Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кот и полицейский. Избранное

ModernLib.Net / Кальвино Итало / Кот и полицейский. Избранное - Чтение (стр. 24)
Автор: Кальвино Итало
Жанр:

 

 


      Само собой разумеется, что, выходя, я повторял все манипуляции с жалюзи, перилами, замками, и руки у меня становились еще грязнее, чем прежде; но тут я уже ничего не мог поделать и должен был терпеть до тех пор, пока не приходил на службу. Едва войдя в редакцию, я сразу же бежал в уборную и мыл руки. Однако висевшее там полотенце было все в грязных пятнах, и, прикасаясь к нему руками, я не столько вытирал их, сколько снова пачкал.
      Первые дни своей службы я посвятил тому, чтобы навести порядок на отведенном мне письменном столе, который загромождала целая гора всякой всячины – каких-то рукописей, писем, папок, старых газет. Очевидно, до моего прихода на этот стол сваливали без разбору все, для чего не находилось постоянного места. Сперва я решил было совершенно освободить его от бумаг, но, начав разбираться, увидел, что среди них немало материалов, нужных для журнала и просто довольно интересных; я дал себе слово познакомиться с ними более обстоятельно. Словом, уборка моя кончилась тем, что я не только ничего не выбросил, но к старым бумагам добавил чуть ли не столько же новых. Правда, теперь все это уже не валялось бесформенной грудой, а было приведено в порядок, который я старался поддерживать. Понятно, что все давно лежавшие на столе бумаги были насквозь пропылены, и от них набирались пыли только что положенные мною кипы. Ревниво охраняя наведенный мною порядок, я приказал уборщицам ничего не трогать на моем столе, и это привело к тому, что на бумаги садился каждый день тонкий слой пыли, отчего даже новые писчие принадлежности – белые листы, конверты с грифом фирмы – меньше чем за неделю становились такими старыми и грязными, что до них противно было дотронуться.
      В ящиках стола творилось то же самое. Там многие десятилетия наслаивались друг на друга пропыленные кипы бумаг, которые свидетельствовали, что мой стол имел уже немалый стаж службы в разных государственных и частных конторах. Что бы я ни делал за этим столом, через несколько минут я уже чувствовал необходимость пойти и вымыть руки.
      А вот у моего коллеги, доктора Авандеро, руки – хрупкие, изящные, но вместе с тем лишенные чрезмерной нервной чувствительности – всегда оставались чистыми, выхоленными, с блестящими, белыми, ровно подрезанными ногтями.
      – Но вот у вас, извините, – попробовал я как-то спросить у него, – разве у вас не бывает, что вы немного посидите здесь, за столом, и руки сразу становятся… вот, полюбуйтесь, видите, какие грязные?
      – По-видимому, доктор, – как всегда сокрушенно, ответил Авандеро, – вы брались за какие-нибудь вещи или бумаги, с которых недостаточно хорошо стерли пыль. Если вы позволите, я дам вам совет. Видите ли, самое лучшее – это чтобы на столе никогда не было ни одной бумажки.
      И в самом деле, на чистом, сияющем лаком столе Авандеро не было абсолютно ничего, кроме того материала, с которым он в данный момент работал, и шариковой ручки, которую он держал в руке.
      – Эту привычку, – добавил он, – весьма ценит директор.
      Действительно, инженер Корда как-то даже сам говорил мне, что если на столе у руководителя нет ни одной бумажки, то сразу видно, что этот руководитель никогда не запускает дел и способен быстро решить любую проблему.
      Но самого Корда никогда не бывало на месте, а если он и появлялся изредка в своем кабинете, то не больше, чем на четверть часа, сразу же требовал статистические данные и графики, вычерчиваемые обычно на огромных листах бумаги, отдавал быстрые и не очень конкретные распоряжения своим подчиненным, распределял поручения, нисколько не заботясь о том, кому достанется более легкое, а кому потруднее, молниеносно диктовал стенографистке несколько писем, подписывал готовую к отправке корреспонденцию и исчезал.
