Однако мне редко удавалось удрать к брату в лес: мешали уроки аббата Фошлафлера, занятия, месса, семейные обеды и ужины — одним словом, сотни домашних обязанностей и правил, которым я подчинялся, сознавая в глубине души справедливость беспрестанно повторяемой фразы: «В семье и одного бунтаря предостаточно», — фразы, наложившей отпечаток на всю мою жизнь.
Поэтому Козимо почти всегда отправлялся на охоту один и, чтобы достать подстреленную дичь, прибегал к помощи своего рода рыболовных снастей: шнура с прикрепленными к нему большими или маленькими крючками. Случалось, правда, что подбитая иволга повисала своими желтыми крыльями на ветвях, но довольно часто бекас или другая птица так и пропадали где-нибудь в кустах ежевики, сплошь облепленные черной массой муравьев. До сих пор я говорил только об одной из обязанностей собак — приносить добычу хозяину. Потому что в то время Козимо охотился почти всегда из засады, просиживая целое утро либо всю ночь на суку, поджидая, когда сядет на ветку дерева дрозд или выбежит на полянку заяц. Если брат терпел неудачу, то отправлялся бродить по лесу, прислушиваясь к пению птиц или пытаясь угадать, где проходят тропы пушных зверей. Заслышав лай гончих, несущихся за лисой или зайцем, он убирался подальше, ибо знал, что ему, одинокому охотнику за случайной дичью, эта добыча заказана. Привыкший уважать права других, он, хоть и мог с деревьев первым заметить и взять на мушку зверя, поднятого чужими собаками, ни разу не вскинул ружья. Козимо ждал, пока на тропинке не появится задыхающийся от быстрого бега охотник, весь обратившийся в слух и растерянно рыскающий глазами по сторонам, и тогда показывал ему, в какую сторону удрал зверь.
Однажды брат увидел лису, огненное пятно в зеленой траве; лиса тяжело дышала, усы у нее стояли торчком. Миновав луг, она исчезла в зарослях вереска. Сзади послышалось «вау-вау!». Это заливались лаем собаки. Они промчались галопом, уткнув носы в землю. Дважды они теряли лисий след и наконец повернули под прямым углом.
Они были уже совсем далеко, когда, рассекая траву и время от времени вьныривая из нее, появилось что-то похожее скорее на рыбу, чем на собаку, — маленький дельфин, который несся вперед с радостным тявканьем. Мордочка у этой собаки была более острой, а уши длиннее, чем у гончих. Сверху казалось, что она плывет, шевеля плавниками или перепончатыми лапами. Ног у нее словно не было вовсе, а тело — поджарое, вытянутое. Наконец собака выбежала на открытое место, и Козимо увидел, что это такса. Наверно, песик присоединился к своре гончих, но, совсем еще молоденький, почти щенок, быстро отстал. Лай охотничьих собак перешел в злобный вой — они окончательно потеряли след и не бежали всей сворой, а разбрелись в разные стороны, обнюхивая поросшую густой травой поляну пытаясь — слишком, пожалуй, нетерпеливо — учуять запах лисы, но прежний их пыл и ожесточение пропали, некоторые уже незаметно воспользовались передышкой, чтобы задрать лапу у камня.
И тут, полная глупого торжества, их настигла такса; она летела, вскинув мордочку и шумно дыша. Она беспричинно и лукаво лаяла: «Гав! Гав!» Гончие в ответ злобно зарычали: «Р-р-р-р» — и бросили искать лисий след, разинув на таксу страшные зубастые пасти, но тут же забыли о ней и помчались дальше.
Козимо следил за собачкой, которая вслепую кружила по лугу. Такса, задумчиво поводившая носом, увидела человека на дереве и завиляла хвостом. Козимо был уверен, что лиса все еще прячется в зарослях. Охотничьи собаки растерянно и отрывисто лаяли где-то вдалеке у холмов, понукаемые прерывистыми голосами охотников. Козимо крикнул таксе:
— Ищи же, ищи!
Маленькая такса принялась обнюхивать землю, она то и дело поднимала мордочку и глядела на брата.
