетания сущего, но их овевает великое дыхание небес и они отрешаются от внешних чувств.
— И это со всеми бывает?
— Нет. А в полной мере — только с одним из нас, с Избранником, Королем Грааля.
Они дошли до поляны, где множество рыцарей упражнялось во владении оружием перед трибуной под балдахином, где неподвижно сидел или, вернее, скрючился даже не человек, а подобие человека, мумия, выряженная, как все, в мундир святого Грааля, только более пышный. Глаза на сухом, как скорлупа каштана, лице были открыты, даже вытаращены.
— Он жив? — спросил молодой человек.
— Жив, но любовь к Граалю отныне владеет им до такой степени, что ему не нужно ни есть, ни двигаться, ни справлять нужду, ни дышать. Он не видит, не чувствует. Никто не знает его мыслей, но наверняка в них отражается ход далеких светил.
— Зачем же его заставляют производить смотр войска, если он не видит?
— Таков церемониал Грааля.
Рыцари состязались друг с другом в рукопашном бою. Мечи они поднимали и опускали рывками, глядели в пустоту, шаги их были тяжелы и внезапны, как будто они сами не могли предвидеть, что сделают через мгновение. И все же ни один удар не попадал мимо цели.
— Как же они могут сражаться, если чуть не засыпают на ходу?
— Это Грааль внутри нас движет нашими мечами. Любовь ко всему сущему может принять форму ужасающей ярости и подвигнуть нас с любовью протыкать неприятелей пикой. Наш орден непобедим в войне, потому что, сражаясь, мы не делаем ни усилия, ни выбора, но позволяем священному неистовству явить себя через посредство наших тел.
— И всегда все обходится хорошо?
— Да, для тех, кто лишился последних крох человеческой воли, так что лишь сила Грааля руководит малейшим его движением.
— Малейшим движением?.. Даже сейчас, когда вы просто идете?
Престарелый рыцарь шел как лунатик.
— Конечно. Я не двигаю ногой, а позволяю ею двигать. Попробуй. Все начинают с этого.
Турризмунд попробовал, но не находил, во-первых, никакой возможности, а во-вторых, никакого желания преуспеть в попытке. Был лес, густолиственный и зеленый, полный хлопанья крыльев и свиста, здесь бы ему от души побегать на воле, поднять из нор дичь, противопоставить этому сумраку, тайне, чужой природе себя самого, свою силу и храбрость, свой труд и пот. А вместо этого стой на месте и пошатывайся, как паралитик.
— Дай овладеть тобой, — поучал его престарелый рыцарь, — дай всему сущему овладеть тобой.
— А мне, по правде говоря, — не выдержал Турризмунд, — мне больше хочется самому всем владеть.
Престарелый рыцарь скрестил руки у лица, как будто закрывая себе сразу и глаза, и уши.
— Тебе нужно пройти еще очень много, сын мой.
Турризмунд остался в лагере Грааля. Он старался учиться, подражать своим отцам или братьям (теперь он уже не знал, как называть их), пытался подавить всякое душевное движение, если оно казалось ему слишком личным, слиться со всем сущим в безграничной любви к Граалю, прислушивался, чтобы не упустить малейшего признака тех несказанных ощущений, которые приводили в экстаз рыцарей. Но дни проходили, а его очищение не продвигалось ни на шаг. Что больше всего нравилось им, у него вызывало омерзение: и голоса, и музыка, и вечная готовность трепетать. А больше всего — постоянное окружение собратьев в их особых одеяньях: полуголые, они носили только золотые панцири и шлемы, выставляя напоказ белое-белое тело. Одни стареющие, другие — изнеженные юнцы, обидчивые и недотроги: соседство тех и других становилось ему все отвратительней. Прикрываясь россказнями, будто ими движет Грааль, они позволяли себе любую распущенность и при этом утверждали, что остаются чистыми.
Мысль о том, что и он мог быть зачат мужчиной с глазами, уставленными в пустоту, как будто не замечающим, что делает, и тотчас все забывшим, была для Турризмунда невыносима.
Пришел день сбора дани. Все окрестные деревни должны были в установленный срок поставлять рыцарям Грааля столько-то голов сыра, столько-то корзин моркови, мешков ячменя, молочных ягнят. Прибыли посланные от крестьян.
— Нет нужды говорить, что урожай по всей Курвальдской земле был нынче скудный. Не знаем даже, как прокормить детей. Нужда давит что бедного, что богатого. Благочестивые рыцари, мы пришли к вам, чтобы смиренно просить избавить нас в этот раз от подати.
Король Грааля оставался, как всегда, немым и неподвижным у себя под балдахином. Но в какой-то миг он медленно развел руками, которые держал сложенными на животе, поднял их к небу (ногти у него были предлинные), и рот его издал звук «и-и-и!».
При этом звуке все рыцари с наставленными копьями двинулись на несчастных курвальдцев.
— Караул! Защищайся! — закричали те. — За топорами, за серпами! — И они разбежались.
Ночью рыцари, воздев глаза к небу, под звуки рогов и бунчуков[96], двинулись походом на курвальдские селения. Из-за шпалер хмеля и живых изгородей выскакивали крестьяне, вооруженные вилами и садовыми ножами, пытаясь преградить дорогу рыцарям. Но что могли они против безжалостных копий! Прорвав жалкие шеренги защитников, рыцари гнали тяжелых боевых коней на хижины из соломы и камня, слепленных глиной, круша их копытами, глухие к крикам женщин, телят и младенцев. Другие рыцари размахивали горящими факелами, поджигали кровли, сеновалы, хлева, убогие амбары, пока деревни не превращались в вопящие и блеющие костры.