Его поступление на службу и все награды, чины и имена, полученные позже, были следствием того первого благородного деяния. Если бы было доказано, что спасенной им девственности не существовало, то разлетелось бы дымом его рыцарское достоинство и все совершенное им впоследствии не могло быть признано действительным, а значит, упразднялись имена и звания и все присвоенное ему оказывалось таким же несуществующим, как и его личность.
— Еще девочкой моя мать забеременела, — рассказывал Турризмунд, — и, боясь гнева родителей, когда откроется ее положение, бежала из дворца шотландских королей и стала скитаться по тамошним плоскогорьям. Меня она родила на вересковой пустоши под открытым небом и вскармливала до пяти лет, бродяжничая по полям и лесам Англии. Мои первые воспоминания относятся к самой счастливой поре моей жизни, а положило ей конец вмешательство вон того типа. Я помню этот день. Мать оставила меня стеречь нашу пещеру, а сама отправилась, как обычно, в поля, где воровала нам пропитание. Она наткнулась на двух разбойников с большой дороги, которые хотели изнасиловать ее. Может быть, дело кончилось бы тем, что они поладили: ведь мать часто жаловалась на одиночество. Но явилась пустая броня в погоне за славой и обратила разбойников в бегство. Узнав о королевском происхождении матери, он взял ее под свое покровительство и препроводил в ближайший замок, к герцогам Корнуэльским, которым и поручил ее. Я между тем оставался в пещере, брошенный и голодный. Мать при первой возможности призналась герцогам в существовании сыночка, которого поневоле покинула. Отправили на поиски слуг с факелами, и я был доставлен в замок. Чтобы спасти честь царствующего дома Шотландии, связанного родством с Корнуэльскими владыками, я был усыновлен и признан сыном герцога и герцогини. Мне не дано было больше увидеть мать, которая приняла постриг в одном из далеких монастырей. Груз этой лжи, исказившей естественный ход моей жизни, тяготил меня до сей минуты. Теперь, наконец, пришел мой час сказать правду. Что бы ни случилось, мне будет легче, чем до сих пор.
На стол подали сладкое — многослойный бисквит самых нежных тонов, но ошеломление, произведенное этим потоком откровений, было таково, что ни одна вилка не потянулась к онемевшим устам.
— А вы что можете сказать на все это? — спросил Карл у Агилульфа. Все отметили, что он не назвал его «рыцарь».
— Это ложь. Софрония была совсем девочка. Цветок невинности не был сорван — на этом зиждется мое имя и моя честь.
— Я буду искать Софронию.
— И вы надеетесь, что спустя пятнадцать лет найдете ее такой же? — злорадно сказал Астольф. — Столько не выдерживают и наши доспехи, а они из кованого железа.
— Она постриглась сразу после того, как я препоручил ее тому благочестивому семейству.
— В такие времена, как наши, да еще за пятнадцать лет, ни один монастырь в христианском мире не гарантирован от разграбления и разгона, и всякая монахиня успеет пять раз надеть и снять облачение...
— Как бы то ни было, девственность, отнятая силой, предполагает насильника. Я найду его и получу свидетельства, до какого срока Софрония могла считаться девицей.
— Даю вам разрешение отбыть немедля, если желаете, — сказал император. — Полагаю, сейчас для вас самое ценное — право носить имя и доспехи, а право это в настоящий момент оспаривают. Если этот юноша говорит правду, я не могу оставлять вас на службе, не могу числить ни по какой статье, даже среди тех, кому задолжали жалованье. — Карл Великий не мог удержаться, и в тоне его речи ясно слышались облегчение и довольство — монарх как бы говорил: «Видите, вот мы и нашли способ избавиться от этого зануды».
Светлые доспехи накренились вперед, как никогда прежде обнаруживая пустоту внутри. Голос, исходивший оттуда, был едва различимым.
— Да, мой повелитель, я отправляюсь.
