Я, Мона Лиза
ModernLib.Net / Исторические детективы / Калогридис Джинн / Я, Мона Лиза - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(Весь текст)
Джинн Калогридис
Я, Мона Лиза
Многое происшедшее много лет тому назад будет казаться нам близким и недалеким от настоящего, а многое близкое покажется стариной — такой же, как старина нашей юности.
Леонардо да Винчи (Атлантический кодекс, 29 об.а)ИЮНЬ 1490 ГОДА
I
Меня зовут Лиза ди Антонио Герардини Джокондо, хотя знакомые называют мадонной Лизой, а для всех прочих я просто монна[1] Лиза.
Мое изображение выполнено на дереве кипяченым льняным маслом и красками, добытыми из земли или из раздробленных в порошок полудрагоценных камней и нанесенными затем кистями из птичьих перьев и шелковистых ворсинок звериного меха.
Я видела этот портрет. Он совсем на меня не похож. Я смотрю на него и вижу не себя, а лица моих родителей. Я прислушиваюсь и слышу их голоса. Я ощущаю их любовь и печаль. И вновь и вновь становлюсь свидетелем преступления, неразрывно соединившего мать с отцом, а затем так же неразделимо связавшего их со мной.
Ибо история моей жизни начинается не со дня рождения, а с убийства, совершенного за год до того, как я появилась на свет.
Впервые эта истина открылась мне во время встречи с астрологом, случившейся недели за две до празднования моего дня рождения, который нам предстояло отметить 15 июня. Мама объявила, что я сама могу выбрать себе подарок. Она думала, я попрошу новое платье, ведь нигде так рьяно не следовали моде, как в моей родной Флоренции. Отец был одним из богатейших в городе торговцев шерстью, его деловые связи позволяли мне выбирать самые роскошные меха и ткани — шелка, парчу, бархат.
Но не о платье я мечтала. Совсем недавно я побывала на свадьбе у дяди Лауро и его юной избранницы, Джованны Марии. После чествования молодых бабушка кисло заметила:
— Мира в этой семье не жди. Она — Стрелец, под влиянием Тельца. А Лауро — Овен. Они постоянно будут сталкиваться лбами.
— Мама, — мягко упрекнула бабушку моя мама. Если бы вы с Антонио в свое время обратили внимание на эти вещи… — Бабушка осеклась под резким маминым взглядом.
Я была заинтригована. Родители любили друг друга, но не познали семейного счастья. И тут до меня дошло, что они до сих пор ни разу не обсуждали со мной мой гороскоп.
Расспросив хорошенько маму, я узнала, что гороскоп для меня даже не был составлен. Новость меня шокировала: в зажиточных флорентийских семьях, как было заведено, часто советовались с астрологами по всем важным вопросам, а для новорожденных неизменно составляли гороскоп. А я была на особом положении: единственный ребенок в семье, воплощение всех родительских надежд.
И как единственный ребенок я прекрасно сознавала, какой силой обладаю; я хныкала и жалобно канючила, так что, наконец, мама неохотно сдалась.
Знай, я тогда, что за тем последует, ни за что бы так не упорствовала.
Мама не осмеливалась выходить из дома, поэтому мы не пошли к астрологу, а пригласили его к нам.
Из окна коридора, куда выходила моя спальня, я наблюдала, как на задний двор вкатилась золоченая карета с нарисованным на дверце семейным гербом. Двое элегантно одетых слуг помогли астрологу выйти из кареты. На нем была плотно облегающая безрукавка из фиолетового стеганого бархата, а поверх он накинул более темного оттенка парчовый плащ без рукавов. Несмотря на тщедушное тело, впалую грудь, держался астролог величаво.
Встретить его вышла Дзалумма, рабыня моей матери. В этот день она нарядилась, словно фрейлина при дворе. Мама, нежная душа, внушавшая слугам преданность, обращалась со своей рабыней как с любимой подругой. Дзалумма была черкешенка, родом с высоких гор таинственного Востока; ее народ славился красотой, и Дзалумма — рослая, чернобровая и черноволосая, с лицом белее мрамора — не была исключением. Ее тугим локонам, созданным не раскаленной кочергой, а самой природой, завидовали все флорентийские женщины. Временами она бормотала что-то себе под нос на своем родном языке, совершенно не похожем ни на одно наречие, которое я когда-либо слышала.
Дзалумма присела в поклоне, после чего проводила приехавшего в дом. В то утро мама очень волновалась, наверное, из-за того, что астролог был самой известной личностью в городе и однажды, когда предсказатель Папы заболел, с ним даже советовался его святейшество. Мне велели не показываться взрослым на глаза; этот первый визит был строго деловым, а я могла отвлечь астролога своим появлением.
Я все-таки вышла из своей комнаты и на цыпочках прокралась до лестничной площадки, надеясь разобрать хоть что-нибудь из того, что происходило сейчас двумя этажами ниже. Но каменные стены были толстыми, а мама плотно закрыла дверь в гостиную — в общем, мне не удалось услышать даже приглушенных голосов.
Визит продлился недолго. Мама открыла дверь и позвала Дзалумму; до меня донеслись ее быстрые шаги по мраморному полу, затем прозвучал мужской голос.
Я ретировалась с лестницы и поспешила вернуться к окну, из которого можно было увидеть карету астролога.
Дзалумма вывела гостя из дома, а затем, оглянувшись по сторонам, передала ему какой-то маленький предмет, наверное, кошелек. Поначалу он отказывался, но Дзалумма горячо настаивала. После минутной нерешительности он сунул вещицу в карман, сел в карету и уехал.
Я предположила, что она заплатила ему за предсказание, хотя меня удивило, как такой человек согласился предсказывать рабыне. А может быть, мама просто забыла ему заплатить.
Возвращаясь в дом, Дзалумма случайно подняла глаза, и мы встретились с ней взглядами. Испугавшись, что меня застали за таким неприглядным занятием, я поспешила убраться к себе.
Дзалумма любила подразнить меня, когда мне случалось нашкодить; я ожидала, что и на сей раз, она поступит так же, но рабыня почему-то ни словом не обмолвилась об этом случае.
II
Через три дня астролог вновь нанес визит. Я опять наблюдала из окошка верхнего этажа, как он выходит из кареты и Дзалумма приветствует его. Я была взволнована: мама наконец-то согласилась позвать меня в нужный момент. Я решила, что она хочет пригладить неприятную правду.
На этот раз астролог продемонстрировал свое богатство, нарядившись в блестящую желтую тунику из шелкового дамаста, отделанную коричневым мехом куницы. Прежде чем войти в дом, он остановился и бросил украдкой какую-то фразу Дзалумме; она закрыла ладошкой рот, словно в шоке от услышанного. Тогда он явно задал ей вопрос. Она покачала головой и дотронулась до его локтя, видимо о чем-то прося. Предсказатель передал ей свернутые в трубочку листы и, выдернув руку, раздраженный, направился в дом. Рабыня дрожащими руками сунула свиток в карман, скрытый в складках юбки, после чего последовала за гостем.
Я покинула свой пост у окна и вышла на лестницу, где стояла и прислушивалась, нетерпеливо ожидая, когда меня позовут. Меня совершенно сбил с толку таинственный разговор между астрологом и рабыней.
Минут через пятнадцать я вздрогнула от неожиданности: внизу кто-то распахнул дверь с такой силой, что она грохнула о стену. Я подбежала к окну: астролог шел к своей карете один, его никто не провожал.
Приподняв юбки, я бросилась вниз по лестнице, благодаря судьбу за то, что на пути мне не попалась ни Дзалумма, ни мама. Запыхавшись, я подбежала к карете в ту секунду, когда астролог дал сигнал вознице трогать.
Я уцепилась за отполированную деревянную дверцу и взглянула на человека, сидящего в глубине кареты.
— Пожалуйста, постойте, — попросила я.
Он жестом велел вознице придержать лошадей и с кислой улыбкой уставился на меня; в то же время в его взгляде угадывалось любопытство и сострадание.
— Значит, ты и есть хозяйская дочь.
— Да.
Он внимательно оглядел меня.
— Я не стану участвовать в обмане. Поняла?
— Нет.
— Хм. Вижу, что не поняла. — Он помолчал, тщательно подбирая слова. — Твоя мать, мадонна Лукреция, сказала, что тебе потребовались мои услуги. Так?
— Да. — Я раскраснелась, боясь, что мое признание рассердит его еще больше.
— В таком случае ты заслуживаешь узнать хотя бы часть правды — ибо в этом доме всей правды тебе никогда не услышать. — Его высокомерное раздражение постепенно угасло, и он заговорил серьезным, мрачным тоном. — Гороскоп у тебя необычный — некоторые даже сказали бы, что он внушает беспокойство. Я отношусь к своему искусству очень серьезно, к тому же умею применять интуицию — и то и другое говорит мне, что ты угодила в водоворот насилия, крови и обмана. То, что начали другие, должна завершить ты.
Я сжалась от ужаса, но, когда ко мне вновь вернулся голос, решительно заявила:
— Не желаю иметь отношение к подобным вещам.
— Твоя стихия — огонь, — продолжал он. — Твой нрав горяч, как кузнечный горн, в котором выковывается меч правосудия. В расположении твоих звезд я разглядел акт насилия, который связан с твоим прошлым и будущим.
— Но я не способна причинить вред кому бы то ни было!
— Твоя судьба предопределена Всевышним. У Него свои причины так поступить с тобой.
Я хотела расспросить его подробнее, но астролог окликнул возницу, и пара прекрасных вороных унесла его прочь.
Я в растерянности побрела к дому. Случайно подняла взгляд и увидела, что из окна верхнего этажа на меня смотрит Дзалумма.
Когда я вошла к себе в спальню, рабыни там не было. Я просидела в комнате еще полчаса, и только потом меня позвала мама.
Она не покинула большой зал, где принимала астролога. Увидев меня, она улыбнулась, явно не подозревая о моем разговоре с гостем. В руке она держала несколько листов.
— Иди сюда, садись рядом, — весело сказала она. — Сейчас я все тебе расскажу о твоих звездах. Нам давно следовало бы составить для тебя гороскоп, поэтому я решила, что ты все-таки заслуживаешь новое платье. Сегодня отец отвезет тебя в город, чтобы ты выбрала ткань. Но о гороскопе, чур, молчок. Иначе он решит, что мы с тобой транжиры.
Я подошла к ней на негнущихся ногах, села, выпрямив спину, и крепко сцепила руки.
— Взгляни. — Мама разложила листы на коленях и ткнула пальцем в какую-то строчку, выведенную аккуратным почерком астролога. — Ты родилась под знаком Близнецов, значит, твоя стихия — воздух. В это время Рыбы были на подъеме, что означает воду. Твоя луна находится в знаке Овна — это огонь. А, кроме того, в твоем гороскопе много аспектов земли, так что все стихии отличным образом уравновешивают друг друга. Все это указывает на весьма счастливое будущее.
Пока она говорила, во мне вскипал гнев. Последние полчаса она занималась тем, что выдумывала, сочиняла для меня утешительную ложь. Астролог оказался прав: в этом доме не приходилось надеяться на правду.
— У тебя будет длинная хорошая жизнь, богатство и много детей, — продолжала мама. — И тебе не нужно беспокоиться, за кого выходить замуж, ведь расположение твоих звезд столь благоприятно к любому знаку…
Я не дала ей договорить.
— Нет, — сказала я. — По гороскопу у меня огненный знак. Моя жизнь будет отмечена предательством и кровью.
Мама резко вскочила; бумаги с ее колен разлетелись по полу.
— Дзалумма! — прошипела она, в глазах ее пылала ярость, какой я до сих пор в ней не замечала. — Она говорила с тобой?
— Я говорила с астрологом.
Это сразу успокоило маму, и ее лицо стало непроницаемым. Тщательно подбирая слова, она спросила:
— Что еще он тебе сказал?
— Больше ничего.
— Так это все?
— Все.
Она тяжело опустилась на стул, словно обессилев.
В гневе я даже не подумала, что моя добрая, любящая мама хотела всего лишь защитить меня от пугающих известий. Я вскочила со стула.
— Все, что ты до сих пор говорила, — ложь. Что еще ты от меня скрываешь?
Жестоко было бросать такие обвинения. Она взглянула на меня, словно сраженная ударом. Но я все равно повернулась и вышла из зала, а мама так и осталась сидеть, прижимая руку к сердцу.
Вскоре я заподозрила, что мама и Дзалумма серьезно повздорили. Всю жизнь они поддерживали очень теплые отношения, но после второго приезда астролога мама каждый раз, когда Дзалумма входила в комнату, напускала на себя неприступный вид. Она старательно избегала встречаться взглядом с рабыней и ограничивалась немногословными приказаниями. Дзалумма, в свою очередь, помрачнела и замкнулась в себе. Прошло несколько недель, прежде чем они вернулись к прежней дружбе.
О моем гороскопе мама со мной больше ни разу не заговаривала. Я не раз собиралась попросить Дзалумму отыскать бумаги, которые астролог оставил матери, и прочитать правду о своей судьбе. Но каждый раз меня удерживало чувство страха.
Я и без того знала больше, чем мне хотелось бы.
Но прошло еще два года, прежде чем я узнала о преступлении, с которым была неразрывно связана.
ЧАСТЬ I
26 АПРЕЛЯ 1478 ГОДА
III
В огромном холодном соборе Санта-Мария дель Фьоре перед алтарем стоял Бернардо Бандини Барончелли, изо всех сил стараясь унять дрожь в руках. Разумеется, ему это не удалось — как не удалось скрыть от Господа черноту своей души. Он в молитвенном жесте сложил ладони и поднес их к губам. Зашептал срывающимся голосом, моля об успехе рискованного темного дела, в которое оказался замешан, и о прощении в случае успеха.
«Я благочестивый человек. — Барончелли направил все мысли к Всевышнему. — Я всегда желал людям добра. Как же я в это ввязался?»
Ответа не последовало. Барончелли уставился на алтарь из темного дерева и золота. Сквозь витражные окна купола вниз струился утренний свет, отражаясь от золоченых фигур желтыми лучиками, в которых поблескивали пылинки. Это зрелище навеяло на него мысли о незапятнанном Эдеме. Конечно, Бог был там, но Барончелли ощущал не божественное присутствие, а только собственную порочность.
— Прости меня, Господи, самого несчастного грешника, — бормотал он.
Его тихая молитва смешивалась с сотнями других приглушенных молитв, звучавших под сводами кафедрального собора Святой Девы Марии с цветком лилии в руках, называемого горожанами попросту — Дуомо[2]. Это святилище, одно из самых больших в мире, было построено в форме латинского креста. Все сооружение венчало величайшее достижение архитектора Брунеллески — невероятный по своим размерам купол, казалось висящий в воздухе без опоры. Видимый в любой части города, оранжевый кирпичный купол магическим образом господствовал в небе и стал, подобно лилии, символом Флоренции. Он возносился так высоко, что когда Барончелли впервые его увидел, то подумал, что верхушка наверняка достигает Небесных Врат.
Но именно в это утро Барончелли пребывал в царстве, расположенном гораздо ниже. Хотя план вроде бы был настолько прост, что не предполагал никаких осечек, теперь, когда яркий рассвет обещал до боли чудесный день, заговорщика захлестнули дурные предчувствия и сожаление. Последнее чувство сопровождало его, чуть ли не всю жизнь: он родился в одном из самых богатых и знатных семейств города, но, достигнув преклонного возраста, промотал состояние и влез в долги. Кроме своего банковского дела, ничего другого он не знал, поэтому теперь стоял перед выбором: перевезти жену и детей в Неаполь, где просить помощи и покровительства у одного из богатых родственников — участь, с которой его прямодушная супруга, Джованна, никогда бы не примирилась, — или предложить свои услуги одному из двух самых значительных семейств Флоренции, державших банкирские дома: Медичи или Пацци.
Сначала он отправился к самым всесильным банкирам — к Медичи. Они его отвергли, чем он не переставал возмущаться. Зато их соперники, Пацци, приняли его в свою паству; именно по этой причине сегодня он стоял в первом ряду толпы молящихся, рядом со своим работодателем, Франческо де Пацци. Вместе с родным дядей, рыцарем мессером Якопо, Франческо руководил семейным делом в чужих странах. Это был маленький человечек с заостренными чертами лица и узкими глазками под темными, необычайно густыми бровями; рядом с высоким, представительным Барончелли он смотрелся как уродливый карлик. Через какое-то время Барончелли начал презирать Франческо еще больше, чем всех представителей семейства Медичи, ибо его начальник был склонен к вспышкам гнева и часто, не стесняясь в выражениях, напоминал Барончелли колкими словами о его банкротстве.
Чтобы обеспечить семью, Барончелли был вынужден улыбаться, когда оба Пацци — и мессер Якопо, и юный Франческо — оскорбляли его и обращались с ним как с простолюдином, хотя на самом деле он не уступал им в знатности. Поэтому, когда возникла мысль о заговоре, Барончелли оказался перед выбором: рискнуть головой и признаться во всем семейству Медичи или позволить семейству Пацци сделать из него соучастника и добиться тем самым места в новом правительстве.
Сейчас, когда он просил у Бога прощения, он ощущал правым плечом теплое дыхание такого же заговорщика, как он. Человек, молившийся за его спиной, был одет в джутовую робу кающегося грешника.
Слева от Барончелли беспокойно ерзал Франческо и все бросал взгляды вправо, мимо своего работника. Барончелли проследил за его взглядом: оказалось, что Франческо все время смотрел на Лоренцо де Медичи, который в свои двадцать девять лет и был фактическим правителем Флоренции. Номинально Флоренцией правила синьория, совет из восьми приоров и главы городского магистрата, гонфалоньера справедливости[3]; всех этих людей выбирали среди знатных семейств Флоренции. Предположительно выборы проходили справедливо, но что любопытно — большинство избранных неизменно проявляли лояльность к Лоренцо, а гонфалоньер находился в полном его подчинении.
Франческо де Пацци был некрасив, но Лоренцо превзошел его в уродстве. Облик высокого и мускулистого человека, заметного в толпе, портило редкое по своей непривлекательности лицо. Длинный заостренный нос заканчивался вздернутым и свернутым набок кончиком, плоская переносица заставляла Лоренцо заметно гундосить. Нижняя челюсть так сильно выпирала, что, когда он входил в комнату, подбородок его опережал. Это отталкивающее лицо обрамляли темные волосы, закрывавшие уши.
Лоренцо стоял в ожидании мессы; рядом с ним находился его верный друг и работник Франческо Нори, а по другую руку — архиепископ Пизы, Франческо Сальвиати. Несмотря на недостатки внешности, Лоренцо излучал достоинство и самообладание. В темных, слегка навыкате глазах угадывалась необычайная проницательность. Даже в окружении врагов Лоренцо казался спокойным. Сальвиати, родственник Пацци, не был для Лоренцо другом, хотя здоровались они приветливо; старший брат Медичи яростно возражал против назначения Сальвиати архиепископом Пизы и просил у Папы Сикста назначить вместо него ставленника Медичи. Папа не обратил внимания на просьбу Лоренцо, а затем, вопреки традиции, просуществовавшей несколько поколений, отказался от услуг Медичи в качестве банкиров и начал вести дела с Пацци, чем нанес жестокое оскорбление Лоренцо.
Тем не менее, сегодня Лоренцо принял единственного племянника Папы, семнадцатилетнего кардинала Риарио, как почетного гостя. После мессы в главном соборе Лоренцо собирался сопроводить молодого кардинала на пир, устроенный во дворце Медичи, а затем продемонстрировать ему собранную Медичи знаменитую коллекцию произведений искусства. А пока он стоял рядом с Сальвиати и Риарио и время от времени кивал в ответ на их редкие, произнесенные шепотом фразы.
«Улыбаются, а сами затачивают мечи», — подумал Барончелли.
Неброско одетый в простую тунику из серо-голубого шелка, Лоренцо и не подозревал, что через два ряда за его спиной стоят двое священников, облаченных в черные сутаны. Один из них был домашний учитель семейства Пацци, юноша, которого Барончелли знал только по имени — Стефано; рядом с ним стоял мужчина постарше, Антонио да Вольтерра. Барончелли успел перехватить взгляд Вольтерры, когда эти двое только входили в церковь, и тут же отвел глаза; во взоре священника кипела та же ярость, которую Барончелли подметил у кающегося грешника. Вольтерра, присутствовавший на всех тайных встречах, тоже горячо обличал любовь Медичи «ко всему языческому», говоря, что семейство «погубило город» своим растленным искусством.
Как и остальные заговорщики, Барончелли знал, что ни пиру, ни осмотру коллекции не суждено состояться. Грядущее событие должно было навсегда изменить политическое лицо Флоренции.
За его спиной кающийся грешник начал переминаться с ноги на ногу, а затем со вздохом произнес то, что было понятно только Барончелли. Слова грешника заглушал капюшон, надвинутый на лицо, чтобы скрыть его. Барончелли с самого начала был против участия этого человека в убийстве — с какой стати они должны ему доверять? Чем меньше участников, тем лучше… Но Франческо, как всегда, отмахнулся от его мнения.
— Где Джулиано? — раздался шепот из-под капюшона.
Джулиано де Медичи, младший брат, был настолько же красив, насколько уродлив Лоренцо. Его прозвали любимцем Флоренции — такой он был красавчик; говорили, что вслед ему вздыхали не только женщины, но и мужчины. Заговорщики не могли довольствоваться только одним братом, явившимся в собор. Им нужны были оба — иначе пришлось бы все отменить.
Барончелли бросил взгляд через плечо на скрытое капюшоном лицо сообщника и ничего не сказал. Не нравился ему кающийся грешник; этот тип исподволь вносил во все действо столько праведного религиозного фанатизма, причем такого заразительного, что даже сугубо приземленный Франческо начал верить, что сегодня они совершат дело, угодное Богу.
Но Барончелли-то знал, что Бог здесь ни при чем; это был акт, порожденный ревностью и амбициями.
По другую его руку шипел Франческо де Пацци:
— Что такое? Что он сказал?
Барончелли нагнулся и прошептал в миниатюрное ухо своего благодетеля:
— Где Джулиано?
По лицу Франческо он заметил, как тот пытается подавить страх. Барончелли разделял его опасения. Теперь, когда Лоренцо со своим гостем кардиналом заняли предназначенные им места, вот-вот должна была начаться месса; если Джулиано не появится в ближайшие минуты, весь план рухнет. Слишком высока была ставка, слишком велик риск; слишком большое количество людей вовлечено в заговор, слишком много языков могло развязаться и вызвать толки. Уже сейчас мессер Якопо во главе небольшого отряда из пятидесяти перуджианцев-наемников поджидает, когда прозвучит сигнал церковного колокола. С первым звоном он должен захватить правительственный дворец и поднять народ против Лоренцо.
Кающийся грешник протолкнулся вперед и остановился почти вровень с Барончелли, после чего задрал голову и уставился вверх, туда, где прямо над огромным алтарем завис на головокружительной высоте массивный купол. Капюшон из мешковины немного соскользнул назад, открыв профиль. На мгновение лицо грешника исказила гримаса такой ненависти и отвращения, что Барончелли невольно отшатнулся.
Постепенно взгляд грешника смягчился, по лицу его разлился блаженный экстаз, словно он видел самого Господа, а не обшитый гладким мрамором скругленный свод. Франческо тоже обратил внимание на прихожанина в мешковине и теперь взирал на него, как на оракула, готового произнести первое слово. И оно последовало.
— Он все еще в постели.
Тут заговорщик пришел в себя и тщательно надвинул обратно капюшон, вновь скрыв свое лицо.
Франческо вцепился в локоть Барончелли и опять зашипел:
— Мы немедленно должны отправиться во дворец Медичи!
Улыбаясь, Франческо потащил Барончелли за собой, уводя в сторону от растерянного Лоренцо де Медичи и немногочисленной флорентийской знати, составлявшей первый ряд молящихся. Они не воспользовались ближайшим северным порталом, выходившим на виа де Серви, так как их уход, скорее всего, привлек бы внимание Лоренцо.
Вместо этого парочка двинулась по крайнему нефу, проходившему по всей длине огромного храма — мимо коричневых каменных колонн шириной в четыре человеческих корпуса, связанных высокими белыми арками, обрамлявшими огромные витражи. Франческо напустил на себя благожелательный вид, минуя одного знакомого за другим в первых нескольких рядах и кивая каждому в знак приветствия. Барончелли, двигавшийся как в тумане, тоже старался бормотать приветствия тем, кого знал, но Франческо тащил его за собой с такой скоростью, что он едва успевал переводить дыхание.
Сотни лиц, сотни тел. Без людей собор казался бы сооружением, не имеющим границ; но в этот день, пятое воскресенье после Пасхи, забитый до отказа, он стал тесным и душным. В каждом повернутом к нему лице Барончелли чудилось подозрение.
Первая группа прихожан, которую они миновали, состояла из флорентийской знати: мужчины и женщины в блестящих роскошных одеяниях из отороченной мехом парчи и бархата, утяжеленных золотом и драгоценными камнями. От мужчин пахло розмариновой и лавандовой водой, аромат ее смешивался с более летучим запахом розового масла, которым пользовались женщины, во все эти благоухания вплетались нотки дыма и ладана от алтаря.
Франческо быстро перебирал ногами в бархатных туфлях, двигаясь по мозаичному мраморному полу; миновав аристократию, он вновь посуровел. Запах лаванды усилился, когда эти двое шли мимо рядов мужчин и женщин, одетых в шелка и тонкую шерсть, изредка украшенную золотой и серебряной нитью и даже отдельными бриллиантиками. Сохраняя строгость на лице, Франческо раз или два кивнул своим деловым партнерам ниже его по рангу. Барончелли с трудом дышал; глядя на мелькающие перед ним лица сотен невольных свидетелей грядущего события, он не мог подавить растущую панику.
Но Франческо не замедлил шага. Когда они проходили мимо купцов средней руки, кузнецов и пекарей, художников с подмастерьями, аромат трав уступил место запаху пота, а тонкие ткани — грубо сотканной шерсти и шелку. В последних рядах стояли бедняки: чесальщики шерсти, неспособные приглушить свой неуемный кашель, и красильщики тканей с пятнами темной краски на руках. Одеты они были в лохмотья, и пахло от них не духами, а потом и нечистотами. Оба, и Франческо, и Барончелли, невольно зажали себе носы.
Наконец они добрались до огромных распахнутых дверей. Барончелли, всхлипнув, вдохнул полной грудью.
— Не время трусить! — бросил Франческо и потащил его на улицу, мимо попрошаек, расположившихся на церковной лестнице, мимо высокой, изящной колокольни, оставшейся слева.
Они пересекли огромную открытую площадь, пройдя восьмигранный баптистерий Сан-Джованни, казавшийся совсем маленьким рядом с собором. Соблазн перейти на бег был велик, но чересчур опасен, хотя они по-прежнему поддерживали темп, не позволявший Барончелли как следует дышать. После сумеречного собора солнечный свет ослеплял. День обещал быть чудесным, безоблачным, но заговорщику Барончелли он все равно казался зловещим.
Они направлялись на север, на виа Ларга, которую иногда называли улицей Медичи. Невозможно было ступить на ее потертые плиты и не ощутить при этом, какой железной хваткой держал Лоренцо весь город. На широкой улице располагались дворцы его сторонников: Микелоццо, семейного архитектора, Анджело Полициано, поэта и всеобщего любимца. Чуть дальше, в стороне, возвышались церковь и монастырь Сан-Марко. Козимо, приходившийся Лоренцо дедом, в свое время перестроил разваливающийся собор и основал знаменитую монастырскую библиотеку; в ответ монахи-доминиканцы в знак почитания выделили ему отдельную келью, куда он мог удаляться для размышлений.
Козимо даже приобрел сады возле монастыря, а позже Лоренцо преобразовал их в сад скульптуры, роскошную учебную площадку для молодых архитекторов и художников.
Барончелли со своим сообщником подошли к перекрестку с виа де Гори, где купол старейшего флорентийского собора Сан-Лоренцо закрывал собой почти все небо. Этот собор тоже подвергся разрушению, а Козимо с помощью Микелоццо и Брунеллески восстановил его былое величие. Теперь там покоились его кости под мраморной гробницей, установленной перед высоким алтарем.
Наконец эти двое приблизились к своей цели: показалась прямоугольная серая громадина дворца Медичи, строгая и суровая, как крепость, — архитектору Микелоццо было наказано построить дом без изощренных украшений, дабы не вызвать подозрения, что Медичи якобы считают себя выше простых горожан. Тем не менее, в скромном по виду здании угадывалось достаточно величия, чтобы приглашать туда королей и принцев; в большом зале дворца некогда обедал французский король Карл VII.
Барончелли вдруг поразило, что дворец напоминает своего теперешнего владельца: первый этаж сложили из грубоколотого неотесанного камня, второй построили из ровного кирпича, а третий возвели из идеально гладкого камня, увенчанного нависающим карнизом. Лицо, которое Лоренцо показывал миру, выглядело таким же гладким, зато суть этого человека, его душа, была грубой и холодной; он не погнушался бы ничем, чтобы удержать власть над городом.
Заговорщикам понадобилось четыре минуты, чтобы дойти до дворца Медичи, занявшего весь угол на пересечении виа Ларга и Гори. Эти четыре минуты прошли как четыре часа; и в то же время промелькнули так быстро, что Барончелли даже не мог вспомнить, как шел по улице.
К южной оконечности здания, той, что ближе к собору, примыкали лоджии, крытые от непогоды и достаточно широкие, чтобы дарить тень. Здесь жители Флоренции могли встречаться и беседовать между собой, здесь они часто видели Лоренцо или Джулиано; множество сделок заключалось под этим каменным потолком.
В это воскресное утро почти все горожане собрались на мессе; в лоджиях задержались всего лишь двое, о чем-то тихо беседуя. Один из них — в шерстяном плаще, какие обычно носили купцы, — обернулся и бросил хмурый взгляд на Барончелли, а тот втянул голову в плечи, испугавшись, что его узнают и запомнят.
Пройдя еще несколько шагов, заговорщики остановились у массивных, обитых медью дверей палаццо — главного входа с виа Ларга. Франческо решительно забарабанил по металлу; его усилия были в конце концов вознаграждены появлением слуги, который провел их на великолепный двор.
Так начались муки ожидания, пока позовут Джулиано. Не находись в тот момент Барончелли в тисках страха, он, возможно, полюбовался бы окружавшей его картиной. В каждом углу двора стояло по огромной каменной колонне, соединенной с остальными колоннами грациозными арками. Поверху проходил фриз, украшенный медальонами, языческие мотивы которых чередовались с гербом Медичи.
Знаменитые семь шаров, palle, были расположены так, что подозрительно напоминали корону. Послушать Лоренцо, так эти palle символизировали отверстия в щите одного из рыцарей Карла Великого, храброго Аверардо, победившего свирепого великана. Карл Великий был настолько поражен этой победой, что позволил Аверардо создать себе герб из побывавшего в битве щита. Медичи объявили храброго рыцаря своим предком, и семейство владело этим гербом в течение многих веков. Клич «Palle! Palle! Palle!» собирал людей под знамена Медичи. А о Козимо Старшем говорили, что он метил своим гербом даже отхожие места в монастыре.
Барончелли отсутствующим взглядом скользил по медальонам. На одном была изображена Афина, защищавшая город, названный в ее честь; сюжет другого медальона рассказывал об Икаре, взмывшем под небеса.
Потом он опустил взгляд на центральное украшение двора, бронзовую фигуру Давида, выполненную Донателло. Скульптура всегда поражала Барончелли своей женственностью. Из-под соломенной шляпы пастуха выбивались длинные локоны; обнаженное округлое тело было напрочь лишено мужской мускулистости. Одна рука, согнутая в локте, покоилась на бедре совсем по-девичьи.
Однако в этот день Барончелли составил совершенно другое впечатление о скульптуре. Он разглядел холодность взгляда Давида, смотревшего на голову поверженного Голиафа; он увидел, насколько остр огромный меч в правой руке юноши.
«Какая роль уготована мне сегодня? — подумал Барончелли. — Давида или Голиафа?»
Рядом с ним расхаживал Франческо де Пацци, сцепив руки за спиной и устремив свои маленькие глазки вниз, на отполированный мрамор. «Джулиано лучше бы не медлить, — подумал Барончелли, — иначе Франческо начнет изрыгать проклятия вслух».
Но Джулиано все не появлялся. Вернулся слуга, миловидный юноша, всего лишь винтик хорошо отлаженного механизма, каковым являлся дом Медичи; на лице молодого человека застыла отрепетированная маска сочувствия.
— Господа, простите меня. Мне очень неприятно сообщать вам, что хозяин сегодня неважно себя чувствует и потому не может принять гостей.
Франческо едва успел скрыть тревогу под показной веселостью.
— Прошу объяснить мессеру Джулиано, что дело весьма срочное. — Он доверительно понизил тон, словно собираясь сообщить слуге тайну. — Сегодняшний завтрак, видишь ли, устроен в честь молодого кардинала Риарио, и тот будет чрезвычайно разочарован, если младший Медичи не сядет за стол. Кардинал сейчас вместе с мессером Лоренцо находится в соборе. Он спрашивал о твоем хозяине. Из-за него отложили начало мессы, и боюсь, что если мессер Джулиано не пойдет сейчас же с нами, кардинал оскорбится. Мы ведь не хотим, чтобы он по возвращении в Рим сообщил об этом своему дяде, его святейшеству…
Слуга любезно закивал, его лицо выражало легкую тревогу. И все же Барончелли чувствовал, что им не удалось до конца убедить слугу и тот пока не знает, стоит ли еще раз беспокоить хозяина. Франческо почувствовал то же самое, ибо начал наседать.
— Мы здесь по воле мессера Лоренцо, который просит брата незамедлительно прийти, так как мы все ждем…
Юноша вздернул подбородок, давая понять, что вполне сознает важность дела.
— Я передам ваши слова хозяину, не сомневайтесь. Когда слуга повернулся, чтобы уйти, Барончелли уставился на своего сообщника, поражаясь его двуличности.
Вскоре на мраморной лестнице, спускавшейся в сад, раздались шаги, и через несколько секунд перед гостями предстал Джулиано де Медичи. Насколько не идеальна была внешность старшего брата, настолько безукоризненно выглядел младший. Нос хотя и крупный, но прямой, с красиво скругленным кончиком, подбородок волевой; глаза большие, золотисто-карие, в обрамлении длинных ресниц, на зависть всем флорентийкам. Изящные, красивой формы губы, ровные белые зубы, густые вьющиеся волосы, разделенные пробором посредине и зачесанные назад, чтобы не закрывать красивого лица.
Судьба была благосклонна к двадцатичетырехлетнему Джулиано; он мог похвастаться молодостью, живостью, красотой лица и голоса. Тем не менее, его природная доброта и чувствительность никогда бы не позволили ему унизить или оскорбить другого человека. В его обществе любой чувствовал себя легко. И флорентийцы любили этого веселого, щедрого юношу. Пусть он не обладал теми качествами, которые позволили его брату стать блестящим политиком, он был достаточно умен, чтобы использовать свои другие преимущества и завоевать расположение общества. В случае смерти Лоренцо Джулиано без труда принял бы бразды правления.
За последние несколько недель Барончелли изо всех сил старался внушить самому себе презрение к этому человеку, но у него ничего не вышло.
Этим утром слабые лучи солнца, тронувшие основания колонн, высветили начавшую меркнуть красоту Джулиано. Он вышел к ранним гостям с нечесаными волосами, в наспех наброшенной одежде, с налитыми кровью глазами. Впервые на памяти Барончелли юноша не улыбался. Он двигался медленно, как человек, отягощенный массивными латами. «Икар, — подумал Барончелли. — Он воспарил чересчур высоко, а теперь упал, опалив крылья, на землю».
Джулиано заговорил, его мелодичный голос сегодня звучал хрипло.
— Добрый день, господа. Насколько я понял, кардинал Риарио оскорблен моим отсутствием на мессе.
Барончелли вдруг стало трудно дышать, и сердце готово было выпрыгнуть из груди. Джулиано выглядел как смиренный агнец на заклании. «Он знает. Этого не может быть. И все же… он знает…»
— Простите, что побеспокоили вас, — произнес Франческо де Пацци, виновато сложив руки. — Мы явились по воле мессера Лоренцо…
Джулиано вздохнул.
— Понимаю. Бог свидетель, мы должны делать все, чтобы Лоренцо был доволен. — На секунду он стал прежним, а затем добавил с самой искренней тревогой: — Я только надеюсь, еще не слишком поздно убедить кардинала, что я отношусь к нему с величайшим почтением.
— Да, — неторопливо произнес Барончелли. — Мы все надеемся, что еще не слишком поздно. Месса уже началась.
— Так идемте же! — Джулиано махнул рукой, приглашая двинуться к выходу.
Когда он поднял руку, Барончелли заметил, что младший Медичи, одеваясь в спешке, забыл нацепить меч.
Все трое вышли из дворца на залитую ярким солнцем улицу.
Хмурый человек, поджидавший в лоджии, бросил взгляд на Джулиано, когда тот проходил мимо.
— Мессер Джулиано, — окликнул он юношу. — На одно слово, это очень важно.
Джулиано оглянулся и, видимо, узнал человека.
— Кардинал, — нервно напомнил Франческо, после чего сам обратился к незнакомцу: — Любезный, мессер Джулиано опаздывает на важную встречу и просит отнестись к этому с пониманием. — С этими словами он взял Джулиано за руку и потащил за собой по виа Ларга.
Барончелли не отставал. Его удивляло лишь то, что руки больше не дрожали, сердце перестало бешено колотиться и дыхание восстановилось, хотя страх до сих пор его не покинул. Более того, они с Франческо все время шутили, пересмеивались, изображая хороших приятелей, чтобы развеселить своего спутника. Джулиано слабо улыбался в ответ на их усилия, но продолжал с трудом переставлять ноги, так что заговорщикам пришлось затеять игривую возню и попеременно то толкать его, то тянуть за собой.
— Мы не должны заставлять кардинала ждать, — по крайней мере трижды повторил Барончелли.
— Признайтесь, любезный Джулиано, — сказал Франческо, хватая своего Юного шурина за рукав, что заставляет вас так вздыхать. Неужели ваше сердце украла какая-нибудь недостойная девица?
Джулиано потупился и покачал головой — не в ответ на вопрос, а скорее показывая, что не желает это обсуждать. Франческо не стал настаивать. Тем не менее, он не замедлил шага, и уже через несколько минут они оказались у центрального входа в Дуомо.
Барончелли замешкался. Ему не давала покоя мысль, что Джулиано двигался очень медленно, словно в тяжелых латах. С наигранной импульсивностью он схватил юного Медичи и заключил в крепкие объятия.
— Дружище, — сказал он, — меня волнует, что вы так страдаете. Чем мы можем вас развеселить?
Джулиано снова вымученно улыбнулся и слабо покачал головой.
— Ничем, любезный Бернардо. Ничем. И последовал за Франческо в собор. Барончелли тем временем успокоился хотя бы по одному поводу: под туникой у Джулиано не было кирасы.
IV
В то апрельское утро перед Джулиано стояла ужасная дилемма: ему предстояло разбить сердце одному из двух людей, которых он любил больше всех на свете. Одно сердце принадлежало его брату, Лоренцо, другое — женщине.
Джулиано хоть и был молод, познал многих женщин. Его прежняя возлюбленная, Симонетта Каттанео, жена Марко Веспуччи, считалась первой красавицей Флоренции, пока два года тому назад ее не настигла смерть. Симонетту он выбрал за внешность: изящная блондинка с копной вьющихся золотистых волос, спадавших ниже пояса. Она была так прелестна, что даже в могилу ее понесли с неприкрытым лицом. Из уважения к ее мужу и семье Джулиано наблюдал за похоронами издали, но плакал вместе со всеми.
Даже в ту пору он не отличался постоянством. Развлекался с другими женщинами, иногда бражничал со шлюхами.
Сейчас, впервые в жизни, Джулиано стремился к одной-единственной женщине — Анне. Разумеется, она была красива, но его очаровали ее ум, жизнелюбие и безграничная доброта. Он узнал ее постепенно, общаясь с ней на праздниках и приемах. Она никогда не флиртовала, даже не пыталась завоевать его расположение; более того, она делала все возможное, чтобы отвадить его от себя. Но ни одна из флорентийских аристократок, соперничавших друг с другом и добивавшихся его внимания, не могла с ней сравниться. Симонетта была скучна; Анна обладала святой поэтической душой.
Ее благородство заставило Джулиано посмотреть на свою былую жизнь другими глазами. Он счел прошлые годы отвратительными, покинул всех остальных женщин и искал теперь только общества Анны, стремился доставить удовольствие одной ей. Стоило ему бросить на нее взгляд, и он тут же готов был молить ее о прощении за свои прошлые плотские грехи. Он жаждал ее благосклонности больше, чем Господней благодати.
Ему показалось, что произошло чудо, когда она, в конце концов, призналась в своих чувствах. Она сказала, что Господь создал их друг для друга, но почему-то жестоко пошутил, отдав ее другому мужчине.
Анна страстно любила его, но ее чистота и порядочность победили. Она принадлежала другому мужчине и отказывалась его предать. Она открыла свои чувства Джулиано, но когда тот подстерег ее в укромном углу во время карнавала, устроенного в доме брата, и начал молить о любви, она решительно его отвергла. «Долг, — сказала она, — ответственность». Она говорила совсем как Лоренцо, который всегда настаивал, чтобы брат заключил выгодный союз и женился на женщине, которая смогла бы еще больше укрепить положение семьи.
Джулиано, привыкший получать все, что хотел, попытался добиться своего хитростью. Он начал молить женщину хотя бы прийти к нему на тайное свидание — просто чтобы выслушать. Поначалу она уклонялась, но потом согласилась. Они встретились один раз, в апартаментах первого этажа во дворце Медичи. Она не смогла сопротивляться его объятиям и поцелуям, но большего не позволила. Он предложил ей покинуть Флоренцию, убежать вместе с ним, но она отказалась.
— Он знает. — В ее голосе звучала мучительная боль. — Понимаешь? Он знает, и я не могу больше причинять ему страдания.
Джулиано был настроен твердо. Если он что решил, то ни Господь, ни светские условности не могли заставить его хотя бы задуматься. Ради Анны он без колебаний мог отвергнуть перспективу выгодного брака; ради Анны он был готов вынести неодобрение церкви, даже отлучение и проклятие.
И тогда он нашел убедительный довод: она отправится с ним в Рим и поселится на семейной вилле. У всех Медичи были прочные связи с Папой; Джулиано добьется для Анны аннулирования брака, потом они поженятся, и у них родятся дети.
Она поднесла руки к губам, как будто не давая вырваться крику боли. Но в глазах ее, полных слез, Джулиано прочел не только горе — он увидел искру надежды.
— Не знаю, не знаю, — бормотала она.
Он позволил ей вернуться к мужу, чтобы принять решение.
На следующий день он отправился к Лоренцо. Проснулся он рано и больше не заснул. Было темно — до рассвета еще добрых два часа, — но он не удивился, заметив свет в покоях брата. Лоренцо сидел за письменным столом, подперев щеку рукой, и хмуро читал письмо, которое поднес к самой лампе.
Обычно Лоренцо поднял бы на Джулиано глаза, убрал с лица хмурость и поздоровался бы с улыбкой; в этот день, однако, он был совершенно не в духе. Приветствия не последовало; Лоренцо лишь бросил на брата взгляд и снова принялся читать письмо. Видимо, его содержание и было причиной дурного настроения.
Временами Лоренцо бывал безумно упрям, придавал чрезмерное значение внешнему виду, проявлял холодный расчет, если дело касалось политики, и даже становился диктатором, если речь шла о том, как Джулиано должен себя вести и с кем ему следует водить дружбу. В то же время он мог быть необыкновенно щедрым, снисходительным и чутким к желаниям младшего брата. Хотя Джулиано никогда не стремился к власти, Лоренцо непременно делился с ним своими соображениями по поводу любого политического события. Не вызывало сомнения, что Лоренцо глубоко любил брата и с радостью разделил бы с ним власть над городом, если бы Джулиано когда-нибудь проявил хоть какой-то интерес.
Лоренцо тяжело пережил потерю отца и был вынужден наследовать его власть в совсем юном возрасте. Правда, у него был талант повелевать другими, но Джулиано видел, что властолюбие забирает у брата силы. Спустя девять лет сказалось напряжение. На лбу появились морщины, под глазами пролегли тени.
Отчасти Лоренцо наслаждался властью и влиянием, которое не переставало расти, ведь у банка Медичи теперь были филиалы в Риме, Брюгге, в большинстве крупных городов Европы. С другой стороны, его часто утомляли требования играть роль великого учителя и всеобщего наставника. Временами он жаловался: «Ну, хоть бы один горожанин женился, не прося моего благословения». Он не преувеличивал. Взять хотя бы последнюю неделю — из сельской Тосканы пришло письмо от прихожан местной церкви с нижайшей просьбой дать им совет: отцы церкви решили заказать статую одного святого, теперь два скульптора добивались этого заказа. Не соблаговолит ли Великий Лоренцо высказать свое мнение? Подобные послания каждый день приходили пачками; Лоренцо вставал затемно и отвечал на каждое собственноручно. Он заботился о Флоренции, как о капризном дитяти, и каждую минуту посвящал тому, чтобы упрочить ее процветание в интересах семейства Медичи.
Но он прекрасно понимал, что любили не его самого, а благие дела, которые он мог совершить. Только Джулиано искренне обожал собственного брата, принимая его таким, каков он был. Только Джулиано старался отвлечь Лоренцо от дел; только Джулиано мог его рассмешить. За это Лоренцо любил его безоглядно.
Этой вот безоглядной любви Джулиано и опасался.
Сейчас, глядя на задумавшегося брата, Джулиано расправил плечи и прокашлялся.
— Я уезжаю в Рим, — объявил он довольно громко. Лоренцо взглянул на него, вскинув брови, но сам даже не шевельнулся.
— Развлечься или по делу, о котором я не знаю?
— Я еду с женщиной.
Лоренцо вздохнул и перестал хмуриться.
— Тогда повеселись, как следует и вспоминай, как я здесь страдаю.
— Я еду с мадонной Анной, — сказал Джулиано. Лоренцо резко вскинул голову.
— Ты шутишь, — произнес он своим обычным голосом, но, вглядевшись повнимательнее в Джулиано, изменился в лице. — Наверняка ты шутишь. — Его голос упал до шепота. — Это глупо… Джулиано, она из хорошей семьи. Кроме того, она ведь замужем.
Джулиано не дрогнул.
— Я люблю ее. Без нее мне не жить. Я просил Анну навсегда уехать со мной в Рим.
Глаза Лоренцо расширились от удивления, он уронил письмо на пол и даже не подумал поднять.
— Джулиано… Иногда наши сердца уводят нас на неверную дорогу. Ты захвачен чувством. Верь мне, я понимаю. Скоро все пройдет. Дай себе недели две подумать хорошенько.
Отеческий снисходительный тон Лоренцо лишь укрепил Джулиано в его решении.
— Я уже велел подготовить карету и отослал слугам на виллу письмо, чтобы они нас ждали. Мы будем добиваться признания ее брака недействительным, — сказал он. — Я говорю серьезно. Я хочу жениться на Анне. Хочу, чтобы она родила мне детей.
Лоренцо откинулся на спинку кресла и уставился на брата, словно пытаясь решить, не хитрит ли он. Убедившись, что Джулиано говорит серьезно, Лоренцо горестно хохотнул.
— Аннулирование брака? В порядке любезности от нашего хорошего друга Папы Сикста, надо полагать? Да он скорее вышлет нас из Италии. — Лоренцо отодвинулся от стола, поднялся и шагнул к брату, слегка смягчившись. — Все это фантазии, Джулиано. Я понимаю, она чудная женщина, но… Она давно замужем. Даже если бы мне удалось добиться расторжения ее брака, все равно был бы скандал. Флоренция никогда бы этого не приняла.
Рука Лоренцо потянулась к плечу брата в примирительном жесте, но тот попятился.
— Мне не важно, примет нас Флоренция или нет. Если придется, мы останемся в Риме.
Лоренцо разочарованно вздохнул.
— Расторжения брака от Сикста ты не добьешься. Оставь свои романтические идеалы. Если не можешь жить без нее, то будь с ней — но ради Бога, пусть все остается в тайне.
Джулиано вспыхнул.
— Как ты можешь такое говорить? Ты ведь знаешь Анну, знаешь, что она никогда не снизойдет до обмана. И если я не могу быть с ней, то никакая другая женщина мне не нужна. С этой минуты можешь прекратить все свои хлопоты по устройству моего брака. Если мне нельзя жениться на ней…
Он еще не закончил речь, а уже понял, что его доводы не подействовали. В глазах Лоренцо вспыхнул особый огонек — яростный и жестокий, граничащий с безумством, — огонек, заставивший Джулиано подумать, что его старший брат способен на злодейство. До сих пор он редко видел этот огонь в глазах Лоренцо — и ни разу еще он не был направлен на него, — поэтому сейчас Джулиано почувствовал цепенящий страх.
— И что ты сделаешь? Вообще откажешься жениться? — Лоренцо энергично тряхнул головой, его голос зазвучал громче. — У тебя есть долг, обязательства перед семьей. Думаешь, тебе можно, повинуясь прихоти, отправиться в Рим и наплодить там целый выводок бастардов? Ты готов запятнать нас своим отречением от церкви? Потому что так и случится — причем с вами обоими! Сикст не расположен, проявлять по отношению к нам щедрость души.
Джулиано промолчал; его щеки и шея пылали огнем. Идя сюда, он ожидал не меньшего, хотя надеялся на большее.
Лоренцо продолжал; еще минуту назад он готов был примирительно опустить руку на плечо брата, но теперь гневно тыкал в него пальцем.
— Ты хотя бы представляешь, что будет с Анной? Как станут называть ее люди? Она порядочная, хорошая женщина. Неужели ты, в самом деле, готов ее погубить? Ну, отвезешь ты ее в Рим, но ведь скоро она тебе надоест. Тебе захочется вернуться домой, во Флоренцию. И что останется делать ей?
Гневные слова уже готовы были сорваться с языка Джулиано. Ему хотелось бросить в лицо Лоренцо, что, хотя тот и женился на карге, лично он, Джулиано, предпочел бы умереть, чем жить в несчастном браке без любви, и он никогда бы не снизошел до того, чтобы завести детей с женщиной, которую презирает. Но Джулиано продолжал молчать. Хватит с него несчастий. Не было никакого смысла заставлять и Лоренцо страдать.
— Ты никогда так не поступишь, — прорычал Лоренцо. — Уверен, к тебе вернется благоразумие.
Джулиано смерил его долгим взглядом.
— Я люблю тебя, Лоренцо, — тихо произнес он, — но я все равно уезжаю.
Он повернулся и двинулся к двери.
— Уедешь с ней и можешь забыть, что я твой брат, — раздалась угроза за его спиной. — И не думай, что я шучу, Джулиано. Я больше не буду иметь с тобой никаких дел. Уедешь с ней — и больше меня не увидишь.
Джулиано бросил взгляд через плечо на Лоренцо и неожиданно испугался. Они со старшим братом никогда не шутили, когда речь шла о важных вещах, — и ни одного нельзя было переубедить, если он принимал решение.
— Прошу, не заставляй меня делать выбор. — Лоренцо вздернул подбородок, взгляд его был холоден.
— Тебе придется его сделать.
Позже, тем же вечером, Джулиано поджидал на первом этаже дворца Лоренцо, когда наступит час свидания с Анной. Весь день он размышлял над словами брата о том, что она погибнет, если отправится в Рим. Впервые он позволил себе задуматься, что станет с жизнью любимой женщины, если Папа откажется расторгнуть ее брак.
Она познает позор, порицание, будет вынуждена отречься от семьи, друзей, родного города. Ее детей будут называть ублюдками и откажут им в наследстве семейства Медичи.
Нет, все-таки он повел себя эгоистично. Когда делал предложение Анне, думал только о себе. Слишком легковесно говорил о расторжении брака, надеясь тем самым склонить ее к отъезду с ним. До этой минуты он не думал, что она может отказаться от его предложения; такое решение было бы слишком для него болезненным. Теперь он, однако, понял, что оно могло бы избавить его от мучительного выбора.
Но когда он направился к двери и взглянул на Анну в гаснущем свете, то сразу понял, что его выбор был сделан давным-давно, в ту минуту, когда он отдал свое сердце этой женщине. Ее глаза, лицо, весь облик излучали радость; она сияла даже в этих тенистых сумерках. Все движения, еще недавно такие медленные, словно она жила под грузом несчастий, вдруг стали легкими и живыми. Изящный наклон головы, когда она подняла на него глаза, легкая улыбка, тронувшая ее губы, грация, с которой она приподняла юбки и бросилась к нему, лучше всяких слов послужили ответом.
Одно ее присутствие вдохнуло в него такую надежду, что он быстро подошел к ней, обнял и позволил себе забыться. В ту же секунду Джулиано понял, что не в силах ни в чем отказать Анне, что ни ей, ни ему не избежать колеса, приведенного в движение. И навернувшиеся слезы пролились не от радости; это были слезы горя — по Лоренцо.
Он пробыл с Анной меньше часа. Говорили они мало — Джулиано назвал ей лишь время и место. Других слов не понадобилось.
Когда она снова ушла — забрав с собою свет и уверенность, — он вернулся в свои покои и велел принести вина. Выпил его, сидя на кровати, и вспомнил с необычайной ясностью один случай из детства.
Когда ему исполнилось шесть, он отправился вместе с Лоренцо и двумя старшими сестрами, Нанниной и Бьянкой, на берег Арно. Вместе с рабыней-черкешенкой они поехали в карете по Старому мосту, Понте Веккио, построенному римлянами тысячу лет тому назад. Наннину очаровали выстроившиеся вдоль моста лавочки золотых дел мастеров; вскоре ей предстояло выйти замуж, и она уже сейчас интересовалась украшениями.
Лоренцо в тот день был угрюм и беспокоен. Он только недавно начал потихоньку вникать в дела Медичи; годом раньше к нему стали приходить письма с просьбой оказать покровительство, и их отец, Пьеро, уже несколько раз посылал своего старшего сына в Милан и Рим улаживать политические дела. Он был невзрачный юноша с широко расставленными раскосыми глазами, выпирающим подбородком и светло-каштановыми волосами, аккуратно подстриженная челка падала бледный узкий лоб; тем не менее чувствительность и ум, сиявший в его глазах, делали его привлекательным.
Они держали путь в живописные окрестности Сан-то-Спирито. Джулиано припомнил высокие деревья, широкую лужайку, уходившую под откос к спокойной реке. В этом месте служанка-рабыня расстелила льняную скатерть прямо на земле и достала из корзинки припасы, чтобы накормить детей. Это был теплый весенний день, по небу лениво ползли редкие облачка, хотя накануне прошел сильный дождь. Река Арно отливала серебром, когда светило солнце, и превращалась в свинцовую, стоило ему скрыться за облаком.
Мрачное настроение Лоренцо заставило Джулиано загрустить. Ему казалось, что отец прилагает чересчур много усилий, чтобы сделать из Лоренцо взрослого раньше времени. Поэтому, чтобы рассмешить брата, Джулиано побежал к реке, весело, не обращая внимания на угрозы возмущенной рабыни, и затопал прямо по воде во всей одежде.
Шалость сработала: Лоренцо расхохотался и последовал его примеру, не скинув ни плаща, ни туники, ни обуви. Тут к рабыне присоединились и сестры. Лоренцо пропустил их вопли мимо ушей. Он был отличный пловец и вскоре, оказавшись на приличном расстоянии от берега, нырнул под воду.
Джулиано поплыл было за ним, но отстал. На его глазах Лоренцо набрал в легкие побольше воздуха и скрылся под серой поверхностью. Когда он тут же не вынырнул, Джулиано рассмеялся и принялся шарить в воде руками, оставаясь на месте. Он думал, что брат вот-вот подплывет к нему и схватит снизу за ногу.
Прошло несколько секунд. Джулиано перестал смеяться, внезапно испугавшись, а потом начал во весь голос звать брата. На берегу женщины — из-за тяжелых юбок они не могли войти в воду — ударились в панику.
Джулиано был еще совсем ребенок. Он так и не научился преодолевать страх и нырять под воду, и все же любовь к брату заставила его сделать глубокий вдох и погрузиться в глубину. Тишина под водой ошеломила его; он открыл глаза и уставился туда, где, по его представлениям, должен был находиться Лоренцо.
Река была мутной от прошедшего недавно дождя; у Джулиано мгновенно защипало глаза. Он ничего не увидел, кроме огромной неровной тени где-то там, глубоко под водой. Это не мог быть Лоренцо, но ничего другого он не разглядел, к тому же инстинкт велел ему приблизиться. Он всплыл на поверхность, еще раз глотнул воздуха, после чего вновь заставил себя погрузиться на дно.
Там, на глубине в три человеческих роста лежал корявый ствол дерева.
Джулиано чувствовал, что легкие вот-вот разорвутся, но сознание, что Лоренцо где-то близко, заставляло его плыть дальше в спокойной воде. Наконец он достиг дерева и прижал ладошку к скользкому стволу.
И сразу у него закружилась голова и зашумело в ушах; он закрыл глаза и открыл рот, чтобы глотнуть воздуха. Но вместо воздуха втянул в себя мутную воду. Тут же ее отрыгнул и рефлекторно глотнул еще раз.
Джулиано начал тонуть.
Хоть он и был ребенком, но ясно понимал, что сейчас умрет. Сознание этого заставило его открыть глаза, чтобы в последний раз взглянуть на землю и унести с собой этот образ на небеса.
В это мгновение облако в небе передвинулось, позволив солнечному лучу пронзить реку, так что частички ила, зависшие в воде, ярко замерцали, и Джулиано сумел разглядеть то, что было прямо у него перед глазами.
На расстоянии вытянутой руки, глядя ему в лицо, тонул Лоренцо. Его туника и плащ зацепились за торчащую ветку, а он, стараясь высвободиться, только еще больше запутался.
Обоим братьям суждено было умереть. Но Джулиано взмолился с детской простотой: «Дорогой Боженька, позволь мне спасти брата».
Невероятно, но ему удалось отцепить от ветвей запутавшуюся ткань.
Освобожденный Лоренцо схватил Джулиано за руки и вытянул за собой на поверхность.
Остальное Джулиано помнил обрывками: вот он сам лежит на траве, его рвет, а рабыня стучит ему по спине, вот Лоренцо, мокрый и дрожащий, сидит, закутавшись в льняную скатерть; кто-то кричит: «Братик, скажи хоть слово!» Вот Лоренцо сидит в карете по дороге домой и яростно говорит, глотая слезы: «Не смей больше рисковать из-за меня! Ты чуть не погиб! Отец ни за что бы меня не простил!..» Он не сказал то, что было ясно без слов: Лоренцо сам себя ни за что бы не простил.
Вспоминая этот случай, Джулиано пил вино, не чувствуя вкуса. Он с радостью пожертвовал бы собственной жизнью ради спасения Лоренцо — так же легко и не задумываясь, как Лоренцо принес бы в жертву себя, чтобы спасти младшего брата. Джулиано счел шуткой то, что Господь даровал ему любовь Анны, — только для того, чтобы потребовать от него ранить человека, которого он любил больше всего на свете.
Младший Медичи сидел так много часов, глядя, как тьма за окном сгущается, а затем с приходом рассвета медленно рассеивается, уступая место дню, когда ему предстояло уехать в Рим. Он просидел до прихода настойчивых визитеров — Франческо де Пацци и Бернардо Барончелли. Он представить себе не мог, зачем заезжему кардиналу вдруг непременно понадобилось видеть его на мессе; но если Лоренцо просил его прийти, то одной этой причины достаточно, чтобы так и сделать.
У него неожиданно появилась надежда, что Лоренцо, возможно, передумал, что гнев его прошел.
Такими словами Джулиано уговаривал себя и как послушный брат отправился в собор, исполняя волю старшего.
V
Барончелли замешкался у дверей собора, когда к нему на несколько секунд вернулось благоразумие. Здесь и сейчас появился шанс избежать судьбы; шанс, пока не прозвучал сигнал к действию, убежать домой, в родное поместье, сесть на лошадь и направиться в любое королевство, где его не достанут ни заговорщики, ни их жертвы. Семейство Пацци обладало властью и настойчивостью, совместными усилиями они легко сумели бы его выследить — но у них не было таких хороших связей и такого упрямства, как у Медичи.
Шагавший впереди Франческо обернулся и подстегнул Барончелли убийственным взглядом. Джулиано, все еще погруженный в свои печальные думы, не обратил на это внимания и, шагая рядом с Барончелли, потерявшим уверенность, последовал за Франческо внутрь. Барончелли показалось, будто он только что переступил порог, отделявший разум от безумия.
В соборе витал смешанный аромат — ладана и пота. Святилище было погружено в сумрак, если не считать небольшого островка алтаря, ослепительно сиявшего в утренних лучах, льющихся потоком из длинных скругленных окон купола.
Вновь выбрав самый незаметный путь вдоль северной стены, Франческо направился к алтарю, за ним по пятам следовал Джулиано, шествие замыкал Барончелли. Последний мог бы с закрытыми глазами найти дорогу, вехами которой служили зловоние бедняков в задних рядах, лавандовый аромат купцов и благоухание роз от знати.
Еще не увидев священника, Барончелли уже расслышал слова проповеди, отчего пульс его участился: они пришли как раз вовремя, ибо вскоре должно было начаться причастие.
Барончелли показалось, что они движутся по проходу бесконечно долго. Наконец он и его спутники достигли первых рядов молящихся. Бормоча извинения, они бочком продвинулись на свои места. На мгновение возникла неловкость, когда Барончелли попытался протиснуться мимо Джулиано, чтобы встать, справа от него, как было продиктовано планом. Джулиано не понял намерения Барончелли и прижался к Франческо, который тогда прошептал что-то юноше на ухо. Джулиано кивнул, сделал шаг назад, освобождая путь для Барончелли, при этом он слегка задел плечом кающегося грешника, который стоял за его спиной.
Оба — и Франческо де Пацци, и Барончелли — затаили дыхание, ожидая, что Джулиано обернется, чтобы произнести извинения, и, возможно, узнает того человека. Но младший Медичи был слишком занят собственными несчастиями.
Барончелли вытянул шею, чтобы бросить взгляд в конец ряда и узнать, не заметил ли их Лоренцо; к счастью, старший брат Медичи как раз подставил ухо, выслушивая какой-то комментарий управляющего семейным банком Франческо Нори.
Все действующие лица, как ни удивительно, были на месте. Барончелли оставалось только ждать — и делать вид, что слушает проповедь, хотя на самом деле он был занят только тем, что следил за собой, — иначе рука все время тянулась бы к рукояти кинжала на боку.
Слова священника казались ему лишенными смысла; Барончелли напряженно вслушивался, чтобы их понять.
— Всепрощение, — выводил прелат. — Милосердие. Любите врагов ваших; молитесь за обижающих вас и гонящих вас.
Когда смысл фраз дошел, наконец, до Барончелли, заговорщика охватил ужас. Лоренцо де Медичи лично выбрал священника для сегодняшней воскресной церемонии. Неужели Лоренцо узнал об их плане? Что, если эти на первый взгляд безобидные слова на самом деле таили в себе предостережение — призыв вовремя остановиться?
Барончелли бросил взгляд на Франческо де Пацци. Если тот и уловил безмолвное послание, то даже виду не подал; он устремил блуждающий взгляд прямо перед собой, на алтарь, его широко распахнутые глаза светились страхом и ненавистью. На напряженно вытянутой шее яростно дергалась жилка.
Проповедь закончилась.
Месса катилась к завершению почти с комической быстротой: пропели запричастный стих. Священник заголосил «Dominus vobiscum»[4] и «Oremus»[5]. Почетного гостя благословили молитвой «Suscipe sancte Pater»[6].
Барончелли сделал вдох и подумал, что уже никогда не сможет выдохнуть. Церемония резко замедлила ход; сердце отчаянно колотилось в груди.
Помощник священника подошел к алтарю, чтобы наполнить вином золотой потир; второй помощник разбавил вино небольшим количеством воды из хрустального кувшина.
Наконец священник взял в руки потир и осторожно вознес к небу, туда, где над алтарем висело огромное деревянное резное распятие.
Барончелли проследил взглядом за чашей. Луч солнечного света попал на золото и ослепительно отразился от металла.
Вновь священник запел дребезжащим тенорком, который сегодня звучал до странного обличительно.
— Offerimus tibi Domine…[7]
Барончелли оглянулся, чтобы взглянуть на юного Медичи, стоявшего рядом. Лицо Джулиано было серьезным, веки прикрыты. Правую руку он сжал в кулак, обхватил его левой и крепко прижал обе руки к губам. Голову склонил, словно готовился встретить смерть.
«Какая глупость», — подумал Барончелли. Он не испытывал личной вражды к этому человеку; более того, Джулиано ему нравился, юноша ведь не виноват, что родился Медичи. Их разногласия носили чисто политический характер и, конечно, не могли служить достаточным основанием для того, что он собирался сделать.
Франческо де Пацци злобно ткнул Барончелли под ребра, ясно давая понять невысказанное словами: «Сигнал дан! Сигнал дан!»
Барончелли неслышно выдохнул и вытянул из ножен кинжал.
VI
Секундой раньше Лоренцо де Медичи был вовлечен в любезный, но чуть приглушенный разговор с кардиналом Раффаэле Риарио. Хотя священник еще не закончил службу, влиятельные лица Флоренции не считали зазорным обсуждать дела или удовольствия — вполголоса — во время мессы. Им не хотелось терять лишнюю возможность пообщаться, да и священники давным-давно привыкли к таким разговорам.
Тощий парнишка, кардинал Риарио, выглядел гораздо моложе своих семнадцати лет; он учился на юриста в Пизанском университете, но зачислили его в студенты явно из-за родства с Папой Сикстом, а не благодаря природному уму.
Сикст называл его племянником. К этому эвфемизму частенько прибегали Папы и кардиналы, говоря о своих незаконнорожденных детях. Нынешний Папа был чрезвычайно умен, но, видимо, этого мальчика ему родила женщина, обладавшая иными достоинствами, нежели красота и ум.
Все равно Лоренцо пришлось принимать молодого кардинала на высшем уровне, пока тот гостил во Флоренции. Риарио заранее изъявил желание встретиться с братьями Медичи и осмотреть их дома и собрания произведений искусств. Лоренцо не посмел отказать. Ведь это был так называемый племянник Папы, и хотя Лоренцо вытерпел от Сикста публичное унижение и даже был вынужден придержать язык, когда Медичи получили отставку в качестве папских банкиров, а на их место пришли Пацци, — этот визит мог быть лишь пробным шаром. Возможно, Сикст пытался пойти на попятную, и это долговязое юное существо в алых одеждах было его эмиссаром.
Лоренцо не терпелось вернуться в семейный дворец и убедиться в правоте собственных предположений; в противном случае визит кардинала чрезвычайно его рассердил бы. Ведь это означало бы, что Сикст всего-навсего бессовестным образом воспользовался щедростью Лоренцо. Это было бы еще одним оскорблением.
Но если все-таки дело обстояло не так, то Лоренцо собирался после мессы устроить великолепное пиршество в честь кардинала. И если юный Раффаэле приехал все-таки, лишь желая насладиться искусством Медичи, то, по крайней мере, он сообщит своему дяде, что Лоренцо принимал его на широкую ногу. Это могло бы послужить дипломатическим началом, которое Лоренцо использовал бы в полной мере, ибо он вознамерился вернуть папские сундуки, вырвав их из цепких рук семейства Пацци.
Поэтому Лоренцо играл сейчас роль радушного хозяина, хотя по другую руку Риарио стоял архиепископ Пизы, Франческо Сальвиати, и натянуто улыбался. Личной вражды с Сальвиати у Лоренцо не было, но он долго и горячо сопротивлялся возведению его в сан архиепископа. Пиза, полностью зависимая от Флоренции, заслуживала архиепископа из клана Медичи, а Сальвиати был связан родством с Пацци, которые и без того успели снискать чересчур большое расположение Папы. И хотя на людях Медичи и Пацци приветствовали друг друга как друзья, в сфере бизнеса и политики не было более яростных противников. Лоренцо тогда отправил Сиксту пылкое письмо, объяснявшее, почему назначение на должность архиепископа одного из Пацци будет гибельным для интересов Папы и Медичи.
Сикст не только не ответил на послание, но сразу сменил банкиров.
Большинство могло бы посчитать просьбу его святейшества принять Риарио и Сальвиати как почетных гостей очередным болезненным ударом по самолюбию Медичи. Но Лоренцо, неизменно дипломатичный, проявил гостеприимство, настояв при этом, чтобы его ближайший друг и управляющий банком Медичи, Франческо Нори, и виду не подал, что оскорблен. Нори, стоявший теперь рядом с Лоренцо, молча поддерживал своего друга и хозяина, готовый, как всегда, отчаянно защищать его. Когда из Рима пришло известие, что папскими банкирами теперь назначены Пацци, а Медичи получили отставку, Нори разбушевался и все никак не мог успокоиться. Лоренцо был вынужден утешать своего работника, хотя сам едва сдерживал гнев и старался, как можно меньше говорить обо всем этом деле. Ему приходилось беречь силы, ведь он сразу начал просчитывать, как снова завоевать благосклонность Сикста.
И вот теперь, в течение всей службы, он обменивался любезностями с молодым кардиналом и приветственно улыбался клану Пацци, явившемуся на мессу в полном составе. Большинство из них держалось вместе в другом конце собора, за исключением Гульельмо де Пацци, прицепившегося к архиепископу, как колючка. Лоренцо искренне любил Гульельмо; они познакомились, когда Лоренцо исполнилось шестнадцать и Гульельмо сопровождал его в Неаполь на встречу с коронованным принцем Федерико. Взрослый мужчина обращался тогда с ним как с собственным сыном, и этого Лоренцо не забыл. Через какое-то время Гульельмо женился на старшей сестре Лоренцо, Бьянке, укрепив свои позиции как друга семейства Медичи.
Когда началась проповедь, мальчик-кардинал улыбнулся странной болезненной улыбкой и прошептал:
— Ваш брат… где он? Я был уверен, что он придет на мессу. Очень надеялся с ним познакомиться.
Вопрос удивил Лоренцо. Хотя Джулиано что-то вежливо мычал насчет появления на мессе, чтобы познакомиться с кардиналом Риарио, Лоренцо знал, что никто, и в первую очередь Джулиано, не воспринял это обещание всерьез. Первый дамский угодник Флоренции, Джулиано прославился тем, что никогда не появлялся на официальных или дипломатических мероприятиях, если только Лоренцо особо на том не настаивал. (Разумеется, на сей раз Лоренцо не стал этого делать.) Джулиано заранее поставил брата в известность, что не сможет появиться на обеде.
Накануне Лоренцо был огорошен признанием Джулиано о том, что тот намерен убежать в Рим с замужней женщиной. До сих пор младший брат не воспринимал своих возлюбленных серьезно; он ни разу не проявлял подобной глупости, но и, разумеется, не заговаривал о женитьбе. И все понимали, что, когда наступит время, Лоренцо выберет для него невесту и Джулиано подчинится.
Но на этот раз Джулиано твердо вознамерился освободить подругу от брачных уз — дело, которое было бы не по плечу даже самому Лоренцо, если бы только не теперешний визит кардинала Риарио, служивший увертюрой к новым отношениям с Папой.
Лоренцо опасался за младшего брата. Джулиано был слишком доверчив, готов видеть в других людях только хорошее. Он не понимал, что у него много врагов, ненавидевших его только за то, что он родился одним из Медичи. Он не понимал, в отличие от Лоренцо, что враги воспользуются этой интрижкой с Анной, чтобы растерзать его на куски.
Джулиано, добрая душа, думал только о любви. Лоренцо был вынужден поступить с ним жестоко и теперь об этом сожалел. К тому же он не мог упрекать Джулиано за его благородное мнение о прекрасном поле. Временами ему тоже хотелось вкусить той свободы, которой наслаждался его младший брат. Этим утром Лоренцо по-особому ему завидовал; он бы с удовольствием понежился в объятиях красавицы, предоставив Джулиано развлекать папского племянника, который продолжал вежливо пялиться на Лоренцо, ожидая услышать, где теперь находится его непутевый брат.
Было бы невежливо сказать кардиналу правду — что на самом деле Джулиано вовсе не собирался появляться на мессе, как и встречаться с Риарио, — поэтому Лоренцо прибегнул к вежливой лжи.
— Должно быть, что-то задержало брата. Уверен, вскоре он появится. Я знаю, ему не терпится познакомиться с вашим святейшеством.
Риарио заморгал, поджав девичьи губки.
«Так-так, — подумал Лоренцо. — Вероятно, интерес юного Раффаэле вызван не только ничтожными дипломатическими соображениями». О красоте Джулиано ходили легенды, за свою короткую жизнь он успел разжечь страсть не только в женских сердцах…
Гульельмо де Пацци перегнулся через архиепископа и похлопал кардинала по плечу.
— Не беспокойтесь, ваше святейшество. Он придет. Медичи всегда принимают своих гостей как подобает.
Лоренцо тепло ему улыбнулся, а Гульельмо поспешно отвел взгляд и коротко в ответ кивнул, но без улыбки. Лоренцо показалось это странным, но его сразу отвлек Франческо Нори, прошептавший:
— Маэстро… только что пришел ваш брат.
— Один?
Нори бросил быстрый взгляд через плечо на северный вход святилища.
— Он пришел с Франческо де Пацци и Бернардо Барончелли. Что-то не нравится мне это.
Лоренцо нахмурился; ему тоже это не понравилось. Когда он только входил в собор, то успел заметить Франческо и Барончелли и даже поздороваться с ними. Однако теперь выучка дипломата взяла верх; он склонил голову к Раффаэле Риарио и тихо произнес:
— Видите, ваше святейшество? Вот и мой брат. — Кардинал Риарио наклонился вперед, посмотрел налево и заметил Джулиано. Он усмехнулся дрожащими губами, едва заметно кивнул и снова перевел взгляд на алтарь, где священник как раз приступил к благословению прихожан.
Поведение гостя было таким необычным, таким нервным, что в душе у Лоренцо шевельнулась тревога. Во Флоренции всегда ходило много слухов, большинство из которых он пропускал мимо ушей; но недавно Нори сообщил о готовящемся против него нападении, считая, что Лоренцо в опасности. Как всегда, никаких подробностей Нори не знал.
— Курам на смех, — презрительно отмахнулся тогда Лоренцо. — Повод для разговоров найдется всегда, но мы Медичи. Сам Папа может нас оскорбить, но даже он не посмеет поднять на нас руку.
Теперь он почувствовал укол сомнения и, нащупав под плащом рукоять короткого кинжала, крепко ее сжал.
Через несколько секунд под сводами раздался мужской голос, прокричавший неразборчиво какие-то слова, полные ярости. Сразу за этим начали звонить колокола на колокольне Джотто.
Лоренцо мгновенно понял, что так называемые слухи, о которых твердил Нори, оказались истинной правдой.
Первые два ряда прихожан разомкнулись, люди бросились врассыпную. Где-то совсем рядом закричала женщина. Сальвиати затерялся в толпе, а юный кардинал бросился на алтарь, преклонил колени и истерично зарыдал. Гульельмо де Пацци, явно напуганный, начал вопить, заламывая руки:
— Я не предатель! Я ничего об этом не знал! Ничего! Клянусь Богом, Лоренцо, я ни в чем не виновен!
Лоренцо не видел руки, протянувшейся сзади и легко опустившейся на его левое плечо, — но ему показалось, что плечо обожгла молния. С грацией и силой, приобретенной за годы выучки, он выскользнул из цепких рук невидимого врага и, вытянув меч, развернулся.
Во время внезапного маневра острое лезвие слегка задело его пониже правого уха; Лоренцо невольно охнул, почувствовав, как разошлась нежная кожа и по шее потекла теплая влага. Но он устоял на ногах и удержал меч, готовый отразить любую атаку.
Перед Лоренцо возникли два священника: один дрожал, прикрываясь маленьким щитом и трусливо сжимая меч, а сам оглядывал мятущуюся вокруг толпу — большинство людей бросились к дверям собора. Но ему тут же пришлось обратить все свое внимание на личного охранника Лоренцо, Марко, мускулистого детину, который хотя и не в совершенстве владел мечом, компенсировал этот недостаток звериной силой и натиском.
Второй священник — с диким взглядом, нацеленным на Лоренцо, — занес оружие для следующего удара.
Лоренцо отбил атаку, потом еще одну. Изможденный, бледный, небритый священник сверкал глазами и кривил рот, как сумасшедший. Да и сила у него была как у лишенного разума, так что Лоренцо едва не рухнул под его ударами. Сталь ударялась о сталь, и звон уносился под высокие своды теперь уже почти опустевшего собора.
Соперники скрестили клинки, рукоять к рукояти, с такой яростью, что рука Лоренцо задрожала. Он взглянул в глаза своему заклятому врагу и на секунду перестал дышать, разглядев, какой ненавистью тот пышет.
Так они и стояли, скрестив оружие, не уступая друг другу. Наконец Лоренцо воскликнул:
— За что ты так меня ненавидишь?
Он искренне не понимал этого. Всю жизнь он желал только самого лучшего для Флоренции и ее жителей, и не мог взять в толк, почему некоторых охватывает отвращение при одном упоминании имени Медичи.
— За Всевышнего, — прохрипел священник. Лицо его находилось на расстоянии ладони от лица ненавистной жертвы. По его бледному лбу стекали струйки пота, дыхание обжигало щеку Лоренцо. У него был длинный узкий нос аристократа; вероятно, церковник происходил из старинного рода. — Именем Господа!
И он резко отвел руку с клинком, отчего Лоренцо, споткнувшись, повалился вперед, едва не напоровшись на лезвие.
VII
Чуть раньше этих событий Барончелли достал длинный кинжал и занес его над головой, вспоминая десятки фраз, которые заготовил для этого мгновения; но ни одна из них не шла с языка, и то, что он, в конце концов, выкрикнул, ему самому показалось смехотворным.
— Получай, предатель!
Церковные колокола начали перезвон. Джулиано поднял взгляд, при виде ножа его глаза округлились от удивления.
Поддавшись, в конце концов, безумию, Барончелли больше не сомневался и нанес удар.
Когда Лоренцо, потеряв равновесие, повалился вперед, из его груди вырвался крик, выражавший презрение к самому себе: он сразу понял, что не успеет поднять меч, чтобы отразить следующий неминуемый удар.
Но прежде чем священнику с дикими глазами удалось еще раз пролить кровь Лоренцо, вперед выступил, загородив собою хозяина, Франческо Нори с мечом наготове. Друзья и сторонники Медичи начали смыкаться вокруг незадачливых убийц. Только сейчас Лоренцо смутно разглядел Анджело Полициано, пожилого и дородного архитектора Микелоццо, семейного скульптора Верроккио, делового партнера Антонио Ридольфо, представителя знати Сиджисмондо делла Стуффа. Эта толпа оттеснила Лоренцо от нападавшего и начала прижимать к алтарю. Лоренцо сопротивлялся.
— Джулиано! — кричал он. — Брат, где ты?
— Мы отыщем его и защитим. А теперь ступай! — приказал Нори, ткнув подбородком в сторону алтаря, где священники в панике уронили полный потир, залив алтарный покров вином.
Лоренцо замер в нерешительности.
— Ступай! — опять прокричал Нори. — Они идут сюда! Скройся в северной ризнице!
Лоренцо понятия не имел, кто были эти «они», но послушался друга. По-прежнему сжимая в руке меч, он перемахнул через низкую ограду и заскочил в восьмиугольную резную деревянную конструкцию, где размещался хор. Ангелоподобные мальчики с визгом бросились кто куда, их белые одежды, развеваясь, трепетали, как крылья испуганных птиц.
Лоренцо, по пятам которого следовали его защитники, протиснулся между хористами и на заплетающихся ногах зашагал к главному алтарю. Едкий дым от ладана смешался с запахом пролитого вина; ярко горела пара высоких канделябров. Священник и два его помощника окружили зареванного Риарио. Лоренцо, не переставая мигать, смотрел на них. В первую секунду он почти ничего не разглядел, ослепнув от яркого пламени свечей. Головокружение вынудило его дотронуться свободной рукой до шеи, а когда он отнял руку, она оказалась окровавленной.
Тем не менее, он усилием воли заставил себя ради Джулиано не терять сознания. Он не мог позволить себе даже секундной слабости — по крайней мере, пока брат не окажется в безопасности.
В ту самую минуту, когда Лоренцо бежал к алтарю, Франческо де Пацци и Бернардо Барончелли протискивались в противоположную сторону, явно не сознавая, что их жертва проскользнула мимо.
Лоренцо остановился на ходу и бросил на них взгляд, чем вызвал столкновения в рядах своей свиты.
Барончелли шел впереди, размахивая длинным кинжалом и что-то неразборчиво выкрикивая. Франческо сильно хромал; у него была окровавлена нога, рубаха забрызгана алыми пятнами.
Лоренцо вытянул шею, чтобы разглядеть среди мечущихся людей то место, где совсем недавно стоял его брат, но ему загораживали вид.
— Джулиано! — закричал он изо всех сил, надеясь быть услышанным в этом гаме. — Джулиано! Ты где? Ответь мне, брат!
Толпа смыкалась вокруг него.
— Все в порядке, — сказал чей-то голос, но так неуверенно, что Лоренцо не успокоился.
Как могло быть все в порядке, если Джулиано исчез. Со дня смерти их отца Лоренцо заботился о Джулиано и как брат, и как отец.
— Джулиано! — вновь закричал Лоренцо. — Джулиано!..
— Его там нет, — раздался приглушенный голос.
Решив, что брат ищет его у южного выхода, Лоренцо повернул назад, туда, где его друзья все еще бились с заговорщиками. Маленький священник со щитом успел удрать, зато безумец остался, хотя и проигрывал битву под натиском Марко. Джулиано нигде не было видно.
Лоренцо обескураженно повернул назад, но блеснувший на мгновение стальной клинок заставил его обернуться.
Оружие находилось в руках Бернардо Барончелли. На глазах у Лоренцо, не подозревавшего прежде, что Барончелли на такое способен, тот вонзил длинное лезвие по самую рукоять в живот Франческо Нори. Раненый выпучил глаза, уставившись на свой живот, его губы округлились, словно он собирался произнести «о», когда повалился назад, соскальзывая с вонзенного в него клинка.
Лоренцо приглушенно охнул. Полициано и делла Стуффа схватили его за плечи и принялись подталкивать к высоким дверям ризницы.
— Не оставляйте Франческо! — просил он друзей. — Кто-нибудь, помогите Франческо. Он все еще жив, я знаю!
Он снова попытался повернуть назад, позвать брата, но на сей раз его доброжелатели не позволили ему даже на секунду замедлить шаг. В груди у Лоренцо возникла боль, причем такая нестерпимая, что ему показалось, будто сердце вот-вот разорвется.
Он нанес Джулиано рану. Причинил ему боль в самое тяжелое для брата время, а когда Джулиано произнес: «Я люблю тебя, Лоренцо… Прошу, не заставляй меня делать выбор», Лоренцо поступил жестоко. Прогнал его прочь, не оказав помощи, которая так была нужна младшему брату.
Ну, как теперь объяснить остальным, что он никогда бы не смог отказаться от Джулиано? Как объяснить, что он чувствовал ответственность за молодого человека, потерявшего отца очень рано и с тех пор считавшего Лоренцо своим наставником? Как он мог объяснить кому-либо то, что пообещал своему отцу, когда тот лежал на смертном одре? Всех ведь беспокоила только безопасность Лоренцо де Медичи, которого считали первым человеком во Флоренции, но они ошибались, все до одного.
Лоренцо затолкали за массивные двери ризницы, которые плотно захлопнулись после того, как кто-то выскочил обратно, чтобы принести раненого Нори.
Внутри, в душном помещении без окон, пахло жертвенным вином и пылью, осевшей на ризах священников. Лоренцо хватал каждого, кто оказывался рядом, за плечи, вглядывался в его лицо, всякий раз испытывая разочарование. Того, кто для него являлся самым важным человеком во Флоренции, здесь не было.
Он вспомнил об огромном ноже в руке Барончелли, о ярких пятнах крови на ноге и рубахе Франческо де Пацци. Эти картины подтолкнули его к дверям, которые он намеревался распахнуть, чтобы возобновить поиски брата. Но делла Стуффа угадал его намерения и мгновенно навалился всем телом на дверь. К нему присоединился старик Микелоццо, затем Антонио Ридольфо, и только под нажимом трех человек дверь оказалась надежно запертой. Лоренцо оттеснили в сторону. Лица его друзей были суровы, выражая то невысказанное, с чем Лоренцо не мог и не хотел смириться.
Он истерично заколотил по холодной резной латунной створке — да так, что кулаки заболели, а потом начали кровоточить. Анджело Полициано пытался перевязать кровоточащую рану на шее Лоренцо куском шерстяной ткани, оторванным от собственного плаща. Лоренцо все время отпихивал руку, но Полициано настаивал, и, в конце концов, рана была плотно перевязана.
Все это время Лоренцо не оставлял своих безумных попыток вырваться на волю.
— Мой брат! — пронзительно кричал он и продолжал метаться, не слушая уговоров друзей. — Я должен пойти и отыскать его! Мой брат! Где мой брат?..
Минутой раньше Джулиано изумленно взглянул на Барончелли, а тот занес огромный нож над головой, нацелив острие прямо в сердце младшего брата Медичи.
Все произошло так быстро, что Джулиано даже не успел испугаться. Он инстинктивно подался назад и наткнулся на чье-то туловище, которое мгновенно крепко к нему прижалось, не оставив сомнений, что это не случайное столкновение, а часть заговора. Джулиано краем глаза заметил человека в одежде кающегося грешника, а через секунду начал хватать ртом воздух, когда обжигающая холодом сталь вонзилась ему в спину чуть ниже ребер.
Рана оказалась серьезной. Джулиано попал в окружение убийц, смерть была совсем близко.
Эта мысль не так сильно его огорчила, как тот факт, что он угодил в ловушку и теперь не может предупредить Лоренцо. Он не сомневался, что брат падет следующей жертвой.
— Лоренцо, — только и успел произнести он, пока нож Барончелли, сверкнув сотней крошечных огоньков, отразившихся в его лезвии от алтарных свеч, двигался вниз. Но его призыв потонул в паническом бессмысленном возгласе Барончелли: «Получай, предатель!»
Удар ножа пришелся между верхней парой ребер. Послышался глухой хруст кости, затем последовал второй приступ боли, такой пронзительной, такой невыносимой, что Джулиано лишился способности дышать.
Гладко выбритое лицо Барончелли, нависшего над Джулиано, блестело от пота. Убийца сопел от усилия, высвобождая нож; лезвие вышло из раны со свистом. Джулиано попытался сделать вдох, снова позвать Лоренцо, но смог лишь прошептать его имя.
И в это мгновение, когда он уставился на нож, которым Барончелли готовился нанести еще один удар, Джулиано перенесся в другое место, в другое время: на берег реки Арно, в давнишний весенний день.
Он уже несколько раз успел позвать брата, но ответа не последовало; Лоренцо исчез под мутной водой. Глаза у Джулиано щипало. Не осталось сил, не осталось воздуха в легких, но он знал, что должен делать.
«Дорогой Боженька, — взмолился он с детской искренностью, — позволь мне спасти брата».
С неизвестно откуда взявшейся силой он оттолкнулся от убийцы в наряде кающегося грешника, заставив того оступиться и упасть, запутавшись в робе.
Теперь Джулиано обрел свободу. Пошатываясь, он двинулся прочь от убийц, но понимал, что их главная цель — Лоренцо.
Время замедлило свой бег, совсем как в тот день на берегу Арно. Джулиано усилием воли приказал себе сделать невозможное, помешать убийцам добраться до Лоренцо. Он понимал, что у него нет сил криком предупредить брата, зато он мог, по крайней мере, задержать убийц.
До него донесся голос Лоренцо:
— Джулиано! Брат, ответь мне!
Он не понимал, звучал ли голос под сводами собора или то было эхо из детства, когда одиннадцатилетний мальчик звал братишку на берегу реки. Он хотел крикнуть брату, чтобы тот бежал, но не смог. Попытавшись вдохнуть, поперхнулся теплой солоноватой жидкостью.
Барончелли собирался обойти его, но Джулиано намеренно преградил ему путь. Франческо де Пацци начал протискиваться мимо своего сообщника. Вид крови довел его до безумия; маленькие черные глазки метали молнии, тщедушное тельце тряслось от ненависти. Занеся над головой кинжал с длинным и тонким лезвием, почти как у стилета, он тоже попытался пройти мимо жертвы Барончелли, но Джулиано его не пустил.
Юноша открыл рот, из которого вырвался мучительный хрип, а ведь он хотел прокричать: «Вам никогда не добраться до моего брата. Я умру первым, но вы и пальцем не коснетесь Лоренцо».
Франческо что-то неразборчиво прорычал и нанес удар. Безоружный Джулиано, защищаясь, поднял руку, нож пронзил его ладонь и предплечье. По сравнению с болью в груди и спине эти новые раны — как укус комара. Напирая на убийц, он оттеснил их назад, давая Лоренцо время убежать.
Франческо, злобный, ничтожный человечек, дал волю всему своему гневу, годами накопленной вражде семейства Пацци к роду Медичи. Каждую фразу он заканчивал ударом кинжала.
— Сыновья шлюх, все до одного! Ваш отец предал моего отца…
Джулиано почувствовал пронзительную боль в плече, в ключице. Он больше не мог защищаться рукой, и она безвольно упала, повиснув у окровавленного бока.
— Твой брат сделал все, чтобы не допустить нас в синьорию.
Раны посерьезнее: снова в грудь, шею, десяток ран в туловище. Франческо — настоящий безумец. Удары следовали с такой скоростью, что оба, жертва и убийца, оказались в облаке алого дождя. Удары дикие и неточные, одним из них убийца ранил себя в бедро и заверещал, когда его кровь смешалась с кровью врага. Боль распалила ярость Франческо; он продолжал кромсать свою жертву.
— Дурно отзывался о нас перед его святейшеством. Оскорблял нашу семью. Подчинил себе весь город.
Джулиано начал тонуть. Подобная клевета в адрес брата при других обстоятельствах разожгла бы в нем гнев, но сейчас он достиг той стадии, когда все чувства молчали.
Воды внутри собора потемнели от крови; он едва различал расплывчатые тени своих убийц на фоне мятущейся толпы. Барончелли и Франческо что-то кричали в два голоса. Джулиано видел их разверзнутые пасти, блеск клинков, приглушенный мутной Арно, но ничего не слышал. Под водой всегда стоит тишина.
Из распахнутых дверей, ведущих на виа де Серви, лился сноп солнечного света. Джулиано шагнул к дверям, не переставая искать Лоренцо, но теперь течение начало тянуть его за собой. Очень трудно идти в бурлящей воде.
А там, вдалеке, куда ему не дойти, рыдает черноволосая Анна, заламывая руки, оплакивая их нерожденных детей; ее любовь не отпускает его. Но крепче всего душу его захватил Лоренцо, чье сердце разобьется, когда он найдет младшего брата. Это больше всего огорчало Джулиано.
«Брат», — хочет произнести Джулиано, падая на колени.
Лоренцо сидит на берегу Арно, кутаясь в одеяла. Он промок насквозь и дрожит, но он жив.
Джулиано облегченно выдохнул — это весь воздух, что остался у него в легких, — а потом начал погружаться на дно все ниже и ниже, где вода совсем черная.
VIII
«26 апреля 1478. Приорам Милана
Досточтимые господа! Убит мой брат Джулиано, над правителями города нависла серьезная опасность. Настал час, синъоры, помочь вашему слуге Лоренцо. Пришлите как можно больше солдат и велите им поторопиться. Они, как всегда, послужат щитом и опорой моему правлению.
Ваш слуга Лоренцо де Медичи».
28 ДЕКАБРЯ 1479 ГОДА
IX
Бернардо Барончелли ехал, стоя на коленях, в маленькой повозке, которая везла его на верную смерть.
Перед ним, на широкой площади перед Дворцом синьории, возвышалось огромное мрачное здание, где заседало правительство Флоренции и сердце ее правосудия. Испещренная бойницами крепость производила внушительное впечатление, это был прямоугольник почти без окон, со стройной башней-колокольней на одном углу. Всего за час до того, как Барончелли повели к повозке, он слышал ее звон, низкий и печальный, собиравший публику на зрелище.
В утреннем мраке каменный фасад дворца выглядел светло-серым на фоне темных облаков. Перед зданием, поднимаясь среди разноцветных богатых и бедных построек Флоренции, стоял наспех сколоченный эшафот с виселицей.
День выдался пронзительно-холодный; Барончелли видел собственное дыхание, зависавшее перед ним туманом. Верхние полы накидки разошлись, но он не мог их запахнуть, так как руки были связаны за спиной.
Вот в таком виде, качаясь всякий раз, когда колесо попадало на камень, Барончелли появился на площади. На его казнь пришли поглазеть не меньше тысячи горожан.
Стоявший с краю толпы мальчонка первым увидел приближающуюся повозку и заголосил детским фальцетом, выводя клич сторонников Медичи:
— Palle! Palle! Palle!
По толпе прошла волна истерии. Вскоре ее единый глас гремел в ушах Барончелли: «Palle! Palle! Palle!»
Кто-то швырнул камень, и тот загремел по булыжникам, не долетев до скрипучей повозки. После этого в заговорщика летели только проклятия. Синьория разместила нескольких конных стражников в стратегических точках, чтобы предотвратить беспорядки; по бокам Барончелли следовала вооруженная охрана.
Это было сделано для того, чтобы как следует провести казнь, иначе толпа могла растерзать приговоренного на части. Он уже слышал истории о мрачной участи других заговорщиков: как наемников-перуджианцев, нанятых семейством Пацци, столкнули вниз с высокой башни Дворца синьории, как они попадали в руки поджидавшей внизу толпы и та изрубила их на куски ножами и лопатами.
Даже старик Якопо де Пацци, всю жизнь пользовавшийся уважением сограждан, не избежал гнева Флоренции. При первых звуках, донесшихся с колокольни Джотто, он сел на коня и попытался поднять народ возгласом: «Popolo е liberta!»[8] Фраза служила бунтовским призывом к свержению правительства — в данном случае клана Медичи.
Но толпа ответила другим призывом:
— Palle! Palle! Palle!
Несмотря на совершенное преступление, Якопо де Пацци после казни похоронили как подобает — правда, так и не сняв с шеи петлю. Но в те дикие дни город переполняла такая ненависть, что он недолго пролежал в покое: синьория решила, что будет лучше перезахоронить его тело за городской стеной, в неосвященной земле. Франческо де Пацци и остальные заговорщики недолго дожидались приговора правосудия; пощадили одного Гульельмо де Пацци, да и то потому, что за него отчаянно просила у Лоренцо его сестра, Бьянка де Медичи.
Только одному настоящему заговорщику удалось бежать: Барончелли спрятался на колокольне собора, когда воздух все еще колыхался от звона колокола. Когда путь очистился, он, не сказав ни слова семье, умчался верхом на восточное побережье, в Сенигаллию. Оттуда он отбыл на корабле в экзотический Стамбул. Король Фердинанд и неаполитанские родственники заговорщика посылали ему достаточно средств, и он вел распутную жизнь. Барончелли скупал рабынь, делал их своими наложницами, предавался удовольствиям, пытаясь стереть из памяти те убийства, которые совершил.
Но во сне ему часто являлся образ Джулиано, окаменевшего в ту секунду, когда он, подняв глаза, увидел сверкающее лезвие ножа. Юноша с темными спутанными локонами, широко распахнутыми невинными глазами, простодушно и слегка недоверчиво смотрит на внезапно появившуюся Смерть.
Барончелли получил больше года на раздумья, чтобы найти ответ на вопрос: пошло бы на пользу городу устранение клана Медичи и замена его Якопо и Франческо де Пацци. Лоренцо отличался уравновешенностью, осторожностью; Франческо обладал взрывным темпераментом, действовал порою необдуманно. Он быстро превратился бы в тирана. У Лоренцо хватало мудрости внушить людям любовь, что было очевидно, судя по толпе, собравшейся теперь на площади; Франческо слишком высокомерен, чтобы думать о подобных вещах.
Но самое главное, Лоренцо был настойчив. В конце концов, его рука дотянулась и до Стамбула. Как только его агенты разведали, где прячется Барончелли, Лоренцо отправил к султану эмиссара, нагруженного золотом и драгоценностями. Таким образом, судьба Барончелли была решена.
Всех преступников повесили на городских воротах, а затем поспешно зарыли в неосвященную землю. После казни Барончелли похоронят в одной дыре с ними — но с учетом серьезности преступления казнь должна была произойти на главной площади Флоренции.
Сейчас, когда маленькая повозка с грохотом катила мимо толпы, приближаясь к эшафоту, у Барончелли вырвался громкий стон. Страх сковал его душу, причиняя муки, не сравнимые ни с какой физической болью; его бросало то в жар, то в холод, порой захлестывала дурнота, словно он тонул. Ему казалось, что еще немного — и он потеряет сознание, но забвение, как это ни жестоко, не приходило.
— Смелее, синьор, — раздался голос. — Бог не покинет вас.
Рядом с повозкой шагал его Утешитель. Этого флорентийца звали Лауро, и он был членом братства Санта-Мария делла Кроче, также известного как орден черных, потому что все его члены носили черные накидки с капюшонами. Цель ордена — дарить утешение и милость нуждавшимся, включая несчастные души, осужденные на казнь.
Лауро находился при Барончелли с первой минуты его появления во Флоренции. Он следил за тем, чтобы с пленным хорошо обращались, как следует кормили и одевали, разрешали посылать письма родным (Джованна так и не откликнулась на его призыв повидаться). Лауро выслушивал слезные покаяния Барончелли и оставался с ним в камере, чтобы за него помолиться. Утешитель взывал к Святой Деве, Христу, Всевышнему и святому Иоанну, покровителю Флоренции, чтобы они даровали Барончелли прощение, покой и позволили его душе попасть в чистилище, а оттуда — на небеса.
Барончелли не присоединялся к нему в молитвах, полагая, что Всевышний воспримет это как личное оскорбление.
Теперь Утешитель под черным капюшоном шагал рядом с ним и во весь голос произносил псалом, или молитву, или церковный гимн — из-за шума толпы Барончелли не мог разобрать ни слова, видел только белый пар изо рта. В ушах у него раздавалось лишь одно слово, оно пульсировало в такт сердцу: «Palle. Palle. Palle».
Повозка подкатила к ступеням, ведущим на виселицу. Утешитель взял Барончелли под локоть и неловко помог ему спуститься на холодный плитняк. У Барончелли от ужаса подкосились ноги; Утешитель опустился на колени рядом с ним и зашептал на ухо:
— Не бойся. Твоя душа воспарит прямо на небеса. Из всех людей один ты не нуждаешься в прощении. То, что ты совершил, было угодно Богу и не считается преступлением. Многие из нас называют тебя героем, брат. Ты сделал первый шаг на пути очищения Флоренции от великого зла.
Голос Барончелли так дрожал, что он с трудом понял сам себя:
— От Лоренцо?
— От распутства. Язычества. От нечестивого искусства.
Барончелли, стуча зубами, злобно взглянул на него.
— Если ты… если другие… верят в это, тогда почему вы не спасли меня раньше? Спасите сейчас!
Мы не смеем действовать открыто. Предстоит еще очень много сделать, прежде чем Флоренция, Италия да и весь мир будут готовы нас принять.
— Безумец, — выдохнул Барончелли. Утешитель улыбнулся.
— Все мы безумны перед Всевышним.
Он помог Барончелли подняться, но тот, вскипев, вырвал локоть и, спотыкаясь, самостоятельно взошел по ступеням.
На эшафоте палач, молодой, стройный мужчина, чье лицо было скрыто под маской, встал между Барончелли и висевшей петлей.
— Перед лицом Господа, — произнес палач, обращаясь к преступнику, — я прошу у тебя прощения за то, что поклялся совершить.
Во рту Барончелли пересохло, язык прилип к нёбу, когда он с трудом заговорил, и все же голос его звучал поразительно спокойно:
— Я прощаю тебя.
Палач облегченно вздохнул. Наверное, прежде обреченные на смерть стремились запятнать его руки в своей крови. Он поймал Барончелли за локоть и подвел к определенной точке на платформе, возле петли.
— Встань здесь.
Голос его звучал до странного нежно. Он вынул из складок плаща белый льняной шарф.
За секунду до того, как ему завязали глаза, Барончелли окинул взглядом толпу. Впереди стояла Джованна с детьми. Она находилась слишком далеко, поэтому Барончелли не был уверен, но ему показалось, что лицо у нее заплаканное.
Лоренцо де Медичи нигде не было видно — но Барончелли не сомневался, что он присутствует на казни. Следит откуда-нибудь с потайного балкона или из окна, а может быть, затаился в самом дворце синьории.
Внизу, у подножия эшафота, стоял Утешитель, на его суровом лице, как ни странно, блуждало довольное выражение. В секунду прозрения Барончелли понял, что он сам, Франческо де Пацци, мессер Якопо, архиепископ Сальвиати — все они поступили как глупцы, их мелкими амбициями воспользовались для того, чтобы осуществить более грандиозный план, внушавший ему теперь почти столько же ужаса, как и неминуемая смерть.
Палач завязал глаза преступника шарфом, затем накинул ему на шею петлю и туго затянул. За секунду до того, как платформа под ним упала, Барончелли прошептал два слова, обращаясь к самому себе:
— Получай, предатель.
X
Как только тело Барончелли перестало дергаться, молодой художник из первых рядов толпы сразу приступил к работе. Трупу предстояло висеть на площади несколько дней, до тех пор, пока он не сгниет и сам не вывалится из веревки. Но художник не мог ждать. Он хотел запечатлеть образ, пока в нем еще не угасло эхо жизни. Кроме того, молодые повесы вскоре затеют забаву — начнут швырять в повешенного камни, а потом непременно пройдет дождь и труп распухнет.
Он набросал эскиз на бумаге, прижатой для жесткости к доске из тополя. Он заранее срезал мягкий пушок со ствола пера, ибо так часто им пользовался, что любые колючки вызывали раздражение на длинных пальцах; острие пера он собственноручно заточил до тончайшего кончика и теперь то и дело погружал его в железный флакончик с чернилами, крепко привязанный к поясу. Рисовать, как следует в перчатках нельзя, поэтому он их и не надевал, и теперь руки ломило от холода, но он не обращал внимания на боль, не тратя зря времени. Точно так же он прогнал прочь грозившую захлестнуть его печаль — зрелище казни вызвало болезненные воспоминания — и сосредоточился на рисунке.
Люди всегда пытаются скрыть свои истинные чувства, но невольно выдают себя выражением лица, позой или голосом. То, что Барончелли испытывал сожаление, было очевидным. Даже в смерти взгляд его был потуплен, словно он лицезрел ад. Голова понурая, уголки тонких губ виновато поникли. Художник видел перед собой человека, переполненного презрением к самому себе, и постарался не поддаться собственной ненависти, хотя у него были все причины возненавидеть Барончелли. Но ненависть была против его принципов — в точности как ноющие от холода пальцы и сердце, — он не обращал на нее внимания и продолжал работать. Кроме того, он считал убийство неэтичным — даже казнь убийцы, такого как Барончелли.
По давней привычке он набросал несколько строк на листе, чтобы не забыть цвета и ткани, ибо ему представился отличный шанс позже сделать из наброска картину. Писал он слева направо, выводя буквы в зеркальном отображении. Несколькими годами ранее, когда он ходил в учениках у Андреа Верроккио, другие художники обвиняли его в неоправданной скрытности: когда он показывал им свои эскизы, они не могли разобрать его заметки. Но он всегда писал именно так, как было для него естественно, и никогда не добивался, чтобы, кроме него, записи никто не мог прочесть, — это получалось случайно.
«Шапочка каштанового цвета, — выводило перо по бумаге. — Куртка из черной саржи, фуфайка на шерстяной подкладке, синий плащ, подбитый лисьим мехом, бархатный воротник с черными и красными крапинами, Бернардо Бандино Барончелли. Рейтузы черные». В предсмертной агонии Барончелли сбросил туфли, на рисунке он был изображен с босыми ногами.
Художник нахмурился, глядя на то, как написал второе имя Барончелли. Он был самоучка, до сих пор не избавился от своего сельского диалекта, и правописание порою ставило его в тупик. Не важно. Лоренцо де Медичи интересовался образами, а не словами.
Внизу листа он сделал быстрый набросок, изображавший голову Барончелли под другим углом, — так, чтобы были видны искаженные черты лица. Довольный достигнутым результатом, он принялся за настоящую работу — рисунки лиц из толпы. Люди, стоявшие впереди — знать и богатые купцы, — начали расходиться, подавленные и угрюмые. Populo minuto, «тощий народ», плебс, задержался, продлевая развлечение, — им хотелось еще обрушить на труп град камней и ругательств.
Художник внимательно вглядывался в людей, покидавших площадь. Делал он это по двум причинам: во-первых, он всегда изучал лица. Те, кто его знал, давно привыкли к внимательным взглядам. Но главная причина была связана с его встречей с Лоренцо де Медичи. Художник искал одно лицо — то самое, которое видел всего несколько секунд чуть более полутора лет назад. Несмотря на талант физиономиста, он смутно помнил те черты, но сердцем чуял, что узнает их. На этот раз он решил не позволить эмоциям взять над собою верх.
— Леонардо!
От неожиданного оклика художник испугался и невольно дернулся, машинально прикрыв ладонью, пузырек с чернилами, чтобы тот не пролился. Старый друг из мастерской Верроккио собрался, было покинуть площадь, но теперь шел ему навстречу.
— Сандро, — сказал Леонардо, когда перед ним остановился его давнишний приятель, — ты выглядишь как приор.
Сандро Боттичелли заулыбался. В свои тридцать пять, будучи на несколько лет старше Леонардо, он находился в расцвете жизненной карьеры. И действительно, костюм на нем был великолепный — алый, подбитый мехом плащ и черная бархатная шапочка, закрывшая почти всю золотистую шевелюру. Он был подстрижен короче, чем диктовала мода: волосы лишь прикрывали уши. Как и Леонардо, он был гладко выбрит. Зеленые глаза под тяжелыми веками смотрели дерзко; впрочем, он всегда держался с вызовом. Тем не менее, он нравился Леонардо. Он обладал огромным талантом и добрым сердцем. За прошедший год Сандро получил несколько весомых заказов от Медичи и Торнабуони, включая огромную картину «Весна», которая должна была стать свадебным подарком Лоренцо его кузине.
Сандро хитро взглянул на эскиз Леонардо.
— Вот, значит, как. Пытаешься украсть у меня работу, понятно.
Он имел в виду недавно выполненную фреску на фасаде здания близ Дворца синьории, частично открывшуюся взору теперь, когда толпа начала редеть. В те ужасные дни, что последовали за смертью Джулиано, он получил заказ от Лоренцо изобразить каждого казненного заговорщика Пацци, когда те будут болтаться на веревке. Выполненные в натуральную величину изображения должным образом внушали ужас, как и было, задумано. Там был Франческо де Пацци, совершенно обнаженный, с запекшейся раной на бедре; был там и Сальвиати в сутане архиепископа. Оба мертвеца были изображены лицом к зрителям — эффектное, но не совсем точное воспроизведение действительности. Как и Боттичелли, Леонардо находился на площади Синьории в тот момент, когда Франческо, вытащенного из постели, выбросили из верхнего окна дворца и повесили на самом здании для всеобщего обозрения. Секундой спустя за ним последовал Сальвиати, который в последнее мгновение успел повернуться к сообщнику-заговорщику и — то ли от сильнейшего непроизвольного спазма, то ли в приступе ярости — впился зубами в плечо Франческо де Пацци. Это было дикое зрелище и столь неприятное, что даже Леонардо, поддавшись эмоциям, не занес его в свой альбом. Изображения остальных казненных, включая мессера Якопо, были частично завершены, но одного убийцы не хватало: Барончелли. Вероятно, в это утро Боттичелли тоже делал эскизы, намереваясь закончить фреску. Но при виде наброска Леонардо он пожал плечами.
— Неважно, — произнес он небрежно. — Если я настолько богат, что одеваюсь как приор, то, безусловно, могу позволить такому бедняку, как ты, завершить работу. Мне предстоят более важные дела.
Леонардо, одетый в тунику до колен, сшитую из дешевого потертого льна, и плащ из тускло-серой шерсти, сунул набросок под мышку и отвесил преувеличенный поклон, изображая благодарность.
— Вы слишком добры, господин. — Он выпрямился. — Ладно, иди. Ты наемный мазила, а я истинный творец, и мне предстоит многое завершить, прежде чем начнутся дожди.
Они расстались с Сандро, обменявшись улыбками и кратким объятием, и Леонардо сразу вновь обратился к изучению толпы. Он всегда был рад встрече с Сандро, но вынужденный перерыв его раздражал. Слишком многое поставлено на кон. Он задумчиво сунул руку в кошелек на поясе и принялся вертеть в пальцах золотой медальон размером с большой флорин. На одной стороне рельефно выступали слова «Всеобщая скорбь». Ниже был изображен Барончелли, занесший над головой длинный нож, в то время как Джулиано удивленно взирал на лезвие. Из-за спины Барончелли выглядывал Франческо де Пацци, держа наготове кинжал. Леонардо создал эскиз, максимально достоверно передав происшедшее и допустив ради зрителей одну-единственную неточность: Джулиано был повернут лицом к Барончелли. Верроккио затем отлил медальон по рисунку Леонардо.
Через два дня после убийства Леонардо отправил записку к Лоренцо де Медичи.
«Мой господин Лоренцо, мне нужно поговорить с Вами с глазу на глаз об одном чрезвычайно важном деле».
Ответа не последовало: Лоренцо, сокрушенный горем, укрылся во дворце Медичи, который превратился в крепость, окруженную десятками вооруженных людей. Визитеров он не принимал, письма с просьбами высказать мнение или оказать благодеяние копились горой, оставаясь без ответа.
Прождав неделю, Леонардо занял золотой флорин и отправился к дверям оплота Медичи. Он подкупил одного из стражей, чтобы тот немедленно доставил второе послание, а сам остался в лоджии в ожидании ответа, наблюдая, как по булыжной мостовой барабанит дождь.
«Мой господин, я пришел не с деловым визитом и благодеяний никаких не ищу. У меня есть важные сведения о смерти Вашего брата, предназначенные только для Ваших ушей».
Несколько минут спустя его пропустили во дворец, предварительно тщательно проверив, нет ли у него с собой оружия, — смехотворная мера предосторожности, ведь он отродясь не держал никакого оружия в руках и понятия не имел, как с ним обращаться.
Лоренцо принял его в своем кабинете — бледный и безжизненный, с забинтованной шеей, одетый в черное, он сидел, окруженный поразительной красоты произведениями искусства. Он взглянул на Леонардо глазами, затуманенными виной и горем, — однако в них все же проглядывал интерес к тому, что предстояло услышать.
Утром 26 апреля Леонардо находился в нескольких шагах от алтаря собора Санта-Мария дель Фьоре. У него накопились вопросы к Лоренцо относительно совместного заказа, полученного им и его бывшим учителем Андреа Верроккио на создание скульптурного бюста Джулиано. Леонардо надеялся перехватить старшего брата Медичи после службы. Художник посещал мессу, только если у него было какое-то дело. Мир природы он считал гораздо более вдохновляющим, чем рукотворный собор. Он был в очень хороших отношениях с Медичи и в последние несколько лет месяцами жил в доме Лоренцо в качестве одного из многочисленных семейных художников.
К удивлению Леонардо, в то утро в собор пришел и Джулиано. Он опоздал к началу службы и, когда, наконец, явился в сопровождении Франческо де Пацци и его работника, выглядел несколько встрепанным.
Леонардо находил и мужчин, и женщин в равной степени прекрасными, в равной степени достойными его любви, но для себя он выбрал жизнь, не освещенную любовью. Художник не мог позволить буре страстей прерывать его работу. Он тщательно избегал женщин, ведь жена и дети сделали бы невозможным изучение искусства, окружающего мира и его обитателей. Он не хотел стать тем, во что превратился его учитель Верроккио: мастер растрачивал свой талант, брался за любую работу, будь то создание масок для карнавала или золочение женских туфелек, — лишь бы накормить голодную семью. Верроккио никогда не хватало времени на эксперимент, наблюдение, самосовершенствование.
Впервые обо всем этом ему рассказал Антонио, приходившийся Леонардо дедушкой. Антонио глубоко любил своего внука, игнорируя тот факт, что он был незаконным отпрыском служанки. Когда Леонардо подрос, только дед подметил в нем талант и подарил внуку чистый альбом и уголек для рисования. Как-то раз семилетний Леонардо сидел на холодной траве, держа в руках серебряное перо и дощечку, — он изучал, как ветер теребит листья в оливковом саду. Антонио — энергичный старик, вечно находивший себе дело, несмотря на преклонный возраст, — остановился возле мальчика и взглянул вместе с ним на блестящие листочки.
Неожиданно, под влиянием минуты, он произнес: — Не обращай внимания на традицию, мой мальчик. Ты в два раза талантливее меня, конечно, но и я когда-то хорошо рисовал и стремился, подобно тебе, разобраться, как все устроено в этом мире. Но я послушался отца. Прежде чем оказаться на ферме, я поступил к нему в ученики в контору нотариуса. Вот кто мы есть — семейство нотариусов. Один породил меня, а я породил другого — твоего отца. Ну и что мы дали миру? Контракты, векселя, заверенные подписи на документах, которые неминуемо обратятся в прах.
Но я не сразу отказался от мечты. Даже изучая профессию нотариуса, я потихоньку рисовал. Наблюдал птиц, движение воды в реках, мне было любопытно, как все устроено. Но потом я встретил твою бабушку Лючию и влюбился. Худшего не могло случиться, ведь я забросил искусство, науку и женился. Потом пошли дети, и уже не было времени разглядывать деревья. Лючия как-то нашла мои наброски и швырнула их в огонь.
Но Бог подарил нам тебя, с твоим поразительным умом, глазами и руками. И твой долг не растерять все это. Обещай, что не повторишь мою ошибку. Обещай мне, что никогда не позволишь сердцу возобладать над разумом.
Юный Леонардо пообещал.
Но когда он попал в милость к Медичи, вошел в круг этого семейства, его потянуло, и физически и духовно, к младшему брату Лоренцо. Джулиано был безгранично прекрасен, и не столько из-за благородной внешности — Леонардо, гораздо более миловидный, часто слышал от друзей в свой адрес эпитет «красавец», — а скорее из-за чистой добродетели его души.
Свои чувства Леонардо держал при себе. Он не желал, чтобы Джулиано, любитель женщин, испытывал неловкость; к тому же ему не хотелось шокировать Лоренцо, его хозяина и патрона.
Когда Джулиано появился в соборе, Леонардо, стоявший всего через два ряда позади него (ибо постарался как можно ближе подобраться к Лоренцо, чтобы потом перехватить его), невольно приклеился к юноше взглядом. Он заметил, как грустен Джулиано, и испытал при этом не сочувствие и любовь, а жгучую ревность.
Накануне вечером художник направился к Лоренцо с намерением поговорить о заказе. Он вышел на виа де Гори, миновал церковь Сан-Лоренцо. Дворец Медичи располагался впереди и чуть левее, и Леонардо шагнул на улицу, ведущую к нему.
Смеркалось. На западе возвышались узкая башня Дворца синьории и огромный скругленный купол Дуомо, четко обрисованного на фоне светящегося кораллового горизонта, который постепенно начинал угасать до лилового, а затем серого цвета. В столь поздний час улица была пустынной, и Леонардо остановился посреди мостовой, наслаждаясь окружающей красотой. Он не мог оторвать взгляд от кареты, катившей в его сторону, любуясь четкими силуэтами лошадей на фоне яркого заката; животные, подсвеченные последними лучами солнца, казались совершенно черными. Закат был для Леонардо любимым временем суток: слабеющий свет придавал предметам и оттенкам цвета особую нежность, мягкую таинственность, которую выжигало полуденное солнце.
Весь уйдя в созерцание игры теней на спинах животных, перекатывающихся под кожей мускулов, любуясь их грациозно поднятыми головами, он даже не обратил внимания, что они оказались совсем близко, но вовремя пришел в себя и быстро убрался с дороги. Перейдя улицу прямо у них под носом, он оказался у южной стены дворца Медичи. Предстояло идти еще меньше минуты до виа Ларга. Возница кареты остановил лошадей на некотором расстоянии от художника, дверца открылась. Леонардо задержал шаг и увидел, что из кареты вышла молодая женщина. Сумерки преобразили белизну ее кожи, придав ей, сизый оттенок голубиного крыла, глаза казались совсем черными. Темное строгое платье и накидка, опущенное вниз лицо — все свидетельствовало о том, что перед ним служанка из богатого семейства. Украдкой бросив взгляд по обеим сторонам, она решительно зашагала к боковому входу во дворец и постучала в дверь.
Через какое-то время дверь открылась с долгим натужным скрипом. Служанка вернулась к карете и нетерпеливым жестом позвала кого-то. Оттуда выбралась женщина и легким шагом грациозно прошла в открытую дверь.
Леонардо невольно произнес ее имя вслух. Она входила в число друзей семейства Медичи и часто бывала во дворце. Несколько раз Леонардо с ней разговаривал. Еще не успев толком разглядеть, он узнал ее по походке, покатым плечам, наклону головы, когда она повернулась, чтобы посмотреть на него.
Он сделал шаг навстречу и, наконец, сумел различить ее лицо.
Длинный прямой нос с трепетными ноздрями, широкий и высокий лоб. Подбородок заострен, но скулы и щеки мягко округлены, как и плечи.
Она всегда была красива, но сейчас сумерки смягчили ее черты, придав им завораживающее очарование. Казалось, она вся растворилась в воздухе, и невозможно было сказать, где заканчивалась тень и начиналась живая женщина из плоти и крови. Ее лицо, открытая шея, руки словно плыли сами по себе в темноте, с которой слились платье и волосы. Она светилась затаенной радостью, в глазах читалась загадка, губы едва заметно изогнулись в улыбке.
В это мгновение она казалась не обычным человеческим существом, а посланницей Господней.
Он протянул руку, почти уверившись, что рука не коснется тела, а пройдет насквозь, словно перед ним привидение.
Женщина отпрянула, и он разглядел, несмотря на сумерки, вспышку страха в ее глазах. Она явно не хотела быть узнанной. Жаль, у него не было в руке пера, иначе он затушевал бы глубокую морщинку между ее бровей и вернул таинственный взгляд.
Он снова пробормотал ее имя, на сей раз вопросительно, но взгляд женщины уже был обращен к распахнутой двери. Леонардо проследил, куда она смотрит, и увидел на мгновение еще одно знакомое лицо — это был Джулиано. Он почти полностью скрывался в тени и сам не видел Леонардо.
Женщина, увидев Джулиано, расцвела.
В то мгновение Леонардо все понял и отвернулся, переполненный горечью. Дверь закрылась.
В тот вечер он не пошел на встречу к Лоренцо. Вернулся домой, в свою крохотную квартирку, и долго не мог заснуть. Уставившись в потолок, он видел, как из темноты выплывают полупрозрачные черты лица той красавицы.
На следующее утро, глядя на Джулиано под сводами собора, Леонардо только и мог думать, что о своей несчастной страсти. Он вновь и вновь вспоминал то болезненное мгновение, когда Джулиано с женщиной обменялись взглядами и он сразу понял, что их сердца принадлежат друг другу. И тогда Леонардо проклял себя за то, что поддался такому глупому чувству, как ревность.
Он весь оказался во власти своих дум, так что неожиданно начавшаяся суматоха перепугала его. Какой-то человек в балахоне из мешковины выступил вперед за секунду до того, как Джулиано обернулся и бросил на него взгляд, после чего раздался короткий крик.
Затем Барончелли что-то хрипло завопил. Леонардо, окаменев, уставился на поднятый блестящий клинок. В мгновение ока перепуганные прихожане бросились врассыпную, оттиснув художника назад. Он яростно сопротивлялся, стараясь выбраться из толпы, чтобы подбежать к Джулиано и защитить его от нового удара, — но все бесполезно, он не то, что не мог продвинуться вперед, ему не удалось даже удержаться на месте.
В этой дикой свалке Леонардо не разглядел, как Барончелли вонзил свой нож в Джулиано, зато он видел последние зверские удары Франческо: его кинжал вновь и вновь погружался в тело юноши — точно так архиепископ Сальвиати немногим позже вопьется в плечо Франческо де Пацци.
Как только Леонардо понял, что происходит, он громко закричал, обратив весь свой гнев на убийц. Наконец толпа рассеялась, уже никто не стоял между ним и убийцами. Он побежал прямо на них, в то время как Франческо, не переставая пронзительно визжать, кинулся наутек. Было слишком поздно защищать добрую, невинную душу Джулиано.
Леонардо упал на колени рядом с поверженным юношей. Тот лежал на боку, чуть подогнув ноги, губы его шевелились, кровь пузырилась у рта и лилась ручьями из ран.
Леонардо прижал ладонь к самой страшной из них, зияющей дыре в груди Джулиано. Он расслышал слабый булькающий хрип — это легкие жертвы пытались освободиться от крови и втянуть в себя немного воздуха. Но все попытки Леонардо остановить кровотечение оказались тщетны.
Из каждой раны на груди Джулиано, облаченного в бледно-зеленую тунику, текла струйка крови. Эти струйки разветвлялись, потом соединялись, образуя решетку на теле юноши, пока, наконец, не собирались в одну расплывшуюся темную лужу на мраморном полу.
— Джулиано, — с трудом произнес Леонардо, по его щекам струились слезы при виде такого страдания, при виде изуродованной красоты.
Но Джулиано его не слышал. Он вообще ничего не слышал и не видел: его полуприкрытые глаза уже смотрели в иной мир. Когда Леонардо склонился над ним, он отрыгнул яркой пенистой кровью, дернулся, и глаза его расширились. Так он умер.
Теперь, стоя перед Лоренцо, Леонардо ничего не сказал о последних страданиях Джулиано — такие подробности только усугубили бы горе старшего брата. Леонардо не говорил ни о Барончелли, ни о Франческо де Пацци. Вместо этого он рассказал о третьем убийце, которого еще предстояло найти.
Леонардо поведал о том, что видел боковым зрением фигуру в балахоне, преградившую Джулиано путь к отступлению. Леонардо полагал, что именно этот человек и нанес первый удар. В тот момент, когда Джулиано попятился от Барончелли, незнакомец вырос за его спиной, как скала, загнав, таким образом, жертву в ловушку. В ту же секунду толпа загородила от Леонардо происходящее — он на короткое время выпустил незнакомца из виду; возможно, тот упал, но тут же снова вскочил на ноги. Он даже не шелохнулся, когда Франческо принялся как безумный орудовать кинжалом, и оставался на месте до тех пор, пока те два убийцы не скрылись.
Когда Джулиано умер, Леонардо поднял взгляд и увидел, что этот третий быстро направляется к выходу, ведущему на площадь. Возможно, он в какой-то момент оглянулся, чтобы убедиться, что его жертва мертва.
— Убийца! — прокричал художник. — Стой!
В его голосе прозвучало столько властной ярости, столько силы, что, как ни удивительно, заговорщик замер на ходу и бросил быстрый взгляд через плечо. Леонардо запомнил его образ, выхватив из толпы цепким глазом художника. На убийце был балахон из грубой мешковины, в какие рядились кающиеся грешники. Гладко выбритое лицо наполовину скрыто капюшоном. Леонардо разглядел только нижнюю губу и подбородок. Рука заговорщика, прижатая к боку, цепко держала окровавленный стилет.
Когда убийца скрылся, Леонардо осторожно перевернул тело Джулиано на бок и обнаружил на спине маленькое, но очень глубокое отверстие.
Все это художник и рассказал сейчас Лоренцо. Но он не признался в том, что терзало его сердце: что он, Леонардо, повинен в смерти Джулиано.
Чувство вины вовсе не было беспричинным. Оно возникло в результате длительных размышлений по поводу всего происшедшего. Если бы он, художник, не поддался чувствам, терзаясь любовью, болью и ревностью, Джулиано мог бы остаться в живых.
У Леонардо давно вошло в привычку изучать толпу — лица, фигуры, осанки, — так он обычно очень многое узнавал о людях. Рассмотрев человека со спины, он мог сказать о нем почти столько же, как если бы изучил его лицо. Если бы только художник не был поглощен мыслями о Джулиано и той женщине, он наверняка обратил бы внимание, насколько напряжен кающийся грешник, стоявший прямо перед ним. Он мог бы приметить нечто необычное в поведении Барончелли или Франческо де Пацци, чего-то ожидавших рядом с Джулиано. Он бы ощутил беспокойство всех троих и мог бы сделать вывод, что Джулиано в большой опасности.
Будь он повнимательнее, он увидел бы, как кающийся грешник украдкой тянется к стилету; он заметил бы, как напряженно рука Барончелли сдавила рукоять ножа.
И у него оставалось бы время сделать один-единственный шаг вперед. Потянуться к руке грешника. Втиснуться между Джулиано и Барончелли.
Вместо этого его собственные страстишки превратили его в безмозглого зеваку, беспомощно стоящего среди мятущейся толпы. И это промедление стоило Джулиано жизни.
Леонардо склонил голову под тяжестью вины, потом снова поднял ее и взглянул на Лоренцо печальным ищущим взором.
— Я уверен, мой господин, что этот человек явился в собор под чужой личиной.
Слова художника заинтриговали Лоренцо.
— С чего ты взял?
— Это было видно по осанке. Кающиеся грешники занимаются самобичеванием и носят под балахонами власяницы. Они сутулятся, ступают осторожно — и все из-за боли, которую при малейшем движении причиняет им власяница. Этот человек двигался свободно, держался прямо и уверенно. Но мускулы его были напряжены — от эмоционального бремени. Я также полагаю, что он принадлежит к аристократии, если судить по его жестикуляции, полной достоинства и благородства.
Лоренцо так и впился в него взглядом.
— Ты убежден в своей правоте, хотя толком не разглядел этого человека?
Леонардо твердо ответил на его взгляд. Он судил всех людей одинаково, облеченные властью не наводили на него страха.
— Я бы не пришел сюда, если бы не был уверен.
— Значит, быть тебе моим агентом. — Лоренцо прищурился, в глазах его сверкала ненависть и решимость. — Ты поможешь мне найти этого человека.
Вот почему за прошедший год Леонардо несколько раз вызывали в тюрьму, расположенную в подвале Дворца синьории. Там он внимательно рассматривал губы, подбородки и спины несчастных заключенных. Ни один из них не был похож на кающегося грешника из собора.
Вечером, накануне казни Барончелли, Лоренцо, которого теперь называли Великолепным, велел двум стражникам привести Леонардо во дворец на виа Ларга. Лоренцо почти совсем не изменился, если не считать бледного шрама на шее. И если его душевная рана точно так же успела затянуться, то в этот день она была вновь вскрыта.
Леонардо тоже мучился, раздираемый печалью и чувством вины. Не будь он так подавлен, то, вероятно, позволил бы себе восхититься неповторимыми чертами Великолепного, особенно его носом. Переносица поднималась небольшим горбиком сразу под бровями, затем становилась плоской и резко, без перехода, исчезала, словно Господь провел по носу большим пальцем и примял его книзу. Но нос не сдавался, вновь задиристо поднимался, поражая своей длиной, и сразу клонился влево. Такая форма носа делала его обладателя гундосым и имела еще и другое последствие: за все годы, что Леонардо знал Лоренцо, он ни разу не видел, чтобы тот, выйдя в свой знаменитый сад, насладился ароматом хотя бы одного цветка. Лоренцо ни разу не сделал комплимента женщине, похвалив ее духи, да и вообще не отпускал замечаний по поводу любых запахов, как приятных, так и отвратительных; более того, любое подобное замечание в устах других людей приводило его в недоумение. Напрашивался один-единственный вывод: Лоренцо был лишен обоняния.
В тот вечер на Великолепном была шерстяная туника насыщенного синего цвета с отделкой на рукавах и манжетах белым горностаем. Победитель не праздновал радостно победу, не злорадствовал; казалось, его что-то беспокоит.
— Вероятно, ты уже догадался, зачем я тебя позвал, — сказал он.
— Да. Завтра я должен быть на площади, чтобы высмотреть третьего. — Леонардо замялся. Его тоже что-то беспокоило. — Но сначала мне нужна ваша гарантия.
— Проси о чем угодно. Наконец-то я заполучил Барончелли, но мне не знать покоя, пока не найдется третий убийца.
— Барончелли предстоит умереть. