Но синьора Дирче продолжает рыться в бумагах, вытаскивает какое-то письмо, подносит его к самому носу, потому что близорука, и говорит:
– Погодите, вот, слушайте, тут говорится: триста тысяч долларов… Вы знаете, сколько это – триста тысяч долларов, синьора Пенсотти?
Паолино кажется, что обе женщины никак не гармонируют с чинным порядком учреждения, даже оскорбляют его. И та и другая действуют мальчику на нервы. Синьора Дирче нахальна до смешного: например, чтобы обмахнуть пыль с клавиатуры селектора и обтереть ручки ящиков, она садится в директорское кресло и, орудуя тряпкой, принимает озабоченный вид обремененного важными делами начальника. Зато его мать и тут остается деревенщиной, и, глядя, как она вытирает арифмометры, невольно представляешь ее в хлеву, ухаживающей за коровами.
Чем дальше уходит от них Паолино, чем больше он углубляется в лабиринт служебных помещений, тем беспредельнее становится прямоугольный мир, который открывается перед его слипающимися от сна глазами. Ему очень нравится представлять себя маленьким, как муравей, почти невидимым существом, ползущим по гладкой, застланной линолеумом пустыне между отвесными склонами блестящих лакированных гор под белым плоским небом. Но тут ему вдруг делается страшно, и, чтобы подбодрить себя, он принимается искать вокруг пестрые следы, которые оставляет человек. Вот на одном столе – конечно, какой-нибудь секретарши – под стеклом фотография Марлона Брандо
; на подоконнике у другой служащей – вазон с луковичками нарциссов; из мусорной корзинки торчит иллюстрированный журнал, в другой корзинке – листочек из блокнота с нарисованными карандашом фигурками; высокий табурет машинистки пахнет фиалками; в пепельнице валяются гофрированные стаканчики из толстой фольги: в таких стаканчиках лежат в коробке шоколадные конфеты с ликером. Ну вот, можно уже не заниматься пустяками, страх перед этой прямоугольной пустыней прошел, и теперь Паолино охватывает что-то вроде стыда за свою трусость – ведь как раз то, что больше всего его страшит, он хочет и должен освоить.
В одном зале видимо-невидимо машин. Сейчас они стоят, но однажды Паолино видел, как они работают. Непрерывно гудя, они выбрасывали и сверху и снизу плотные карточки, пробитые дырочками, словно надкрылья у жуков. Тогда еще управлявший этими машинами дяденька в белом докторском халате остановился и поговорил с Паолино.
– Придет такое время, – сказал он, – когда вот так будут работать все учреждения. Тогда никто не будет нужен, даже я.
Паолино немедленно бежит к синьоре Дирче.
– Вы знаете, что вырабатывают эти машины? – спрашивает он, втайне надеясь посадить ее в лужу, потому что в тот раз мужчина в белом халате объяснил ему, что эти машины ничего не производят, а только руководят всеми делами фирмы – проверяют счета, знают обо всем, что случилось раньше и что еще случится.
– Какие, вон те? – говорит синьора Дирче. – Те машины ни на что не годятся, от мышеловки и то больше проку. Это я вам говорю. Хотите знать, почему они тут стоят? Агент по продаже этих машин – зять коммендаторе
Пистанья, так тот и распорядился, чтобы фирма их купила. Именно так…
Паолино пожимает плечами. Теперь он еще раз убедился, что синьора Дирче ничего не понимает. Она даже не подозревает, что эти машины знают все, что было и что будет, и сделают так, что учреждения будут работать сами по себе, безлюдные и пустынные, как сейчас, ночью. И вот волоча за собой мешок с бумагой, Паолино старается представить себе, как это будет. Ему хочется забраться куда-нибудь подальше от матери и синьоры Дирче и хорошенько подумать над этим, но что-то мешает ему, словно здесь есть еще кто-то, назойливый и ненужный. Но что там?