— А вы, — обратился Карл к Турризмунду, — вы отдаете себе отчет в том, что, объявив себя рожденным вне брака, не можете более носить чин, положенный вам как сыну своих родителей? Известно вам хотя бы, кто ваш отец? Есть у вас надежда, что он вас признает?
— Нет, невозможно, чтобы я был признан.
— Это еще неизвестно. Всякий мужчина с течением лет пытается подвести итог прожитой жизни. Я сам признал всех детей своих наложниц, а родилось их немало, и, бьюсь об заклад, некоторые даже не от меня.
— Мой отец — не мужчина.
— Нет, ваше величество, — спокойно отвечал Турризмунд.
Турризмунд вышел на середину зала, преклонил одно колено и воздел очи к небу.
— Мой отец — Священный орден рыцарей святого Грааля, — сказал он.
Ропот пробежал по застолью. Некоторые паладины перекрестились.
— Моя мать была весьма смелой девочкой, — объяснил Турризмунд, — и забиралась в самую глубь лесов вокруг замка. Однажды в чаще она натолкнулась на стан рыцарей святого Грааля, укреплявших свой дух в удалении от мира. Девочка затеяла игры с этими воителями и с тех пор, как только могла ускользнуть из-под семейной стражи, отправлялась в их стан. Но спустя недолгое время она забеременела от этих детских игр. Карл Великий на миг задумался, потом изрек:
— Рыцари святого Грааля дают обет блюсти чистоту, и ни один из них ни за что не признает вас сыном.
— И я со своей стороны не хочу этого, — сказал Турризмунд, — Мать никогда не поминала мне о каком-нибудь из рыцарей в отдельности, но взрастила меня в сыновнем уважении к Священному ордену в целом.
— А орден в целом, — добавил Карл, — не связан обетом такого рода, и, следовательно, ничто не мешает ему признать себя отцом человеческого существа. Если тебе удастся отыскать рыцарей святого Грааля и добиться, чтобы тебя признали сыном всего ордена, взятого совокупно, твои права в войске, при тех особых преимуществах, которыми пользуется орден, останутся теми же, какие принадлежат отпрыску знатного семейства.
— Я отправляюсь, — сказал Турризмунд.
Тот же вечер — вечер отъезда — в стане франков. Агилульф тщательно экипировался и снарядил коня, оруженосец Гурдулу похватал как придется одеяла, скребницы, кастрюли, свалил все в кучу, которая мешала ему видеть дорогу, пустился в обратную сторону, нежели хозяин, и поскакал галопом, теряя по пути всякую всячину.
Никто не пришел проститься с отъезжавшим Агилульфом, кроме нищих стремянных, мальчишек-конюхов и кузнецов, которые, не очень-то разбираясь, что к чему, все же осознали, что этот офицер хоть и самый занудливый, но зато и самый несчастный из всех. Паладины, под тем предлогом, что им не сообщили часа отбытия, не явились; впрочем, это и не был предлог: Агилульф как вышел с пира, так ни с кем словом не перемолвился. Его отбытие даже не обсуждали: распределив наряды так, что ни одна из его обязанностей не осталась без исполнителя, все молча сговорились, что отсутствие несуществующего рыцаря не заслуживает упоминания.
Единственно кого оно взволновало и даже потрясло — так это Брадаманту. Она кинулась к своему шатру.
— Быстро! — заорала она экономкам, судомойкам, горничным. — Быстро! — В воздух уже летели платья, латы, копья и украшения. — Быстро! — И это было иначе, чем обычно, когда она раздевалась или была охвачена гневом, нет, Брадаманта готовилась сложить все по порядку, составить инвентарь имеющихся вещей и уехать. — Пошевеливайтесь, я уезжаю, уезжаю, ни минуты здесь больше не останусь, ведь он уехал, единственный, при ком и жить и воевать имело для меня какой-то смысл, а теперь тут осталось только сборище пьянчуг и насильников, вроде меня, вся наша жизнь — одно шатание между постелью и гробом, он один знал ее тайную геометрию, порядок, правило, умел понять, где начало, где конец!