— Ищи же, ищи!
Такса исчезла. Козимо услышал треск ломающихся кустов и потом неожиданное: «У-у-у!» Такса подняла лису.
Зверь помчался по лугу. Но можно ли стрелять в лису, поднятую чужой собакой? Козимо дал лисе уйти, так и не выстрелив. Такса посмотрела на него недоуменным взглядом — так смотрят собаки, когда чего-то не понимают, но сомневаются, можно ли этого не понимать, — затем, опустив нос, снова бросилась вдогонку за лисой.
«Гав! Гав! Гав!» Она погнала лису по кругу. Вот они уже бегут назад. Стрелять или не стрелять? Козимо опять опустил ружье. В устремленном на дерево взгляде таксы отразилась настоящая боль. Она больше не лаяла и, бессильно свесив язык ниже ушей, все же неотступно преследовала зверя. Круги, по которым она гнала лису, вконец запутали остальных собак и самих охотников. На тропинку выскочил старик с тяжелой аркебузой.
— Послушайте! — крикнул ему Козимо. — Это ваша такса?
— Чтоб тебе провалиться вместе со всеми твоими родными! — рявкнул в ответ старик, который был явно не в духе. — Дураки мы, что ли, охотиться с таксой?
— Значит, я могу стрелять в зверя, которого она поднимет? — настаивал Козимо, стремившийся поступать строго по правилам.
— И еще в Господа Бога и всех его святых! — ответил старик и со всех ног понесся дальше.
Пес снова пригнал лису к дереву. Тут уж Козимо выстрелил и уложил ее наповал. С того дня Козимо стал хозяином собаки. Он дал ей имя Оттимо-Массимо.
Прежде Оттимо-Массимо был бездомным псом, присоединившимся к стае гончих из юного задора. Но откуда взялась эта такса? Чтобы узнать это, Козимо направился туда, куда она вела его. Такса, почти касаясь животом земли, пробиралась сквозь кусты, перепрыгивала через ямы и все время оборачивалась и смотрела, поспевает ли за ней мальчик наверху. Путь их был столь необычен, что вначале Козимо не догадался, куда они попали. Когда же наконец понял, сердце запрыгало у него в груди — это был сад маркизов д’Ондарива. Вилла была заколочена, жалюзи опущены, лишь на чердаке ставни одного окна громко хлопали при каждом порыве ветра. Неухоженный сад больше, чем когда-либо, походил на тропический лес. Оттимо-Массимо, ошалев от радости, носился, словно у себя дома, по заросшим дорожкам и отданным на милость сорняков клумбам, с лаем гонялся за бабочками.
Вдруг он исчез в кустах. Потом вернулся, держа в зубах ленту. У Козимо сердце забилось часто-часто.
— Что это, Оттимо-Массимо? Чья это лента? Ну отвечай же!
Оттимо-Массимо ласково вилял хвостом.
— Принеси сюда, Оттимо-Массимо! — Козимо спустился на самую нижнюю ветку и взял у собаки изо рта отцветший лоскуток, который прежде наверняка был лентой в волосах Виолы, так же как Оттимо-Массимо, конечно, была такса Виолы, о которой хозяйка, верно, забыла в суматохе отъезда. Козимо даже смутно припомнил, что прошлым летом Виола несла в надетой на руку корзине щенка, которого ей, видно, только что подарили.
— Ищи, ищи, Оттимо-Массимо!
Такса кидалась в заросли бамбука и возвращалась с новыми предметами, принадлежавшими раньше Виоле, — скакалкой, обломками бумажного змея, веером.
На вершине самого высокого дерева в саду брат вырезал острием шпаги «Виола и Козимо», а чуть пониже, уверенный, что девочке это понравится, даже если она называла собаку по-другому, — «такса Оттимо-Массимо».