      А вот Авандеро, наоборот, весь день с утра до вечера просиживал в редакции с таким видом, будто трудится не покладая рук, заваливал работой и стенографисток и машинисток и при этом умудрялся делать так, что ни одна бумажка не задерживалась у него на столе больше десяти минут. Этого уж я никак не мог вынести и принялся подсматривать за ним. Вскоре я заметил, что, пролежав некоторое время у него на столе, бумаги неизменно перекочевывали к кому-нибудь другому и там уже оседали. А однажды я застиг его в тот момент, когда он, повертев в руках несколько писем и не зная, что с ними делать, подошел к моему столу (как раз в это время я вышел, чтобы вымыть руки), положил их среди других бумаг и прикрыл папкой. После этого, вытащив из кармана носовой платок, он обтер руки и вновь уселся перед своей шариковой ручкой, лежавшей параллельно краю девственно-чистого листа бумаги.
      Я имел полную возможность войти и поставить его в глупое положение. Но мне достаточно было увидеть это, достаточно было узнать, что на самом деле все обстоит именно так.
      Я входил к себе в комнату через балкон, поэтому остальная часть квартиры синьорины Маргарити оставалась для меня в полном смысле слова белым пятном. Синьорина жила одна, сдавая две соседние комнаты, выходившие во двор. Одну из них занимал я, что же касается другого жильца, то о его существовании я догадывался только по тяжелым шагам, долетавшим до меня через стену рано утром и глубокой ночью. Как я узнал, он был полицейским унтер-офицером, и днем его никогда не бывало дома. Вся остальная и, судя по всему, достаточно просторная часть квартиры оставалась в полном распоряжении синьорины Маргарити.
      Несколько раз мне приходилось разыскивать ее, чтобы позвать к телефону. Звонка для нее не существовало, и в конце концов к телефону приходилось подходить мне. Но голос в трубке она слышала достаточно хорошо, и длинные разговоры с подругами по приходской общине были одним из главных ее развлечений.
      – К телефону! Синьорина Маргарити! Вас просят к телефону! – кричал я ей в дверь.
      Однако кричать, а тем более стучать к ней было совершенно бесполезно. Приходилось идти разыскивать ее, и во время этих блужданий по ее половине я воочию убедился в существовании длинного ряда комнат – гостиных, столовых, загроможденных старенькой претенциозной мебелью, абажурами, разными безделушками, картинками в рамках, статуэтками и календарями. Во всех этих комнатах царили идеальный порядок и чистота, они блестели натертым паркетом и сияли белоснежными чехлами на креслах. Здесь не было ни пылинки.
      Где-нибудь в дальней комнате я находил, наконец, синьорину Маргарити. В вылинявшем халатике и в косынке она самозабвенно полировала паркет или протирала мебель. Я принимался неистово махать руками в сторону телефона, глухая бежала в коридор и начинала свои бесконечные разговоры, по интонации ничем не отличавшиеся от ее бесед с котом.
      Я возвращался к себе в комнату, замечал где-нибудь на подставке умывальника или на абажуре слой пыли чуть не в палец толщиной, и меня охватывала страшная ярость. Эта женщина целыми днями только тем и занималась, что наводила чистоту в своих комнатах, а у меня не могла удосужиться хотя бы обмахнуть пыль! Повернувшись, я снова направлялся к хозяйке с твердым намерением устроить ей скандал и выразить свое возмущение если не словами, то хотя бы жестами и гримасами, и заставал ее в кухне. В этой кухне было еще грязнее, чем у меня в комнате. На столе закапанная потертая клеенка, в буфете немытые чашки, пол черный от грязи, с расшатанными кафельными плитками. И я не мог выдавить ни слова, так как понимал, что эта кухня была единственным во всей квартире местом, где синьорина Маргарита действительно жила, а все остальное, все эти разукрашенные, без конца подметаемые и натираемые комнаты были чем-то вроде произведения искусства, в которое она вкладывала свои мечты о красоте; и, желая сохранить их идеальное совершенство, она обрекла себя на то, чтобы никогда в них не жить, вечно входить туда не хозяйкой, а лишь прислугой, на то, чтобы оставшиеся после уборки часы проводить в грязи и пыли.
 
      "Проблемы очистки воздуха" выходили два раза в месяц и имели подзаголовок: "От дыма, от вредных химических выделений и продуктов сгорания". Журнал был органом КОАГИПР – "Компании по очистке атмосферы городов и промышленных центров". КОАГИПР был связан с родственными ассоциациями других стран, присылавшими свои бюллетени и брошюры. Нередко созывались международные конгрессы, посвященные прежде всего обсуждению острой проблемы смога.
      Мне никогда не приходилось заниматься такого рода вопросами, но я знал, что выпускать столь специальный журнал не так трудно, как может показаться. Для этого, как правило, просматривают иностранные журналы, переводят некоторые статьи, к ним добавляют заметки, которые присылает своим абонентам агентство газетных вырезок, и вот уже готов информационный отдел. Кроме того, всегда находятся два-три специалиста, готовые в любой момент прислать нужную статейку, или какой-нибудь изобретатель, желающий всех оповестить о своем новом творении, который просит напечатать в виде статьи описание его нового патента. Да и компания со своей стороны, как ни мизерна ее деятельность, всегда может дать какое-нибудь сообщение о своих текущих задачах: его нужно набирать жирным шрифтом. Если же случается какой-либо конгресс, то ему следует посвятить самое меньшее целый номер от первой до последней страницы, и еще останутся доклады и отчеты, которые можно будет постепенно сбывать с рук в нескольких ближайших номерах, если в них нечем будет заполнить три-четыре колонки.
      Писать передовицу обязан был главный редактор, он же президент компании. Однако инженер Корда, вечно донельзя занятый (он был членом правления многих предприятий и компании мог отдавать только ничтожные крохи своего времени), поручил передовицу мне. Я должен был развить в ней идеи, которые он изложил мне с присущей ему ясностью и лаконизмом. Статью надлежало подготовить к его приезду. Разъезжал он много, так как его предприятия были разбросаны чуть ли не по всей стране. Но среди всех его многочисленных дел президентство в КОАГИПРе – должность почетная, но ничего, кроме почета, не приносившая – давало ему, по его словам, самое большое удовлетворение, "ибо, – пояснил он, – это битва, которую я веду из идейных соображений".
      У меня, напротив, не было никаких идейных соображений, и я совершенно не хотел их иметь. Единственное, что я хотел, – это написать статью, которая бы ему понравилась, чтобы сохранить за собой это место – оно было не лучше и не хуже всякого другого – и свой образ жизни, потому что он тоже был не лучше и не хуже любого возможного образа жизни. Я был знаком с тезисами Корда ("Если бы все последовали нашему примеру, атмосфера была бы уже чистой…"), с его излюбленными формулировками ("Мы не утописты, пусть это каждый имеет в виду, мы деловые люди, которые…") и готовился писать именно так, как он хотел, слово в слово. А что я еще должен был написать? То, что думал, до чего дошел собственным умом? Хорошенькая бы вышла статья, уверяю вас! Какой в ней был бы оптимистический взгляд на весь этот деловой мир, мир приносящих пользу людей! Но мне достаточно было перевернуть вверх ногами свое душевное состояние (сделать это я мог без труда – ведь это было все равно, что обозлиться на себя самого), и я уже чувствовал вдохновение, необходимое для того, чтобы написать передовицу в духе моего президента.