Не успевает он приоткрыть дверь в следующую комнату, чтобы опорожнить там мусорные корзинки, как слышится испуганное "ах!". Служащий и машинистка, засидевшиеся за сверхурочной работой, видят, как в щель между дверью и притолокой просовывается хохлатая макушка, похожая на ощетинившегося дикобраза. Вслед за этим появляется мальчуган в фуфайке в красную и зеленую полосу, который волочит за собой огромный мешок. Паолино с горечью убеждается, что если здесь и есть кто-то назойливый и ненужный, так это он.
Что касается служащих, то они, кажется, на своем месте в этой обстановке. Он диктует ей цифры, которые она быстро печатает на машинке. Паолино останавливается и смотрит на них. Она рыжая, в очках, у него блестящие от бриллиантина волосы. Диктуя, служащий все время порывается шагать по комнате, но для этого ему приходится лавировать в лабиринте узких, изломанных под прямым углом проходов между столами. Он подходит к синьорине, отходит от нее; цифры сыплются, как сухой град; клавиши поднимают и опускают молоточки машинки; пальцы служащего нервно трогают дужки настольного календаря, сетчатые корзинки для бланков, трубчатые спинки стульев; и каждая вещь, к которой они прикасаются, – железная. Вдруг синьорина ошибается. На несколько секунд она останавливается, передвигает валик и начинает стирать написанное. И за эти несколько секунд все смягчается, становится почти ласковым. Служащий тихо повторяет цифру, кладет руку на спинку ее табурета; синьорина выгибает спину, пока она не касается его руки, их взгляды словно оттаивают, становятся не такими напряженно-внимательными и на какое-то мгновение встречаются. Но ошибка уже стерта; она принимается колотить по клавишам, он – сыпать цифрами, как из пулемета; они снова далеки друг от друга, и все идет, как прежде.
Паолино нужно взять корзину, и, чтобы придать себе важности, он начинает насвистывать. Оба прерывают работу, поднимают на него глаза. Паолино показывает на корзину.
– Бери, бери, пожалуйста.
Паолино подходит к столу. Его губы еще сложены трубочкой, но из них не вылетает ни звука. Пока он берет корзинку, они оба вынуждены прервать работу, и во время этого перерыва они снова приближаются друг к другу, их руки касаются, взгляды уже не блуждают по сторонам, а притягиваются друг к другу и встречаются. Паолино медленно открывает мешок. Юноша и девушка готовы улыбнуться. Паолино резким движением переворачивает корзину и хлопает рукой по дну, чтобы из нее высыпались все бумажки. Служащий и синьорина уже снова с остервенением взялись за работу – он быстро-быстро диктует, она склоняется над машинкой так низко, что рыжие волосы падают ей на лицо.
– Паолино! Паолино! Иди подержи мне лестницу!
Мать Паолино стоит на стремянке и протирает стекла. Паолино идет держать лестницу. Обмотав щетку мокрой тряпкой, синьора Дирче протирает пол и в который уже раз жалуется на отсутствие ковриков для ног.
– Такая богатая фирма! – говорит она. – Ну что им стоит купить четыре половика? А то каждый, какая есть грязь, всю в комнату тащит… Куда там! Все на нас выезжают. Хоть ты сдохни тут, а чтобы пол блестел…
– Э, погодите, синьора Дирче, вот в субботу мы его навощим, и он так заблестит!.. – говорит синьора Пенсотти.
– О, я ни капельки не в обиде на кавальере Уджеро, знаете, синьора Пенсотти, это все коммендаторе Пистанья. Скажу вам по секрету, он…
Паолино не слушает ее. Он думает о юноше и синьорине, которые сейчас сидят там, в другой комнате. Когда мужчины и женщины остаются вечером на сверхурочную работу, то сразу возникает такая атмосфера, словно их подвергают необычному испытанию. Работают они, можно сказать, на совесть, но во всем, что они делают, чувствуется какая-то скрытая натянутость. Паолино не сумел бы сказать об этом словами, но то неуловимое, что он подметил в глазах юноши и девушки, толкает его пойти и посмотреть на них еще раз.