С тех пор, увидев на дереве брата, я твердо знал, что внизу, почти касаясь брюхом земли, легонько трусит Оттимо-Массимо. Козимо обучил его идти по следу, делать стойку, поднимать и приносить дичь — словом, всему, что должна делать охотничья собака, и не было в лесу зверя или птицы, на которых они бы не охотились вместе. Чтобы отдать хозяину добычу, Оттимо-Массимо карабкался передними лапами по стволу как можно выше. Козимо спускался, брал у него изо рта зайца или куропатку и ласково гладил верного пса. Этим и ограничивались их изъявления дружбы и знаки взаимной привязанности. Но ни на миг не прекращался их незримый разговор, причем достаточно было одному отрывисто пролаять с земли, а другому тихонько прищелкнуть языком или пальцами, как обоим все становилось понятно.
Они никогда не изменяли этой дружбе — дружбе, столь необходимой им обоим, и, хотя отличались своими повадками от остальных людей и собак мира, все же были счастливы, как могут быть счастливы вместе человек и собака.
XI
Долгое время, пока Козимо мужал, охота была для него всем. И еще, пожалуй, рыбная ловля: смастерив удочку, он подстерегал угрей и форелей в тихих заводях. Иной раз поневоле думалось, что отныне его органы чувств и сами инстинкты стали иными, чем у нас, и те шкуры, которыми он в отличие от нас прикрывал свое тело, в точности отвечали перемене самого его естества. Он постоянно прикасался лишь к шершавой коре деревьев; взгляд его привык видеть лишь птичьи перья, пушистый мех зверей и чешую рыб — словом, всю гамму красок, которую открывает глазу эта сторона мира; он ощущал, как зеленый ток, словно кровь, струится в жилках листа, и, конечно, столь глубокое вторжение в царство дикой природы, где жизнь во всех своих формах, будь то побег растения, клюв дрозда или стайка рыбок, так не похожа на человеческую, могло по-иному вылепить его душу и даже лишить вообще людского обличья. Между тем, какие бы новые качества ни приобрел Козимо, живя в царстве растений и борясь с дикими животными, я видел, что истинное место брата по-прежнему было среди нас.
И все же поневоле он все реже соблюдал некоторые обычаи, а потом и вовсе от них отказался. Взять, к примеру, обыкновение ходить к обедне. Первые месяцы он старался ее не пропускать. Каждое воскресенье мы, принарядившись, отправлялись всей семьей в церковь и неизменно видели на дереве Козимо, который тоже старался одеться по-праздничному — к примеру, в свой старый фрак или в треуголку вместо меховой шапки. Мы шли в церковь, а он перебирался за нами по веткам под любопытными взглядами жителей Омброзы; очень скоро, однако, они к этому привыкли, и наш отец вздохнул с облегчением. Мы чинно и важно добирались до церковного двора, а Козимо словно летел следом по воздуху, что являло со стороны довольно странное зрелище, особенно зимой, когда деревья стоят черные и голые.
Мы входили в церковь, садились на отведенную нашему семейству скамью, а брат оставался на дворе и устраивался возле бокового нефа на каменном дубе, как раз на высоте большого церковного окна. С нашей скамьи мы видели через стекло тени ветвей и силуэт самого Козимо, прижимавшего шляпу к груди и низко склонявшего голову. Отец договорился с одним из причетников, чтобы по воскресеньям это окно оставалось приоткрытым, и брат мог со своего дерева слушать всю службу. Но прошло некоторое время, и у обедни мы его уже не видели. А окно закрыли из-за сильного сквозняка в церкви.
Многое из того, что прежде было для брата очень важным, утеряло для него всякую ценность. Весной состоялась помолвка нашей сестры. Кто бы мог об этом подумать всего год назад? Приехали граф и графиня д’Эстома с сыном, и отец устроил настоящее празднество. Комнаты были ярко освещены, собралась вся окрестная знать, в зале танцевали. Где уж тут помнить о Козимо? Между тем все мы думали о нем. Я то и дело выглядывал в окно посмотреть, не появится ли он, а отец был очень грустен, и в эти минуты его мысли пребывали с тем, кто один не принимал участия в нашем семейном торжестве. И мать, распоряжавшаяся на празднике, словно генерал на плацу, пыталась тем самым лишь заглушить щемящую боль по отсутствующему. Даже Баттиста, которая стала неузнаваема, сбросив одежды монахини и облачившись в парик, словно сделанный из марципана, и в grand panier[22], украшенный кораллами и Бог весть кем сшитый, даже Баттиста, кружась в танце, бьюсь об заклад, думала о нем.