      "Сейчас мы уже стоим на пороге разрешения проблемы летучих продуктов сгорания, – писал я, – и оно наступит (непременно наступит) – я уже видел удовлетворенную улыбку на лице инженера – тем скорее, чем более ясное понимание встретит действенный импульс, данный технике Частной Инициативой, – в этом месте инженер, по всей вероятности, взмахнет рукой, чтобы подчеркнуть высказанную мною мысль, – со стороны органов Государства, к которым уже столько раз обращались…"
      Это место я прочел вслух доктору Авандеро. Пока я читал, Авандеро смотрел на меня с обычной своей бесцветно-вежливой миной, и его маленькие холеные ручки ни разу не сдвинулись с чистого листа бумаги, лежавшего в центре его письменного стола.
      – Ну, что скажете? Вам не нравится?
      – Нет, что вы, что вы!.. – поспешно проговорил он.
      – Тогда послушайте конец: "Возражая тем, кто предрекает промышленной цивилизации самое мрачное и катастрофическое будущее, мы утверждаем, что никогда не возникнет (как, впрочем, никогда в действительности и не возникало) противоречия между свободным и закономерным расширением промышленности и требованиями необходимой для человеческого организма гигиены (читая, я несколько раз бросал взгляд на Авандеро, но он не отрывал глаз от листа бумаги) – между дымом наших трудолюбивых заводских труб и голубизной и зеленью несравненных красот нашей природы…" Ну как, по-вашему?
      Некоторое время Авандеро без всякого выражения смотрел на меня, не разжимая губ.
      – По-моему, – сказал он, – ваша статья, несомненно, очень хорошо выражает самую суть, скажем так, конечной цели, которую выдвигает наша компания. Действительно, всеми силами стремиться…
      – Хм, – пробормотал я.
      Признаться, я ожидал, что такой церемонный субъект, как мой коллега, все же не станет прибегать к подобным выкрутасам, чтобы похвалить мою статью.
      Дня через два, как только вернулся инженер Корда, я явился к нему и отдал передовицу. Он при мне внимательно прочитал ее, дойдя до последней строчки, аккуратно собрал листы, словно собираясь прочесть ее еще раз, но вместо этого сказал:
      – Хорошо.
      Подумал немного и повторил:
      – Хорошо.
      Еще немного помолчал и добавил:
      – Вы молоды.
      И, как видно, ожидая, что я стану возражать, хотя я и не думал этого делать, быстро заговорил:
      – Нет, я, позвольте вам сказать, вовсе не собираюсь критиковать вас. Вы молоды, полны веры, смотрите далеко вперед. Но положение, позвольте вам сказать, очень серьезно, да, да, гораздо серьезнее, чем можно заключить из вашей статьи. Будем говорить начистоту: опасность отравления атмосферы больших городов чрезвычайно велика. У нас есть анализы, положение тяжелое. И именно потому, что проблема так сложна, мы и работаем здесь над ее разрешением. Если мы ее не решим, то наши города задохнутся в облаке смога.
      Он поднялся со своего места и принялся ходить взад и вперед по комнате.
      – Мы не скрываем трудностей. Мы не похожи на других – на тех, которые обязаны были бы больше всех заниматься этим, а на самом деле плюют на все. И даже хуже того – ставят нам палки в колеса.
      Он остановился против меня и, понизив голос, продолжал:
      – Именно потому, что вы молоды, вы, возможно, полагаете, что все с нами согласны. Нет! Наоборот! Нас очень мало. И на нас нападают со всех сторон. Да-с, молодой человек! Со всех сторон. И все-таки мы не опускаем руки. Мы во всеуслышание говорим об опасности. Действуем, наконец. Решаем проблему. Вот именно это я и хотел бы еще яснее услышать в вашей статье. Вы поняли?
      Да, я отлично понял. В своем озлоблении, притворяясь, что стою на точке зрения, противоположной моей собственной, я хватил через край. Но теперь-то уж я сумею правильно распределить краски в моей статье. Передовица должна была лежать на столе у инженера через три дня. Я переписал ее с начала до конца. Две трети статьи заняла мрачная картина европейских городов, пожираемых смогом, одну треть я отвел на описание образцового города, нашего города, светлого, богатого кислородом, где разумные и целенаправленные усилия различных звеньев не разобщены, и так далее.
      Чтобы легче было сосредоточиться, я писал статью дома, лежа на кровати. Луч солнца, косо спускаясь в колодец двора, пробирался через стекла в комнату, и я видел, как сквозь него проносились мириады неосязаемых пылинок. Одеяло, на котором я лежал, наверно, было сплошь пропитано ими. Мне казалось, что еще немного, и оно покроется таким же черным налетом, как планки жалюзи и перила галереи.
      Доктор Авандеро, которому я дал почитать свою новую статью, отнесся к ней, как мне показалось, не так недоброжелательно, как к первой.
      – Этот контраст, – сказал он, – контраст между положением в нашем городе и в других городах, который, я уверен, вы ввели по указанию президента, по-настоящему удался вам.
      – Нет, нет, инженер мне ничего не говорил, это моя находка, – возразил я, невольно почувствовав себя немного уязвленным тем, что коллега не считает меня способным на самостоятельный шаг.
      Реакция Корда явилась для меня неожиданностью. Он положил отпечатанную на машинке рукопись на стол и покачал головой.
      – Нет, мы не поняли друг друга, не поняли друг друга, – быстро сказал он и принялся засыпать меня цифрами, характеризующими объем промышленного производства в нашем городе, количество угля и нефти, сжигаемых ежедневно, число моторов внутреннего сгорания, ежедневно появляющихся на улицах. Потом он перешел к метеорологическим данным, а потом молниеносно сравнил и те и другие показатели с показателями крупнейших европейских городов. – Мы живем в огромном задымленном промышленном центре. Вы понимаете? – продолжал он. – А отсюда ясно, что смог есть также и у нас, и у нас его не меньше, чем в любом другом городе. И немыслимо утверждать – как это делают конкурирующие с нами города в нашей собственной стране, – что у нас смога меньше, чем у них. Об этом вы можете совершенно недвусмысленно написать в своей статье, и не только можете, но и должны написать! Наш город относится к числу тех, где проблема загрязненности воздуха стоит острее, чем где бы то ни было, но в то же время у нас делается больше, чем где бы то ни было, для того, чтобы быть на высоте положения. В то же самое время, вы понимаете?
      Я понимал и понимал также, что нам никогда не понять друг друга. Эти почерневшие фасады домов, эти мутные стекла, эти подоконники, на которые нельзя облокотиться, эти туманные пятна вместо человеческих лиц, эта мгла, которая теперь, в самый разгар осени, уже не ощущалась как влажное дыхание непогоды, а стала как бы принадлежностью, свойством самих предметов, словно каждое живое существо, каждая вещь день ото дня становились все более бесформенными, мертвели и обесцвечивались, – словом, все то, что для меня было олицетворением всеобщей нищеты, для людей вроде него служило, по-видимому, признаком богатства, превосходства и могущества и вместе с тем говорило об опасности, уничтожении и трагедии, что давало им возможность, в нерешительности топчась на месте, чувствовать себя исполненными героического величия.
      Я в третий раз переписал статью. Теперь она, наконец, получилась. Только самый конец ("Итак, мы находимся перед лицом проблемы, таящей в себе страшную опасность для общества. Решим ли мы ее?") вызвал у него некоторые возражения.
      – Не слишком ли это неуверенно? – спросил он. – Не отнимет ли это у читателя убежденность в том, что проблема будет решена?
      Проще всего было убрать вопросительный знак. "И мы ее решим". Вот так, без всяких восклицательных знаков – спокойная уверенность.
      – А не покажется ли, что мы слишком уж спокойно относимся к этому вопросу? – снова возразил Корда. – Словно это самая заурядная проблема, которую можно решить административным путем?
      В таком случае следовало повторить фразу дважды. Один раз с вопросительным знаком, один раз – без него. "Решим ли мы ее? Мы ее решим".
      Да, но так, возможно, подумают, будто мы откладываем это решение на далекое будущее. Тогда мы попробовали поставить все в настоящем времени. "Решаем ли мы ее? Мы ее решаем". В таком виде фраза не звучала.
      Всякий, кто писал что-нибудь, знает, как это бывает: переставишь одну-единственную запятую, и приходится менять слово, потом изменять конструкцию всего предложения, и вот уже все разлетается вдребезги. Мы проспорили полчаca. Под конец я предложил поставить вопрос и ответ в разных временах. "Решим ли мы ее? Мы ее решаем". Президент был в восторге, и с этого дня его вера в мои способности ни разу не была поколеблена.
 
      Как-то ночью меня разбудил телефон. Звонки были долгими – вызывала междугородная. Я зажег свет, было около трех. И прежде чем я решил встать, раньше чем я бросился в коридор и схватил в темноте телефонную трубку, в первое же мгновение, как только до меня сквозь сон смутно долетел телефонный звонок, я уже знал, что это Клаудия.
      И вот сейчас из трубки выплескивался ее голос, словно долетавший с другой планеты, и мне казалось, будто у меня перед глазами, еще полными сна, мелькали и гасли искорки и слепящие вспышки, тотчас же снова превращавшиеся в переливы ее голоса, полного той драматической взволнованности, которую она вкладывала во все, о чем бы ни говорила, и которая теперь настигла меня даже здесь, в закоулке убогого коридора синьорины Маргарити. И вдруг я понял: никогда я не сомневался в том, что Клаудия найдет меня, больше того, только этого я и ждал все последние месяцы.
      Она даже не подумала спросить, как я жил все это время, как случилось, что я оказался здесь, даже не объяснила, как ей удалось меня найти. Ей нужно было рассказать мне со всеми подробностями тьму вещей, крайне запутанных и, как все ее дела, чрезвычайно туманных и так или иначе связанных со сферами, мне совершенно неведомыми и чуждыми.
      – Ты мне нужен, скоро, немедленно! Приезжай с первым поездом.
      – Да, но у меня тут служба… Компания…
      – А! Так ты, наверно, увидишь коммендаторе… Скажи ему…
      – Да нет, пойми, я всего-навсего…
      – Милый, приезжай, приезжай сейчас, хорошо?
      Как объяснить ей, что я разговариваю из такого места, где все покрыто пылью, где планки жалюзи обросли шершавой черной коростой, что на моих воротничках черные кошачьи следы, что только в этом мире я и могу жить, что во всей вселенной только он подходит для меня, а тот, в котором живет она, может показаться мне реальным только благодаря оптическому обману? Она бы меня даже слушать не стала. Она слишком привыкла смотреть на все сверху вниз и, вполне естественно, просто не заметила бы убожества, в котором запуталась моя жизнь. Да и все наши отношения, разве не были они плодом этой ее высокомерной рассеянности; она не позволяла Клаудии ясно понять, что я всего-навсего скромный провинциальный журналист без будущего, лишенный всякого честолюбия, и заставляла ее по-прежнему относиться ко мне так, будто я принадлежал к аристократическому кругу богачей и людей искусства, в котором она все время вращалась и в котором однажды летом я был ей представлен благодаря чистейшей случайности, какие нередко приключаются на курортах. Да она и не хотела этого понимать, потому что в таком случае ей пришлось бы признаться себе в том, что она ошиблась. И она продолжала приписывать мне достоинства, влияние и вкусы, которых я был совершенно лишен. Однако вопрос о том, кто я на самом деле, был, в сущности говоря, мелочью, а в мелочах она не терпела опровержений.
      Ее голос становился все нежнее, сердечнее – наступал тот момент, которого я, сам не признаваясь себе в этом, все время ждал, потому что только такие порывы чувства сметали все, что нас разделяет, и как бы оставляли нас наедине друг с другом; в такие минуты нам обоим было все равно, кто мы. Однако едва мы успели пробормотать друг другу несколько нежных слов, как сзади, за стеклянной дверью, зажегся свет и послышался глухой кашель. Эта застекленная дверь, возле которой висел телефон, вела к моему соседу, полицейскому унтер-офицеру. Моментально понизив голос, я договорил прерванную фразу, но теперь, когда я знал, что меня слушают, естественная сдержанность заставляла меня выбирать менее пылкие выражения, и, наконец, я дошел до того, что стал бормотать какие-то холодные, невнятные фразы. Свет за стеклянной дверью погас, но тут начались упреки на другом конце провода:
      – Что ты такое говоришь? Говори громче! И это все, что ты хотел мне сказать?
      – Но я же не один…
      – Как? С кем же ты?
      – Да нет, послушай, здесь, понимаешь, я разбудил соседей, сейчас поздно…
      Теперь она сердилась. Не таких объяснений ждала она от меня; ей хотелось, чтобы я откликнулся иначе, более горячо, так, чтобы вдруг улетучилось, как дым, разделявшее нас расстояние. Но все мои ответы были осторожными, жалобными, заискивающими.
      – Нет, послушай, Клаудия, не надо так, я тебя уверяю, умоляю тебя, Клаудия, я…
      В комнате унтер-офицера снова зажегся свет. Мои любовные признания превратились в нытье, я что-то бормотал, почти прижав микрофон к губам.
      Во дворе кухонные рабочие катали пустые бидоны из-под пива. Из темных комнат синьорины Маргарита доносилось невнятное бормотание, прерываемое короткими взрывами смеха, словно у нее были гости.
      Унтер-офицер разразился проклятиями на своем южном диалекте. Я стоял босиком на кафельном полу коридора, а с другого конца провода страстный голос Клаудии тянулся ко мне, и я в своем бессвязном лепете пытался броситься ей навстречу, но каждый раз, едва только нам удавалось перекинуть друг к другу шаткий мостик, он тут же разлетался вдребезги, и слова любви, раздавленные грубым напором обстоятельств, дробились одно за другим, превращаясь в мертвую пыль недомолвок.
 
      С этих пор телефон стал звонить в любой час дня и ночи, и в темный коридор рыжим пламенем, испещренным черными провалами пауз, врывался голос Клаудии. Он врывался слепым прыжком леопарда, который не знает, что перед ним ловушка, и потом следующим прыжком уже выскакивает на свободу, даже не заметив предательской западни. Зато я, мечущийся между нежностью и болью, радостью и злостью, я-то видел, как он смешивается с окружающей мерзостью и запустением, как смешивается с ревом громкоговорителя в баре "Урбано Раттаци", выкрикивающего: "Один раз равиоли в бульоне", с грязными тарелками синьорины Маргарита в раковине умывальника, и мне казалось, что все это вот-вот замарает и ее самое. Но нет, она уносилась прочь по незримым проводам, так ничего и не заметив, и я снова и снова оказывался один на один с пустотой, оставшейся после ее исчезновения.
      Иногда Клаудия была весела, беззаботна, смеялась, говорила что-нибудь невпопад, чтобы подшутить надо мной, и я под конец заражался ее весельем, но в этих случаях мне было еще горше видеть унылый двор и пыль, покрывавшую все вокруг, потому что я готов был поддаться искушению и признать, что жизнь может быть совсем иной.
      Иногда же, наоборот, Клаудия была подавлена, охвачена какой-то лихорадочной тоской, и эта ее тоска делала еще безрадостней место, где я жил, мою работу редактора журнала "Проблемы очистки воздуха", и, не в силах освободиться от угнетенности, я жил ожиданием нового телефонного звонка, еще более трагического, ждал, что он разбудит меня в самый глухой час ночи, и когда вместо этого ее голос, долетавший до меня, оказывался неожиданно совсем другим, веселым или томным, словно она уже совсем не помнила о тоскливом отчаянии, владевшем ею накануне вечером, я, прежде чем почувствовать облегчение, еще некоторое время стоял ошеломленный и растерянный.
      – Алло, ты меня хорошо слышишь? Откуда ты звонишь, из Таормины?
      – Да, я здесь с друзьями. Здесь восхитительно! Приезжай сейчас… самолетом!
      Клаудия звонила всегда из разных городов и каждый раз, тоскуя или радуясь жизни, обязательно требовала, чтобы я немедленно мчался к ней и разделил с ней это ее настроение. Я принимался подробнейшим образом объяснять ей, почему для меня сейчас абсолютно немыслимо двинуться в путь, но она никогда не давала мне договорить, тотчас же перескакивая на другую тему, чаще всего обрушиваясь на меня с обвинительной речью или вдруг ни с того ни с сего разражаясь взволнованной тирадой по поводу каких-то моих выражений, которые я, сам того не заметив, употребил в разговоре и которые показались ей отвратительными или, напротив, очаровательными.
      Когда время разговора кончалось и телефонистки дневной или ночной смены, подключаясь к нам, говорили: "Разъединяем", Клаудия, не задумываясь, словно мы обо всем уже договорились, бросала: "Так в котором часу ты приезжаешь?" Я, запинаясь, принимался что-то бормотать в ответ, и мы решали окончательно договориться в следующий раз, когда она мне позвонит или когда я ей позвоню. Я был уверен, что за это время у Клаудии семь раз переменятся планы, и хотя необходимость в моем немедленном приезде останется, но уже при других условиях, которые оправдают новые отсрочки. И все же в глубине души я чувствовал нечто вроде угрызений совести, так как, положа руку на сердце, не мог сказать, что у меня нет совершенно никакой возможности поехать: ведь я мог, например, попросить аванс в счет будущего месяца и под каким-нибудь благовидным предлогом получить отпуск дня на три, на четыре, но меня одолевали сомнения, и я грыз себя за свою нерешительность.
      Синьорина Маргарити ровно ничего не слышала. Если, проходя по коридору, она видела меня у телефона, то молча кивала мне головой, не подозревая о тех бурях, что бушевали во мне в эту минуту. Ее жилец, наоборот, из своей комнаты слышал абсолютно все и по своей должности полицейского, должно быть, обращал внимание на малейшее мое движение. К счастью, его почти никогда не бывало дома, и порой наши телефонные разговоры становились по-настоящему свободными и непринужденными, а когда настроение Клаудии располагало к этому, между нами снова возникала та атмосфера внутренней близости, когда каждое слово звучит теплее, доверчивее и будит горячий отклик в душе. Иногда же, напротив, случалось так, что она была в самом нежном расположении духа, а я находился в осаде и мог отвечать только односложными восклицаниями, туманными фразами и недомолвками, потому что за дверью, на расстоянии одного метра от меня, торчал унтер-офицер. Однажды он даже приоткрыл дверь, высунул в коридор свою черную усатую голову и окинул меня пронзительным взглядом. Надо сказать, что при других обстоятельствах я попросту не обратил бы внимания на этого человека, однако сейчас, когда мы, оба в пижамах, впервые столкнулись лицом к лицу среди ночи в этой дыре, после того как я уже полчаса объяснялся в любви по междугородному телефону, а он недавно вернулся домой с дежурства, – сейчас мы, конечно, сразу же возненавидели друг друга.
      В разговорах Клаудии частенько проскальзывали громкие имена, имена людей, с которыми она постоянно общалась. Я же, во-первых, ровным счетом никого не знаю, во-вторых, терпеть не могу привлекать к себе внимание. Поэтому, если мне волей-неволей все же приходилось отвечать ей, я старался не называть имен, говорил обиняками, а она, не понимая, что все это значит, выходила из себя. Кроме того, я всегда держался подальше от политики, именно потому, что не люблю выставлять себя напоказ, а сейчас, когда я зависел от компании, контролируемой государством, я тем более поставил себе за правило ничего не знать ни о правых, ни о левых. Но вот как-то вечером Клаудии почему-то взбрело в голову спросить меня об известных депутатах. Нужно было что-то отвечать, отвечать сразу же, не задумываясь, а за дверью находился этот полицейский унтер-офицер.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27