– Держи как следует лестницу! Ты что, заснул? Уронить меня хочешь?
Паолино рассматривает графики, висящие на стене. Вверх, вниз, вверх, вверх, немного вниз, снова вверх. Что они показывают? Может быть, это можно прочитать насвистывая? Взять ноту выше, еще выше, потом низкую ноту, потом опять высокую, длинную-длинную. Он пробует просвистеть один график: "Фи-фии-фи-фи-фиии…", потом другой, потом еще один. Получается красивый мотивчик.
– Что ты рассвистелся? Обалдел? – кричит мать. – Получишь затрещину, будешь знать!..
Паолино берет мусорное ведро и идет вытрясать пепельницы. Он снова подходит к комнате, где сидят эти двое. Машинка больше не стрекочет. Неужели ушли? Паолино заглядывает в комнату. Синьорина встала. Она протягивает к набриллиантиненному юноше полусогнутую руку с острыми наманикюренными ногтями, будто готовится поцарапать его, он тоже тянет к ней руку, словно хочет схватить за горло. Они уже в пальто. Паолино начинает насвистывать, и у него опять получается тот мотив, что он только что придумал. Оба отдергивают руки. Теперь они чинно стоят рядом и просматривают бумаги, которые остались на завтра.
– Я пепельницы… – бормочет Паолино.
Но они не обращают на него внимания, складывают бумаги и уходят. В конце коридора он берет ее под руку.
Паолино жалко, что они ушли. Теперь уже совсем никого не осталось. Слышится только жужжание электрополотера и голос его матери. Паолино проходит через зал заседаний правления фирмы. Здесь стоит окруженный кожаными креслами стол красного дерева, такой блестящий, что в него можно смотреться, как в зеркало. Ох, как бы ему хотелось разбежаться, рыбкой броситься на этот стол, проехаться на животе из конца в конец, плюхнуться в кресло и заснуть! Но он только проводит пальцем по полированной крышке и смотрит, как появляется влажная полоска, похожая на след за кормой парохода. Потом он стирает ее рукавом фуфайки.
Огромное помещение бухгалтерии разгорожено на множество кабинок. Откуда-то из самой глубины доносится щелканье. Должно быть, там тоже кто-то засиделся за сверхурочной работой. Паолино ходит из одной кабинки в другую, но все они одинаковые, он путается, как в лабиринте, а щелканье каждый раз слышится откуда-то из другого места. Наконец в последней кабинке он находит склонившегося над старым сумматором бухгалтера в джемпере, с зеленым целлулоидным козырьком, который, кажется, делит пополам его лысый продолговатый череп. Ударяя по клавишам сумматора, бухгалтер вскидывает вверх локти, как птица, собирающаяся взлететь. Да и весь он похож на большую птицу, присевшую отдохнуть, а его зеленый козырек торчит вперед, словно клюв. Паолино нужно вытрясти пепельницу. Он протягивает к ней руку, но в этот момент бухгалтер кладет на край пепельницы дымящуюся сигарету.
– Привет! – говорит бухгалтер.
– Добрый вечер, – отвечает Паолино.
– Что ты тут делаешь в такое время?
У бухгалтера длинное белое лицо, обтянутое сухой, как пергамент, кожей. Кажется, будто он никогда не видел солнца.
– Вытрясаю пепельницы.
– Ночью дети должны спать.
– Я с мамой. Мы убираем. А сейчас только начали.
– И до каких же пор вы здесь возитесь?
– До пол-одиннадцатого, до одиннадцати. А иногда работаем сверхурочно, по утрам.
– Значит, у вас наоборот. Мы делаем сверхурочную по вечерам, а вы по утрам?
– Угу. Но мы редко так работаем. Раз в неделю, а иногда два. Когда надо натирать полы.
– А я вот каждый день. Каждый день до поздней ночи. И, наверно, никогда не кончу.
– А что вы делаете?
– Сверяю счета.
– И не сходятся?
– Никогда.
Бухгалтер сидит неподвижно, не выпуская ручки сумматора, уставившись на узкую бумажную ленту, которая, извиваясь, спускается до самого пола, и, кажется, чего-то ждет от бесконечного ряда цифр, которые поднимаются над валиком, как ниточка дыма от сигареты, крепко зажатой у него между зубами. Эта тоненькая прямая струйка поднимается вверх мимо его правого глаза, наталкивается на козырек, расползается под ним, переливается через край, тянется выше, к шарику лампы, и клубится под абажуром.
"Сейчас вот я ему и скажу об этом", – думает Паолино и спрашивает:
– Но разве нет… извините, разве нет электронных машин, которые все сами считают?
Бухгалтер прищуривает глаз, в который попал дым.
– Все они неточные, – говорит он.
Паолино кладет тряпку, ставит на пол ведро и облокачивается на стол бухгалтера.
– Как, машины неточные?
Бухгалтер отрицательно качает своим козырьком.
– Нет, счета. С самого начала они были неточные, ошиблись давно, в самом начале.
Он встает со стула. Его джемпер намного короче, чем нужно, -рубашка выбилась из-под него и торчит пузырем вокруг пояса, Он снимает со спинки стула пиджак, надевает его.
– Идем со мной.
Мальчик и старик идут через кабинки. У бухгалтера такой широкий шаг, что Паолино приходится трусить за ним рысью. Они проходят весь коридор. В конце его занавеска. Бухгалтер раздвигает ее. За занавеской винтовая лестница, ведущая вниз. Там темно, но бухгалтер знает, где выключатель. Он поворачивает его, и под лестницей вспыхивает тусклая лампочка. Вслед за бухгалтером Паолино спускается по винтовой лестнице в подвалы фирмы. В подвале – низенькая дверца, на ней – огромный засов с замком. Бухгалтер вытаскивает, ключ, отпирает ее. Внутри, как видно, нет электрической проводки, потому что он чиркает спичкой, уверенно протягивает руку, нащупывает свечу и зажигает ее. В полумраке Паолино трудно рассмотреть комнату, но он чувствует, что она очень тесная, что-то вроде маленького чуланчика. Вокруг по стенам до самого потолка – стеллажи, заваленные папками, конторскими книгами, пыльными связками бумаг. Паолино уверен, что плесенью несет именно от них.
– Здесь все старые гроссбухи фирмы, – говорит бухгалтер, – за сто лет ее существования.
На старомодную конторку с покатой крышкой он кладет узкую длинную тетрадь, взбирается на высокий табурет и, открыв этот необычный гроссбух, говорит:
– Видишь? Это почерк Аннибале де Канис, первого бухгалтера фирмы, самого аккуратного бухгалтера на свете. Смотри, как он вел реестры.
Паолино бросает взгляд на колонки цифр, выписанных красивым продолговатым почерком с маленькими завитушками.
– Я показываю это только тебе, другие не поймут. А кто-то это должен видеть, я уже стар.
– Да, синьор бухгалтер, – чуть слышно лепечет Паолино.
– Не было больше такого бухгалтера, как Аннибале де Канис! – продолжает старик с зеленым козырьком.
Он двигает свечку, слабый огонек озаряет портрет, висящий над стеллажами рядом со щербатыми счетами. На портрете старый господин с усами и бородкой клинышком стоит в картинной позе рядом с большим волкодавом.
– Но даже этот непогрешимый человек, даже этот гений… Смотри, шестнадцатого ноября тысяча восемьсот восемьдесят четвертого года…
Он торопливо листает страницы книги и открывает ее на том месте, где для памяти заложено высохшее гусиное перо.
– … вот! Здесь он допустил грубую ошибку, ошибся в итоге на четыреста десять лир.
В конце страницы стоит сумма, очерченная расплывшейся от времени красной чертой.
– Никто этого не заметил. Только я, я один знаю об этом, и ты первый человек, которому я обо всем рассказываю. Держи это про себя и не забывай. А впрочем, если ты даже разболтаешь… ты ребенок, никто тебе не поверит. Ну, теперь ты видишь, что все неверно? За столько лет эта ошибка в четыреста десять лир, знаешь, в какую сумму она превратилась? Миллиарды! Миллиарды! Здесь хватит работы и разным вычислительным машинам, и кибернетическим устройствам, и всяким другим штукам. Ошибка в самом начале, в основе всех их счетов, и она все растет, растет, растет!
Они снова заперли дверь, поднялись по винтовой лестнице, прошли по коридору.
– Фирма стала огромной, огромнейшей. Тысячи акционеров, сотни дочерних фирм. Заграничные филиалы без счету. И все они перемалывают ошибочные суммы, сплошь ошибочные! Во всех их счетах нет ни одной правильной цифры. Жизнь половины города построена на этих ошибках! Да что я говорю, половины города? Половины страны! А экспорт, а импорт? Все неверно! Весь мир вертится вокруг этой ошибки, единственной ошибки, которую за всю свою жизнь допустил бухгалтер де Канис, этот виртуоз, этот гигант бухгалтерского дела, этот гений!
Он направляется к вешалке, надевает пальто. Без зеленого козырька его лицо становится еще более бледным и грустным, чем раньше, потом оно снова скрывается в тени надвинутой на глаза шляпы.
– И знаешь, что я тебе скажу? – понизив голос, говорит бухгалтер. – Я уверен, что он сделал эту ошибку на-роч-но!
Он выпрямляется, засовывает руки в карманы.
– Мы друг друга не видели и не знаем! – говорит он сквозь зубы, поворачивается и направляется к выходу, громко напевая: "Сердце красавицы…" Он старается шагать как можно величественнее, поэтому идет нахохлившись и как-то неестественно скособочившись.
Звонит телефон.
– Алло! Алло! – раздается голос синьоры Дирче.
Паолино бежит туда.
– Да, да, фирма "Сбав". Как вы говорите? Как? До Бразил? Смотрите-ка, звонят из Бразилии. Да, да. Чего? Чего вы хотите-то? Не понимаю… Синьора Пенсотти, идите сюда. Тут по-бразильски говорят, хотите тоже немножко послушать?
Звонит, как видно, с другого конца света какой-то клиент, который запутался, высчитывая разницу во времени.
Мать Паолино выхватывает трубку из рук синьоры Дирче.
– Здесь никого нет, нет никого, понимаете? – кричит она во весь голос. – Позвоните завтра утром! Здесь только мы, убо-о-о-рщицы, понимаете, убо-о-о-рщицы!
Никто из людей не узнал.
Перевод А. Короткова
С первыми проблесками зари пастухи были уже в дороге. Они видели, как из долины поднимается туман, открывая сперва маленькое пятнышко озера, потом противоположный склон и приютившуюся на нем хижину охотников с наглухо запертыми окнами. Казалось, что охотники каждую ночь баррикадируют их изнутри, опасаясь, как они говорили, сырости, которую несло с озера, и воров. Последнее было намеком на пастухов, и они это знали.
Скоро над охотничьей хижиной появился жиденький столбик дыма, тянувшийся к небу. Первыми на пороге показались женщины. Они вышли только для того, чтобы наломать сушняку для печки, но на их головах уже красовались широкополые соломенные шляпы, которые они носили, чтобы защититься от полуденного солнца. Потом можно было услышать, как просыпаются собаки, вслед за этим в дверях появился синьор Цауди. Засунув руки в карманы, он посмотрел на небо, сплюнул и вернулся в теплую хижину. Младшая Аирольди, подняв голову от керосинки, которую она чистила, увидела пастухов, стоявших на противоположном склоне и глазевших на хижину, и, тронув мать за руку, показала на них пальцем. Тогда пастухи повернулись и двинулись следом за своими овцами.
Брат Аирольди, доктор, появился в дверях последним. Зато он был уже совершенно готов и мог хоть сейчас отправляться в дорогу. Он все делал сам, потому что он один был без жены, однако управлялся быстрее остальных. Спал он полуодетым, закутавшись в одеяло, утром готовил себе на скорую руку бутерброды с сыром, пил кофе с молоком прямо с огня и, вооружившись ружьем, вычищенным и приготовленным еще с вечера, выходил из хижины. Сняв очки, он некоторое время близоруко оглядывался вокруг, словно пытался на вкус определить, который час и какая на дворе погода, потом уселся на камень и в ожидании остальных принялся протирать стекла очков. В хижине ворчали и позвякивали ошейниками собаки: следя за приготовлениями людей и догадываясь, что те собираются на охоту за сернами, они волновались, опасаясь, что им придется весь день просидеть на цепи.
Места, где обитали серны, лежали высоко над долиной, в которой стояла хижина охотников, выше горных пастбищ, куда пастухи гоняли свои отары. Целыми стадами, похожими издали на черные пятна, они носились по крутым сыпучим откосам или, собравшись большими семьями, лежали, греясь на солнышке и дружно, как по команде, поворачивая свои высоко поднятые головы. В те годы в горах водилось множество серн. По утрам они спускались к камням, на которых пастухи рассыпали соль для скота. Возле этих камней их легко было скрадывать.
В сентябре, как только начинались ветры, пастухи купали своих овец в озере и перегоняли их в долину. Сентябрь уже наступил, и на перебранки у них было не слишком много времени. В прежние годы до начала сентябрьских ветров они по приглашению охотников частенько участвовали вместе с ними в облавах. Так было и в этом году, пока не случилась вся эта история.
С этого времени отношения между охотниками и пастухами день ото дня становились все напряженнее, и младшая Аирольди, разбуженная среди ночи топотом отары, которую гнали мимо хижины, забивалась поглубже в кровать, на которой спала вместе с матерью. Теперь по вечерам приходилось глядеть в оба и ничего не оставлять на улице.
Все началось с того, что как-то на подоконнике забыли головку сыра, и она исчезла. Вечером, когда пастухи, возвращаясь с пастбища, как ни в чем не бывало проходили мимо хижины, старший из братьев Аирольди принялся громким голосом выкрикивать угрозы неизвестным ворам.
Через несколько дней пропал забытый на крыльце патронташ синьора Бонвичино. По поводу этой пропажи тоже было много крика, но прямо обвинить пастухов никто не решался. Поэтому сейчас синьор Бонвичино шагал, прицепив к поясу вместо патронташа хозяйственную сумку, которая болталась у него на животе. За Бонвичино следовал синьор Цауди, который лицом очень смахивал на куницу и был намного ниже своего ружья. Шествие замыкал старший Аирольди, на чем свет стоит честивший собак, которые, увидев, что он уходит без них, подняли лай в тот самый момент, когда, стоя на пороге, он давал женщинам указания насчет обеда и выслушивал их наставления насчет потной спины и холодного ветра. Охотники, поднявшись вверх по тропинке, вскоре скрылись из глаз, а женщины остались возле дома, в своих огромных шляпах, надетых, несмотря на холод и полумрак. Впереди их ждали долгие часы одиночества и грязные – уже грязные! – чашки, которые предстояло перемыть.
Чтобы добраться до мест, где водились серны, охотникам приходилось делать порядочный конец. Доктор Аирольди, который всегда ухитрялся сохранять свой широченный шаг, оставлял всех далеко позади. Он был нем как рыба и весь превращался в нюх, словно бежал по горячему следу. А вот синьору Бонвичиио очень скоро надоедало идти, он все время норовил свернуть в сторону, блуждал по кустам, вглядывался в кроны деревьев и иногда, не успев отойти от хижины, открывал пальбу, соблазненный каким-нибудь дроздом или сойкой. После этого приятели дружно набрасывались на него с руганью, особенно возмущался врач, который на охоте был дисциплинированнее всех. Подумать только, поднять стрельбу, переполошить всех зверей в горах – и все из-за какой-то пичуги! Теперь с Бонвичино уже не спускали глаз, особенно когда он, сойдя с тропинки и пробираясь напрямик, вдруг начинал озираться по сторонам и запускал руку в свою сумку за патроном, заряженным дробью.
По дороге обсуждали план охоты, но и тут не обходилось без ссор. Дело в том, что Аирольди-старший вечно что-нибудь придумывал и требовал, чтобы все делали то, что он хочет: одним он приказывал стоять здесь, другим – стрелять оттуда, потом все менял и, если что-нибудь не клеилось, принимался ругать приятелей за то, что те не послушались его советов. Всегда выходило так, что другие хотели охотиться иначе, чем он. Каждому хотелось занять место поудобнее и подбираться к животным такими тропинками, чтобы не обнаружить себя раньше времени, подпустить серн на расстояние выстрела и, таким образом, иметь больше шансов не промахнуться. Но Аирольди приводил всевозможные доводы и добивался того, что часть охотников шла в одну сторону вспугивать животных, часть загораживала им путь с другой стороны, а сам он, оставшись один на один с целым стадом бегущих серн, которых гнали его товарищи, получал полную возможность показать свою удаль, прыгая вверх и вниз по скалам и наполняя ущелья эхом своих выстрелов.
Пока они охотились вместе с пастухами или горцами из соседней деревни, Аирольди еще можно было кое-как урезонить, отчасти из-за того, что местные жители знали окрестности лучше его, отчасти же просто потому, что он стеснялся устраивать скандалы при посторонних. Но если он шел на охоту с друзьями или вдвоем с каким-нибудь лесным объездчиком или сержантом таможенной стражи – иными словами, человеком неопытным, горе-охотником, ни единого утра не обходилось без ссор.
Меньше других выходил из себя Цауди, человечек с физиономией куницы, коммерсант, торгующий сельскохозяйственными машинами. Когда становилось ясно, что из-за пререканий с Аирольди охота на серн расстраивается, он командовал себе: "Кругом!", шел домой за своей собакой, и оба, человек и собака, очень довольные друг другом, отправлялись за зайцами. Здесь, в горах, водились зайцы-беляки, но в это время года они были еще серыми, так как зайцы белеют только в пору снегопадов. Преследуемый собакой, беляк забивается в какую-нибудь нору. Синьор Цауди выкуривал его оттуда целыми часами, и все же каждый раз, когда он возвращался домой, в сетке его ягдташа болтался заяц, доставая ушами до самой земли.
Но в то утро Аирольди-старший сам покинул друзей. Вместо того чтобы, как обычно, обойти одно за другим все ущелья по дороге, пролегавшей посередине склона, он предложил подняться на вершину Шапле и, спускаясь оттуда веером, обследовать сразу всю гору. Эта идея так крепко засела у него в голове, что выбить ее оттуда не было никакой возможности. Внезапно его брат, доктор, который за все время спора не проронил ни слова и шагал впереди всех, выбирая кратчайшую дорогу, остановился у скалы, возвышавшейся над тропинкой, и, обернувшись назад, сорвал с себя шарф, в который был закутан до самого носа.
– Нет, нет и еще раз нет! – крикнул он, швыряя шарф на землю. – Мы пойдем той дорогой, какой ходим всегда. Если тебе это подходит – хорошо. Не подходит – отправляйся на Шапле, к богу в рай, куда хочешь, и довольно об этом!
– Да, я поднимусь на Шапле, – отвечал Аирольди-старший, заливаясь краской. – Поднимусь и настреляю столько серн, что охоту на них закроют до конца года!
– У-у-у! – раздался вдруг чей-то голос.
Охотники подняли глаза и увидели стадо, ползущее, словно длинное серое облако, по зелени луга, а немного выше – пастухов, которые неподвижно стояли, опираясь на свои высокие посохи и надвинув на глаза широкополые шляпы. Аирольди-старший пошел охотиться один. Тяжело ступая, он начал быстро взбираться по крутому склону. Почти все, что Аирольди знал о горах и повадках серн, ему рассказали пастухи. На охоту они ходили с винтовками образца 91-го года, сохранившимися у них с войны, да и стрелять они были не горазды. Зато все, что касалось животных и окрестных гор, они знали досконально. Можно сказать, именно они и руководили всей охотой.
Вот и сейчас стадо серн – шестьдесят голов, не меньше – пригнали сюда пастухи, и для этого им пришлось сделать здоровый крюк по склонам с французской стороны. Ясно, что у них были основания обижаться на охотников за ту роль, которую отвел им Аирольди-старший.
Не переставая злиться, Аирольди в одиночестве поднимался крутой тропинкой, которая вилась по гребню горы. Вдруг кровь снова закипела в нем: стуча по камням своими раздвоенными копытцами, серны устремились в ущелье, лежащее гораздо ниже того места, где стоял охотник. Неожиданно все стадо разом остановилось. Застыли тонкие, как струнки, ноги, тесно прижатые друг к другу спины, изогнутые рога. Но даже в их неподвижности жил отзвук стремительного бега, угадывавшийся в частом дыхании и в напряженно остановившемся взгляде. Но вот грянули выстрелы охотников, и животные огромными прыжками ринулись вниз, к горному ручью, за которым виднелся лес. Некоторые из них, сраженные на бегу пулей, тяжело падали на камни. Но тут от противоположного склона донеслось эхо, такое отчетливое, что можно было расслышать каждый выстрел. Серны, которые были уже почти у леса, испуганные эхом, круто повернули назад и с такой же стремительностью, с какой спускались под уклон, полетели вверх по склону прямо на охотников, которые снова выстрелили, уложив большую часть стада.
Поздно вечером все обитатели хижины при свете факелов хлопотали вокруг животных, которые лежали на земле, вытянув свои длинные сухие ноги. Охотники делили добычу. Большую часть они оставили для себя, остальное предназначалось местным жителям – пастухам и таможенной страже, смотревшей сквозь пальцы на невольные нарушения границы. Синьора Цауди и синьора Бонвичино руками, пропахшими кровью, нарезали для собак внутренности убитых животных. Неожиданно Аирольди-старший воскликнул:
– Подумаешь! Кто они такие, эти пастухи? Вот их доля.
И он указал на самого старого из убитых козлов, плешивого, покрытого паршой, – словом, самую настоящую падаль. Остальные усомнились в справедливости его решения, но на этот раз промолчали. Аирольди опустился на колени, собираясь вырезать окорок у серны, как вдруг у самых его ног, едва не придавив его, тяжело грохнулась туша того самого паршивого козла, которого он предложил отдать пастухам. Козел упал на спину, словно кто-то, раскачав его за ноги, с силой метнул в синьора Аирольди. Было ясно, что сделать это можно только вдвоем. Обернувшись, все увидели накидки пастухов, которые тут же исчезли в темноте.
Так началась эта ссора. А через несколько дней в деревенском кабачке, судя по всему, произошло нечто серьезное. Случилось это в воскресенье вечером, когда самый молодой из пастухов спустился в долину за покупками. Перед этим Аирольди-старший зачастил по вечерам в деревню. Потихоньку от своих товарищей и женщин он удирал из хижины и делал порядочный конец пешком только для того, чтобы пропустить стаканчик и похвастаться перед солдатами, женщинами и рабочими, возводившими дамбу. Он ходил до тех пор, пока не случилась эта история с молодым пастухом: тогда дело не обошлось без кулаков и разбитых бутылок.
А на следующий день старый пастух заметил у загона принадлежащую братьям Аирольди собаку по кличке Чилин и своего сына, который подзывал ее, причмокивая языком и протягивая ей какую-то еду. Потом старик увидел, что собака что-то съела.
– Ты что, с ума сошел? – крикнул он сыну. – Знаешь, что нам за это будет? Они же все пастбища отравят!
Завернув в одеяло собаку, у которой уже начиналась рвота, он на руках отнес ее в хижину охотников и сказал им, что пес съел отравленную приманку для мышей. Доктору Аирольди удалось спасти собаку. Что касается его брата, то он счел этот случай предупреждением.