Много позже я узнал, что в это самое время он незаметно для всех нас сидел в тени на верхушке платана и, поеживаясь от холода, глядел на залитые светом окна, на такие знакомые и сейчас празднично украшенные комнаты, на танцующих людей в париках. Какие мысли носились в его голове? Жалел ли он хоть немного, что порвал с нашей жизнью? Думал ли о том, какой короткий путь отделяет его от мира семейных радостей, как легко и быстро он может преодолеть этот путь! Кто знает, о чем Козимо думал, чего желал, прижимаясь к коре платана. Знаю лишь, что он просидел на дереве, пока не кончилось празднество, не потухли один за другим шандалы и вся вилла не погрузилась во тьму.
Так или иначе, но отношения Козимо с семьей не прервались до конца. Больше того, с одним из членов нашей семьи он даже сблизился, впервые, можно сказать, поняв его. Это был кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега. Козимо обнаружил, что этот скрытный, едва ли не полоумный человек, вечно пропадавший неизвестно где, занятый неведомо чем, был, единственный из всей семьи, завален множеством дел, причем ни одно из них не было бесполезным.
Обычно он выходил из дому в самый жаркий полуденный час, водрузив на круглую макушку феску; мелкими шажками, путаясь в длиннополом халате, он шел по саду и внезапно исчезал, словно проглоченный трещинами в глине, густыми зарослями или камнями ограды. Даже Козимо, который забавы ради ничего не упускал из поля зрения, словно часовой (впрочем, это стало уже не забавой, а естественным свойством, словно горизонт, который он охватывал взглядом, позволял ему все постигнуть), даже Козимо и тот терял дядюшку из виду.
Иногда брат мчался следом, перескакивая с ветки на ветку, к тому месту, где только что был Энеа-Сильвио, так и не понял ни разу, куда же тот девался. Лишь один признак неизменно отличал эти места: поблизости всегда летали пчелы. В конце концов Козимо пришел к твердому убеждению, что присутствие кавалер-адвоката было как-то связано с пчелами и обнаружить его можно, лишь проследив за их полетом. Но как это сделать? Над каждым распустившимся цветком раздавалось гулкое жужжание пчел; брату пришлось, не отвлекаясь и не обращая внимания на отдельные случайные перелеты, пройти вдоль невидимой воздушной дороги, по которой пчелы сновали все чаще и чаще, пока он не увидел наконец, как за живой изгородью вьются густым облаком мириады насекомых. Здесь на доске стояли в ряд ульи, а над ними среди тучи жужжащих пчел склонялся кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега.
Одним из тайных занятий нашего дядюшки было пчеловодство; впрочем, не совсем тайным, потому что время от времени он за обедом клал на стол только что вынутые из улья сочащиеся медом соты. Но разводил он пчел за пределами наших владений, в потайных местах, и явно не хотел, чтобы мы эти места знали. Возможно, его предосторожности объяснялись нежеланием положить доходы от этого промысла в дырявую сумку нашего семейного бюджета, а скорее всего — поскольку Энеа-Сильвио был человек совсем не жадный, да и выручка от нескольких фунтов меда и воска невелика, — стремлением избежать мелочной опеки нашего отца, любившего во все совать свой нос. Впрочем, не исключено, что дядюшка не хотел смешивать пчеловодство, одно из немногих любимых им дел, с неприятными обязанностями управляющего имением. А кроме того, отец никогда не позволил бы Энеа-Сильвио держать ульи вблизи от дома, ибо панически боялся пчелиных укусов и, случайно наткнувшись в саду на пчелу или осу, сломя голову, с безумным видом мчался по аллеям, обеими руками придерживая на бегу парик, словно защищая себя от ударов орлиного клюва.