Говоря все это, она облачилась в боевые доспехи, накинула темно-синий плащ и скоро сидела в седле, готовая к отъезду, мужеподобная во всем, кроме той гордой повадки, которая отличает военную выправку женщин, когда они доподлинно женщины. Вот она пустила коня во весь опор и, вырывая веревки шатров, опрокидывая частоколы и прилавки торговцев съестным, исчезла в высоком облаке пыли.
— Куда ты, куда, Брадаманта? Вот я, здесь, я твой, а ты уходишь! — Он кричал с упрямым негодованием влюбленного, которое значит вот что: «Я здесь, молодой, полный любви, как может моя любовь не быть ей по душе, чего она хочет, та, что не берет меня, что не любит меня, чего она может хотеть сверх того, что я — я это чувствую — могу и должен дать ей?» Так неистовствует влюбленный, забыв сам себя, — в общем-то влюбленность в нее есть влюбленность в себя самого, в себя, влюбленного в нее, влюбленность в то, чем могли бы стать — и не стали — они оба вместе. В таком вот неистовстве Рамбальд бежал к своему шатру, снаряжал коня, готовил оружие, вьюки и уезжал прочь, потому что только тогда можно хорошо воевать, когда среди наконечников пик виднеются губы женщины и все: раны, пыль, лошадиный пот — имеет вкус только благодаря их улыбке.
И Турризмунд отбывал в тот же вечер, такой же грустный и столь же исполненный надежд. Он хотел отыскать лес, темный, сырой лес своего детства, и дни, проведенные с матерью в пещере, а еще глубже — чистое братство своих отцов, вооруженных и бдящих у костров сокровенного стана, облаченных в белое, молчаливых, — в самой гуще леса, где низкие ветки почти касаются папоротников, а тучная почва родит грибы, которые никогда не видят солнца.
Карл Великий, встав из-за пиршественного стола, не совсем твердо держался на ногах; выслушав известие обо всех этих неожиданных отъездах, он направлялся к королевскому шатру и думал о временах, когда уезжали Астольф, Ринальд, Гвидон Лесной, Роланд, — уезжали за приключениями, которые в конце концов попадали в песни поэтов, а теперь нет возможности сдвинуть их с места, этих ветеранов, — разве что так велит прямой долг службы. «Пусть едут, они ведь молодые, пусть дерзают», — повторял Карл, по свойственной людям действия привычке думая, что движение всегда благо, но уже чувствуя горечь, неизменную у стариков, которые больше страдают от утраты того, что было, чем радуются приходу нового.
VIII
Книга моя, уже наступил вечер, я стала писать проворнее, внизу, на реке, слышен только шум водопада, за окном беззвучно мелькают летучие мыши, где-то лает собака, на сеновале раздаются чьи-то голоса. Видно, мать-настоятельница все же выбрала для меня неплохую епитимью: временами я замечаю, что перо бежит по бумаге как бы само собой, а я бегу ему вдогонку. Мы оба, я и перо, мчимся к истине, и я все жду, что истина выйдет мне навстречу из-за белого листа, но достигну я этого, только когда похороню, работая пером, всю лень, все недовольство и всю зависть, во искупление которых я заперта здесь.
А потому достаточно мышиного шуршания (на монастырском чердаке мышей полно) или порыва ветра, хлопнувшего рамой (мне бы только отвлечься, я тотчас иду отворять окно), достаточно, чтобы закончился один эпизод этой повести и начался другой или просто нужно было перейти на новую строчку, — и сразу перо опять становится тяжелым, как бревно, а бег к истине теряет уверенность.
Теперь мне надобно представить земли, через которые прошел в странствии Агилульф со своим оруженосцем; все должно уместиться на этой странице: пыльная большая дорога, река, мост — вот через него переезжает Агилульф, конь идет легко — цок-цок-цок, бесплотный рыцарь весит мало, конь может не уставая пробежать многие мили, и седок тоже не знает усталости. А теперь по мосту грохочет тяжелый галоп: тум-тум-тум! Это Гурдулу, он едет, обхватив за шею свою лошадь, головы их так близко, что не поймешь, то ли лошадь думает головой оруженосца, то ли оруженосец — головой лошади. Я черчу на бумаге прямую линию, кое-где она ломается под углом — это путь Агилульфа. А вот эта линия, вся в зигзагах и завитушках, — дорога Гурдулу. Увидев порхнувшую мимо бабочку, Гурдулу тотчас пускает лошадь ей вслед, ему уже кажется, что он верхом не на лошади, а на бабочке, поэтому он сворачивает с дороги и блуждает по лугам. Между тем Агилульф едет прямо вперед по избранному пути. Иногда бездорожные пробеги Гурдулу совпадают с невидимыми кратчайшими тропками — а может быть, лошадь сама выбирает стежку, потому что всадник и не думает ею править, — и, вдоволь покружив, бродяга оказывается на главной дороге бок о бок с хозяином.
Здесь, на берегу реки, я обозначу мельницу. Агилульф останавливается спросить дорогу. Ему вежливо отвечает мельничиха, предлагает вина и хлеба, но он отказывается. Соглашается взять только овса для лошади. Путь рыцаря лежит в пыли и зное, добрые люди на мельнице дивятся, что его не мучит жажда.
Когда он уезжает, появляется, топоча, как конный полк на галопе, Гурдулу.
— Хозяина не видели?
— А кто твой хозяин?
— Рыцарь... нет, конь.
— Ты что, служишь у коня?
— Нет, это моя лошадь служит у коня...
— А кто едет верхом на коне?
— Э-э-э... это неизвестно.
— Кто же едет на твоей лошади?
— Гм! Спросите у нее!
— Ты тоже не хочешь ни есть, ни пить?
— Да-да! И есть, и пить!
Гурдулу глотает с жадностью все подряд.
А теперь я рисую город, опоясанный крепостной стеною. Агилульф должен через него проехать. Стража у ворот требует, чтобы он поднял забрало: им приказано не пропускать ни одного человека с закрытым лицом, потому что это может оказаться свирепый разбойник, что промышляет вокруг. Агилульф отказывается, бьется со стражей, прорывается, уносится прочь.
То, что я штрихами набрасываю дальше города, — это лес. Агилульф прочесывает его вдоль и поперек, пока не выгоняет из норы страшного бандита. Рыцарь разоружает злодея и притаскивает к тем самым стражникам, которые не хотели его пропускать.
— Вот тот, кого вы так боялись! Можете посадить его в колодки.
— О, благослови тебя Бог, рыцарь в светлых доспехах! Но скажи нам, кто ты и почему никогда не поднимаешь забрала?
— Мое имя — в конце пути, — отвечает Агилульф и мчится дальше.
В городе одни говорят, что он архангел, а другие — что душа из чистилища. Один замечает:
— Конь бежал так легко, как будто в седле никто не сидел.
Здесь кончается лес и пролегает другая дорога, она тоже ведет к городу. По этой дороге едет Брадаманта. Горожанам она говорит:
— Я ишу рыцаря в светлых доспехах. Знаю, что он тут.
— Его нет, — отвечают ей.
— Если его нет, значит, это он.
— Тогда отправляйтесь искать его туда, где он есть. Отсюда он ускакал.
— Вы в самом деле его видели? Белые доспехи, и кажется, будто в них человек...
— А кто же там, если не человек?
— Некто превосходящий любого человека!
— По-моему, у вас какая-то чертовщина, — говорит старик горожанин, — и у тебя тоже, рыцарь с нежным голосом!
Брадаманта спешит прочь.
Спустя немного времени на площади города осаживает коня Рамбальд.
— Здесь не проезжал рыцарь?
— Какой? Проехали двое, ты третий.
— Тот, который догонял другого.
— А правда, что один из них вроде бы и не мужик?
— Второй рыцарь — женщина.
— А первый?
— Его нет.
— А ты?
— Я? Я... мужчина.
— Слава Богу!
Агилульф ехал в сопровождении Гурдулу. На дорогу выскочила фрейлина, в изодранном платье, волосы растрепаны, и бросилась на колени. Агилульф остановил коня.
— На помощь, благородный рыцарь, — взывала она, — в полумиле отсюда стая свирепых медведей осаждает замок моей госпожи, благородной вдовы Прискиллы. А в замке только мы, безоружные женщины. Никому нет ни входа, ни выхода. Меня спустили на веревке с зубцов стены, и я чудом избежала когтей этих хищников. Умоляю вас, рыцарь, освободите нас!
— Мой меч всегда готов служить вдовам и безоружным созданиям, — сказал Агилульф. — Гурдулу, возьми в седло эту девицу, она проводит нас к замку своей госпожи.
Пустились в путь по горной тропе. Оруженосец ехал первым, но даже не смотрел на дорогу: у женщины, сидевшей в его объятиях, сквозь разорванное платье выглядывали полные розовые груди, и Гурдулу чувствовал, что теряет голову.
Фрейлина глядела только назад, на Агилульфа.
— Какая благородная осанка у твоего господина, — сказала она.
— Угу, — отвечал Гурдулу, протягивая руку к теплой груди.
— В каждом движении, в каждом слове такая уверенность, такая гордость, — говорила она, не отрывая глаз от Агилульфа.
— Угу, — бурчал Гурдулу и, удерживая поводья на запястьях, обеими руками пытался на ощупь убедиться, что человеческое существо на самом деле может быть вместе таким упругим и таким мягким.
— А голос, — говорила она, — резкий, металлический...
Из уст Гурдулу исходило теперь только невнятное мычание, потому что он уткнулся ими между шеей и плечом девушки и не помнил себя от ее аромата.
— Как моя госпожа будет счастлива тем, что именно он избавит ее от медведей!.. О, как я ей завидую!.. Постой-ка, мы сворачиваем с дороги! Что случилось, оруженосец, чем ты отвлекся?
На повороте тропинки стоял отшельник и протягивал чашку за подаянием. Агилульф, у которого было заведено каждому встречному нищему подавать милостыню в установленной сумме трех грошей, остановил коня и стал рыться в кошельке.
— Благослови вас Бог, рыцарь, — сказал отшельник, пряча монеты в карман, потом сделал Агилульфу знак наклониться и зашептал ему в ухо: — За вашу доброту хочу вас предупредить: опасайтесь вдовы Прискиллы! Медведи — просто уловка: она сама их выкармливает, чтобы ее потом освобождали самые доблестные рыцари, проезжающие по большой дороге, — так она заманивает их в замок, чтобы утолять свою ненасытную похоть.
— Наверно, так оно и есть, как вы говорите, брат мой, — сказал Агилульф, — но я рыцарь, и было бы неучтиво уклоняться от просьбы о помощи, когда ее недвусмысленно высказывает женщина в слезах.
— Вас не страшит пламя сладострастия? Агилульф слегка смутился.
— Ну, там посмотрим...
— Знаете, чем становится рыцарь, после того как побывает в замке?
— Чем?
— Тем, что вы видите перед собой. Я тоже был рыцарем, тоже спас Прискиллу от медведей, и вот что со мною сталось. — Вид у него и в самом деле был плачевный.
— Я запомню ваш драгоценный опыт, брат мой, но перед испытанием не отступлю. — И Агилульф, пришпорив коня, нагнал Гурдулу и фрейлину.
— Бог весть что болтают эти отшельники, — сказала девушка рыцарю. — Ни среди клириков, ни в миру нигде так не сплетничают и не злословят, как они.
— А много их тут в округе, этих отшельников?
— Полным-полно. И то и дело появляются новые.
— Ну, мне это не грозит, — отозвался Агилульф. — Поспешим же!
— Я слышу рычание медведей! — вскрикнула фрейлина. — Мне страшно! Спустите меня с седла, я спрячусь за той изгородью.
Агилульф врывается на поляну, где стоит замок. Все вокруг черно: столько здесь медведей. При виде коня и всадника они скалятся и стенкой становятся бок о бок, преграждая дорогу. Агилульф, размахивая копьем, бросается в бой. И вот одни звери вздеты на пику, другие оглушены ударом, третьи забиты до полусмерти. Подъезжает Гурдулу на своей лошади и преследует уцелевших с рожком в руках. Спустя десять минут те звери, что не лежат, распластавшись коврами на поляне, забиваются в самую чащу леса.
Ворота замка отворились.
— Благородный рыцарь, могу ли я предложить свое гостеприимство и хоть отчасти отплатить за все, чем вам обязана?
На пороге появилась Прискилла в окружении своих дам и служанок. (Среди них была и та девица, что препроводила сюда рыцаря и оруженосца: непонятным образом она вновь очутилась в замке и вышла уже не в лохмотьях, а в опрятном передничке.)
Агилульф, сопутствуемый Гурдулу, совершил въезд в замок. Вдова Прискилла была не очень высокая и не то чтобы в теле, но с округлыми формами; грудь тоже не была слишком пышной, зато не пряталась от взглядов; черные глаза блестели — словом, то была женщина, которой есть что предъявить. Она стояла, довольная, разглядывая светлые доспехи Агилульфа. Рыцарь был сдержан, но явно робел.
— Рыцарь Агилульф Гем Бертрандин де Гвильдиверн, — сказала Прискилла, — мне известно ваше имя, я знаю, кто вы есть, и знаю, что вас нет.
После такого сообщения Агилульф, словно освободившись от гнетущей неловкости, отставил в сторону робость и принял самодовольный вид. Однако он почтительно поклонился, встал на одно колено и сказал:
— Ваш покорный слуга. — А затем резко поднялся.
— Я много слышала о вас, — сказала Прискилла, — и с давних пор самым горячим моим желанием было встретиться с вами. Каким чудом вас занесло на эту глухую дорогу?
— Я странствую, чтобы отыскать, пока не поздно, девственность пятнадцатилетней давности, — ответил Агилульф.
— Никогда не слыхала о рыцарском странствии, цель которого была бы столь сомнительной, — сказала Прискилла. — Но коль миновало уже пятнадцать лет, я отважусь удержать вас на одну ночь просьбой погостить у меня в замке. — И она пошла со двора об руку с ним.
Прочие женщины не отрывали от него глаз до тех пор, пока он вместе с владетельницей не скрылся в анфиладе зал. Потом взоры их обратились на Гурдулу.
— О, какой здоровый малый этот стремянный, — захлопали они в ладоши. Гурдулу стоял дурак дураком и чесался. — Жаль только, что он такой блохастый и вонючий! Ну, живее, отмоем его! — Они увели оруженосца в свои комнаты и там раздели догола.
Прискилла пригласила Агилульфа к столу, накрытому на двоих.
— Мне известна ваша обычная воздержанность, рыцарь, — начала она, — но я не знаю, как почтить вас иначе, нежели предложив поужинать. Разумеется, —добавила она лукаво, — изъявления благодарности, которые я имею в виду, на этом не кончатся.
Агилульф учтиво поклонился, сел против владетельницы замка, раскрошил ломтик хлеба. Помолчав немного, он откашлялся и заговорил о том о сем.
— Поистине удивительные и нелегкие испытания, сударыня, выпадают на долю странствующего рыцаря. Их можно подразделить на несколько видов. Первый... — Так он ведет беседу, любезный, точный, осведомленный, иногда рискуя навлечь упрек в чрезмерном педантизме, но тут же изглаживая это впечатление легкостью перехода к другому предмету, перемежая серьезные речи остротами и шутками самого тонкого вкуса, оценивая людей и их поступки не слишком благосклонно, но и без чрезмерной строгости, так, что любое его мнение вполне согласуется с мнением собеседницы, которой он неизменно дает возможность высказаться, побуждая ее тактичными вопросами.
— Какое наслаждение беседовать с вами, — говорит Прискилла, утопая в блаженстве.
Вдруг Агилульф, так же неожиданно, как начал разговор, погружается в молчание.
— Пора послушать пение, — говорит Прискилла и хлопает в ладоши. В комнату входят певицы с лютнями. Одна начинает песню: «Единорог сорвет цветок», потом другую: «Jasmin, veuillez embellir le beau coussin»[95].
Агилульф находит нужные слова, чтобы похвалить музыку и пение.
Входит стайка девушек и заводит танец. На них легкие туники и цветочные плетеницы в волосах. Агилульф аккомпанирует им, отбивая такт железными рукавицами по столу.
Такие же праздничные пляски были и в другом крыле замка, в покоях фрейлин. Полураздетые молодые дамы играли в мяч и требовали, чтобы Гурдулу принял участие в их играх. Оруженосец, тоже одетый в тунику одной из дам, вместо того чтобы ждать на месте, когда ему будет брошен мяч, бегал за ним, стараясь любым способом им завладеть, и вступал в борьбу то с одной, то с другой фрейлиной; в схватке с нею он порой воспламенялся страстью другого свойства и валил даму на мягкое ложе, какие были расстелены вокруг.
— Ой, что ты делаешь! Пусти, осел! Ах, смотрите, что он со мной творит, нет-нет, я хочу играть в мяч, ах-ах-а-а-ах!
Гурдулу ничего уже не соображал. После теплого купания, которому его подвергли, среди этих нежных запахов и этой бело-розовой плоти, у него оставалось только одно желание: раствориться в общем аромате.
— Ах, ах, опять он тут, ой, мамочка, да послушай же, а-а-ах!
Остальные играли в мяч, как ни в чем не бывало, шутили, смеялись, напевали:
Вот те на, вот те на, в небесах летит луна!
Фрейлина, которую Гурдулу вырывал из круга, в последний раз протяжно вскрикнув, возвращалась к подругам с горящими щеками, чуть оглушенная, и, смеясь, хлопала в ладоши:
— Ну-ка, ну-ка, подавай мне! — И вступала в игру. Проходило немного времени, и Гурдулу набрасывался на следующую.
— Пошел, брысь, брысь, ишь какой приставучий, нахал, пусти, мне больно, да ну же... — Но вскоре оставляла сопротивление.
Другие дамы и девицы, те, что не участвовали в игре, сидели на скамейках и судачили:
— Это потому, знаете, что Филомена приревновала к Кларе, а на самом деле... — Она чувствовала уже, что Гурдулу облапил ее за талию. — Ах, какой ужас! Я говорила, что на самом деле Вильгельм, судя по всему, был с Юфимией... Да куда ты меня тащишь? — Гурдулу взваливал ее на плечи. — Поняли вы? А эта дура ревнует, как всегда... — И дама, не переставая болтать и жестикулировать на плечах Гурдулу, исчезала.
Немного спустя она возвращалась пунцовая, с оборванной шлейкой и снова принималась тараторить:
— Так оно и есть, говорю вам, Филомена устроила сцену Кларе, а на самом деле он...
Той порой девицы и танцовщицы удалились из пиршественной залы. Агилульф принялся бесконечно долго перечислять сочинения, которые чаще всего исполнялись музыкантами Карла Великого.
— Стемнело, — заметила Прискилла.
— Уже ночь, глубокая ночь, — согласился Агилульф.
— Покой, который я вам отвела...
— Спасибо. Слышите, как поет в саду соловей.
— Покой, который я вам отвела... моя спальня.
— Ваше гостеприимство не знет предела... Соловей поет вон на том дубе. Подойдем к окну.
Он встал, протянул ей железную десницу, оперся о подоконник. Трели соловья послужили ему поводом вспомнить целый ряд стихов и легенд.
Но Прискилла коротко оборвала его:
— Одним словом, соловьи поют для любви. А мы...
— Ах, любовь! — воскликнул Агилульф, так резко повысив голос, что Прискилла слегка испугалась. Он же с места в карьер пустился в рассуждение о любовной страсти. Прискилла нежно зарделась, опершись на руку рыцаря, и втолкнула его в покой, где надо всем царило огромное ложе под пологом.
— У древних, поскольку любовь считалась божеством... — продолжал Агилульф скороговоркой.
Прискилла два раза повернула ключ в двери, подошла к рыцарю, совсем близко, склонила голову на панцирь и пролепетала:
— Мне холодно, камин погас...
— Суждения древних о том, где лучше предаваться любви, — сказал Агилульф, — в теплой либо холодной комнате, противоречат друг другу. Но большинство рекомендуют...
— О, вы, видно, знаете назубок все, что касается любви, — шептала Прискилла.
— Большинство рекомендуют избегать удушающей жары и склоняются в пользу естественного тепла...
— Так нужно позвать служанок, чтобы затопить?
— Я сам затоплю.
Агилульф внимательно осмотрел поленья в камине, раздул одну, потом другую головню, перечислил различные способы разжигать огонь в помещениях и под открытым небом. Его прервал вздох Прискиляы, и, словно сообразив, что новый предмет разговора губит возникшее было любовное трепетанье, Агилуяьф принялся расцвечивать речи об огне намеками и сравнениями касательно теплоты чувств и жара страсти.
Теперь Прискилла улыбалась с полузакрытыми глазами, протягивала руки к потрескивающему пламени, говорила:
— Какое дивное тепло... Как приятно, должно быть, наслаждаться им лежа под одеялами...
Разговор о постели заставил Агилульфа вновь пуститься в рассуждения: на его взгляд, труднейшее искусство стелить постель не ведомо ни единой служанке во Франции, и даже в самых знатных домах простыни всегда плохо заправлены.
— Не может быть! И в моей постели тоже? — спросила вдова.
— Нет сомнения, у вас поистине королевское ложе, другого такого нет во всех императорских землях, но, с вашего позволения, мое желание видеть вас исключительно в окружении вещей, всячески вас достойных, заставляет меня с огорчением взирать на эту складку...
— Ах, складка! — воскликнула Прискилла, также охваченная отныне тоской по совершенству, которая передавалась ей от Агилульфа.
Покров за покровом разобрали они постель, с досадой обнаруживая мелкие неровности, шероховатости, простыни, натянутые где слишком, а где недостаточно туго; изыскания эти то доставляли пронзительную муку, то возносили все выше в небеса.
Сбросив все белье до тюфяка, Агилульф стал перестилать постель по правилам искусства. Все действия его были отработаны: ничего не делалось наудачу, были пущены в ход некие тайные приемы, которые он пространно объяснял вдове. Но время от времени что-нибудь да не удовлетворяло его, и он начинал все сначала.
Из другого крыла замка донесся крик, вернее даже, мычанье или рев, невыносимо громкий.
— Что это? — вздрогнула Приекилла.
— Да ничего, это голос моего оруженосца, — сказал он.
С этим криком смешивались другие, более высокие, словно пронзительные вздохи, взлетающие к звездам.
— А это что? — озадаченно спросил Агилульф.
— О, это мои девушки, — отвечала Прискилла. — Играют... Что поделать, молодость!
Они снова стали приводить в порядок постель, порой прислушиваясь к ночным шумам.
— Гурдулу кричит...
— Как гомонят эти женщины!..
— Соловей...
— Кузнечики...
Постель была постлана, на сей раз безупречно. Агилульф обернулся к вдове. На ней уже ничего не было. Одежды целомудренно упали на пол.
— Обнаженным дамам, которые хотят испытать высший чувственный экстаз, — заявил Агилульф, — можно посоветовать объятия воина в полном вооружении.
— Молодец, нашел кого учить, — отозвалась Прискилла. — Я не вчера родилась. — С такими словами она одним махом заключила Агилульфа в объятия.
Один за другим перепробовала она все способы, какими можно обнимать доспехи, затем томно улеглась в постель.
Агилульф встал на колени у изголовья.
— Волосы, — сказал он.