Однажды ветер сорвал парик у него с головы, перепуганная пчела ринулась на отца и всадила ему жало в голый череп. Целых три дня отец прикладывал к голове смоченные в уксусе носовые платки; такой уж он был — сохранял мужество и стойкость в серьезных переделках, но сходил с ума от страха при малейшей царапине или прыщике.
Итак, Энеа-Сильвио Каррега разбросал свои небольшие пасеки почти по всей долине Омброзы. Крестьяне за банку меда разрешали дядюшке ставить два-три улья по краям их полей, и он целыми днями переходил с места на место и хлопотал над ульями, причем его маленькие руки в черных митенках, защищавших от укусов, шевелились, словно пчелиные лапки. Голову дядюшки надежно предохраняла феска, а лицо — черная кисея, легонько колыхавшаяся при каждом вздохе.
Возясь с ульями, Энеа-Сильвио, чтобы отогнать насекомых, выпускал дым из какой-то штуковины. Жужжание пчелиного роя, черная кисея на лице, облако дыма — все это казалось брату колдовством, с помощью которого этот человек пытался раствориться в воздухе, исчезнуть, чтобы затем возродиться в ином обличье, в другие времена и в другом месте. Но волшебником он был довольно немощным, ибо неизменно возникал из облака совсем таким же, как прежде, разве что посасывал ужаленный палец.
Пришла весна. Однажды утром Козимо увидел, как встревоженный воздух дрожит, колеблемый неслыханным доселе звуком — жужжанием громким, как рев, и рассекаемый градом, который, однако, не падал на землю, а стелился над ней, уплывая вслед за плотным клубящимся облаком. То были пчелы, бесчисленное множество пчел, а вокруг зеленела трава, благоухали цветы и ярко светило солнце. Козимо, не понимая, что же происходит, ощутил вдруг необъяснимое, мучительное волнение.
— Кавалер-адвокат! Пчелы разбегаются! Убегают пчелы! — закричал он и помчался по деревьям на поиски дядюшки.
— Не убегают, а роятся, — раздался голос кавалер-адвоката.
Энеа-Сильвио вырос, словно гриб из-под земли, и подал Козимо знак молчать. Потом бросился куда-то и тут же исчез. Куда он делся?
Наступала пора роения. Темная масса пчел, покинув старый улей, летела за маткой. Козимо осмотрелся вокруг. В дверях кухни появился кавалер-адвокат, вооруженный сковородой и котелком. Он бил сковородой о котелок, извлекая невероятно гулкие звуки: «Дон! Дон! Дон!», отдававшиеся в барабанных перепонках таким неприятным звоном, что хоть уши затыкай. Через каждые три шага кавалер-адвокат ударял в котелок, неотступно следуя за роем пчел. При каждом ударе рой на мгновение падал вниз, как от толчка, и вновь взмывал ввысь; теперь жужжание стало глуше, пчелы метались из стороны в сторону.
Козимо не удавалось хорошенько разглядеть, что происходит, но ему казалось, что весь рой устремился к какой-то точке в зеленой чаще и там застыл, закружился на месте. А Энеа-Сильвио продолжал бить в котелок.
— Что с ними такое, кавалер-адвокат? Что вы делаете? — подобравшись поближе, спросил Козимо.
— Скорее перелезай на то дерево, где сели пчелы, но смотри не качай его, пока я не подойду...
Пчелы опускались на гранатовое дерево. Козимо добрался до него и вначале ничего не заметил, но вскоре увидел большой, похожий на сосновую шишку плод, свисавший с нижней ветки; это был живой клубок пчел, который с каждой секундой рос и ширился.
Козимо, затаив дыхание, сидел на самой верхушке граната. Книзу свисала пчелиная гроздь, словно прикрепленная к ветке тоненькими нитями — лапками старой пчелы-матки, и чем больше эта гроздь становилась, тем казалась легче; вся она была точно склеена из тончайших и прозрачных бумажных крылышек, посеребривших круглые в черных и желтых полосках брюшки бесчисленных пчел.
Кавалер-адвокат, подпрыгивая, подбежал к дереву, неся в руках улей, затем, держа его вверх дном под веткой с пчелиной гроздью, он тихонько приказал Козимо:
— Потряси слегка дерево.
Козимо еле-еле качнул гранат. Пчелиный рой, словно сухой лист, отделился от ветки и свалился в улей. В тот же миг кавалер-адвокат накрыл улей доской.
— Вот и все.
Так в общем деле родилось согласие между Козимо и кавалер-адвокатом Каррегой, которое можно было бы назвать дружбой, если только это слово применимо к отношениям двух столь необщительных людей.
Энеа-Сильвио и брат сумели столковаться и в том, что касалось оросительных работ. Это может показаться странным, ведь тому, кто все время проводит на деревьях, трудно заниматься канавами и колодцами, но я уже упоминал о подвесном водопроводе, который Козимо соорудил из коры тополя и который подавал воду из ручья прямо к ветвям дуба. А от взгляда Энеа-Сильвио, обычно такого рассеянного и невнимательного, не ускользало ничего, что было связано даже с самой маленькой речкой или ручьем в округе.
Сидя в кустах, Энеа-Сильвио с обрыва наблюдал, как Козимо извлек свою трубочку (напившись вдоволь, он каждый раз снова прятал ее в густую листву, невольно усвоив привычку недоверчивых дикарей, прячущих все и вся), приладил узкую трубку с одной стороны на сук, а с другой — на камни русла и стал жадно пить.
Не знаю, что взбрело дядюшке на ум, только при виде водопровода он пришел в совершенный восторг, что с ним случалось чрезвычайно редко. Выскочив из кустов, он захлопал в ладоши, два-три раза подскочил, словно прыгал через веревочку, разбрызгал воду и едва не свалился в поток и не полетел с обрыва. Потом он принялся объяснять Козимо, какая чудесная идея пришла ему в голову. Идея была весьма туманной, а объяснение и того туманнее: обычно кавалер-адвокат, скорее из скромности, чем по незнанию языка, говорил на диалекте, но в моменты крайнего возбуждения он незаметно для себя переходил на турецкий, и уж тут нельзя было понять ни слова. Короче говоря, у него возникла мысль соорудить подвесной водопровод, который держался бы на ветвях деревьев и позволил бы оросить противоположный засушливый склон долины. Козимо на лету схватил суть этого плана, а предложенное им усовершенствование — проделать кое-где в трубах дырки, чтобы вода попутно орошала посевы, — буквально восхитило дядюшку.
Он тут же заперся у себя в кабинете и стал набрасывать план за планом. Козимо тоже не сидел сложа руки, ибо все, что можно было делать на деревьях, доставляло ему удовольствие, и к тому же он полагал, что это придаст особый вес и значение его необычному образу жизни. Ему казалось, что в лице Энеа-Сильвио Карреги он неожиданно обрел друга.
Они назначали деловые свидания на самых низких деревьях, куда кавалер-адвокат взбирался с помощью стремянки, крепко держа свернутые в трубочку чертежи, и где оба они, сидя рядом на суку, часами обсуждали все более сложные проекты водопровода.
Однако дальше планов дело не пошло. Энеа-Сильвио быстро охладел к своей затее, стал все реже видеться с Козимо, так и не закончил чертежи, а через неделю, по-видимому, вообще забыл о водопроводе. Впрочем, Козимо не жалел об этом; очень скоро он обнаружил, что вся эта история доставила ему уйму хлопот, и ничего больше.
Было совершенно ясно, что дядюшка мог бы в области орошения добиться весьма многого. Дело это он любил, и способностей у него хватало, но претворять свои планы в жизнь он не умел: возился, суетился, но все его замыслы кончались ничем — так вода в неудачно проложенном канале после бесполезных блужданий исчезает, поглощенная бесчисленными трещинами почвы на бесплодном пустыре.
Возможно, причина была вот в чем: если разведением пчел Энеа-Сильвио мог заниматься только для себя, тайком и лишь время от времени неожиданно, без всяких просьб с нашей стороны, дарить нам мед или воск, то при орошении полей ему приходилось считаться с интересами многих землевладельцев и подчиняться советам и приказаниям нашего отца или того, кто поручал ему работу. Робкий и нерешительный, Каррега никогда не противился чужой воле, но быстро охладевал к порученному делу и не доводил его до конца.
В любое время кавалер-адвоката можно было увидеть на поле в окружении людей, вооруженных мотыгами и лопатами. Держа в руке рейку и свернутый в трубку чертеж, кавалер-адвокат показывал, где надо рыть канал, мерил расстояние шагами, стараясь ступать как можно шире, что при его коротких ножках было не так-то просто. Он заставлял крестьян копать землю в одном месте, затем в другом, внезапно останавливал их и вновь начинал что-то промерять. Наступал вечер, и работа прекращалась. Редко случалось, чтобы на следующее утро он решал продолжить работы на прежнем месте, а уж потом его целую неделю невозможно было отыскать.
Его страсть к оросительным работам находила полное удовлетворение в горячих порывах, коротких минутах вдохновения и надеждах. В сердце дядюшка хранил воспоминания о чудесных, превосходно орошенных землях султана, о садах и парках, где он, верно, единственный раз в жизни был по-настоящему счастлив; он постоянно сравнивал эти сады и поля Турции, а может, Берберии с полями Омброзы, испытывая неодолимое желание сделать их похожими на страну его воспоминаний; а поскольку его искусство сводилось к умению проводить каналы, то в него он и вкладывал всю свою жажду перемен, которая, постоянно сталкиваясь с враждебной действительностью, оставляла в его душе одни разочарования. Иногда он искал подземные воды с помощью лозы, но делал это незаметно, ибо в те времена подобные странные действия могли навлечь обвинения в колдовстве. Однажды Козимо увидел, как Энеа-Сильвио кружится по лугу, вытянув вперед рогатую палку. Но, вероятно, и тут дядюшка ограничился лишь попытками, ибо ровно ничего примечательного не произошло.
Когда Козимо разобрался в сложном характере Энеа-Сильвио, это во многом помогло ему понять, что значит быть одиноким, и сослужило впоследствии добрую службу. Я бы даже сказал, что перед глазами у него как грозное предостережение всегда стоял образ чудаковатого дядюшки: вот каким может стать человек, отделяющий свою судьбу от судьбы других людей; во всяком случае, Козимо сумел ни в чем ему не уподобиться.
XII
Иногда Козимо просыпался ночью от криков:
— Караул! Разбойники! Держи!
Брат быстро добирался по деревьям до того места, откуда доносились крики. Чаще всего это был одинокий домик земледельца; по двору, в отчаянии схватившись за голову, метались полураздетые люди.
— Горе нам, горе! Ворвался Лесной Джан и унес всю выручку за урожай!
Быстро собирался народ.
— Это был Лесной Джан? Вы его видели?
— Он, он! Сам в маске, а в руке длинный пистолет. Сзади стояли еще двое в масках, а он отдавал приказании. Ясно, это он, Лесной Джан.
— — Л куда он скрылся?
— Ищи ветра в поле! Кто знает, где он теперь!
Иной раз захлебывался криком неудачливый путник, которого разбойники оставляли посреди дороги, обобрав до нитки, — без кошелька, без плаща и поклажи, без коня.
— Караул! Грабят! Лесной Джан!
— Как все произошло? Рассказывайте же!
— Выскочил оттуда, такой черный, бородатый, приставил мне пистолет к груди. Я чуть не умер со страха.
— Скорее! В погоню! В какую сторону он побежал?
— Туда! Хотя нет, наверно, сюда. Он несся как ветер.
Козимо решил во что бы то ни стало увидеть Лесного Джана. Он рыскал по лесу, гоняя зайцев или птиц, и все время повторял своей таксе: «Ищи, Оттимо-Массимо, ищи!» На самом же деле он хотел выкурить из норы лишь бандита Лесного Джана, и не с какой-то особой целью, а просто желал взглянуть на такую знаменитость. Но ему никак не удавалось повстречать грозного разбойника, даже проплутав по лесу целую ночь. «Значит, этой ночью он не выходил!» — утешал себя Козимо. Между тем утром то в одном, то в другом конце долины у одинокого дома или у поворота дороги собравшиеся в кружок люди толковали о новом ограблении.
Козимо приближался и с широко раскрытыми глазами слушал эти удивительные истории.
— Вот ты целыми днями лазишь по деревьям, так неужто тебе ни разу не случалось встретить Лесного Джана? — спросил его однажды кто-то из крестьян.
Козимо устыдился:
— Э... пожалуй, что нет...
— Где уж ему увидеть, — вступился за Козимо другой крестьянин. — Лесной Джан прячется так хитро, что его вовек не отыщешь, и дороги выбирает такие, о которых никто и не слыхал!
— За голову Лесного Джана обещана большущая награда! Кто его поймает, тот до конца дней проживет безбедно.
— Это верно! Однако те, кто знает его убежище, тоже не в ладах с законом, хоть им, конечно, куда до него! Пусть только объявятся — сразу сами угодят на виселицу.
— Лесной Джан да Лесной Джан! Как будто он один совершил все эти преступления!
— А велика ли разница! На нем столько всяких обвинений, что если даже от десяти грабежей он отопрется, так за одиннадцатый повесят!
— Он разбойничал по всему побережью!
— В молодости он убил своего атамана!
— Это всем разбойникам разбойник!
— То-то он и укрылся в наших краях!
— Потому что мы уж больно храбрые!
Всеми новостями Козимо тут же делился с лудильщиками.
Среди поселившихся в лесу ремесленников было в то время немало весьма подозрительных бродяг: лудильщики, корзинщики, старьевщики ходили по домам и уже с утра присматривали, что бы украсть вечером. В лесу у них была вовсе и не мастерская, а тайник, где они хранили краденое.
— Знаете, этой ночью Лесной Джан напал на карету.
— Да ну? Что ж, и такое бывает.
— Он схватил лошадей под уздцы и остановил их на всем скаку.
— Хм, либо это не он был, либо ему не лошади, а клячи попались.
— Что вы? Значит, по-вашему, это был не Лесной Джан?
— Что ты мальчишке голову морочишь? Конечно, это Лесной Джан постарался!
— Да он на все горазд, этот Лесной Джан.
— Ха-ха-ха!
Слыша такие разговоры о грозном разбойнике, Козимо в полнейшей растерянности перебирался по деревьям к другому лагерю лесных бродяг и спрашивал:
— Как по-вашему, это Лесной Джан напал ночью на карету?
— Разве ты не знаешь? Любой налет — дело рук Лесного Джана. Понятно, если он удался.
— Почему если удался?
— Потому, что если дельце не выгорело, так уж это точно был Лесной Джан.
— Ха-ха, этот раззява!
Козимо окончательно запутался:
— Лесной Джан раззява?
Тут остальные поспешно прерывали товарища:
— Да нет, что ты! Его боятся все вокруг!
— А вы сами его видели?
— Мы-то? Да разве его кто видел?
— Но вы уверены, что есть такой разбойник?
— Вот те на! Конечно, есть. Но если б его даже не было, то...
— То?..
— То все равно был бы. Ха-ха-ха!
— Но все говорят...
— Ясное дело. И надо, чтобы так говорили: этот ужасный злодей, Лесной Джан, всех грабит и убивает. Хотел бы я посмотреть, кто смеет сомневаться.
— А у тебя, мальчуган, хватило бы мужества сомневаться в этом?
В конце концов Козимо понял, что если в долине Лесной Джан на всех нагнал страху, то по всему лесистому склону чем выше подымешься, тем чаще услышишь двусмысленные, а порой даже насмешливые отзывы о нем.
У Козимо пропала охота отыскивать его, ибо он понял, что людям поопытнее до Лесного Джана просто дела не было. И как раз тогда-то ему и привелось встретиться с неуловимым разбойником.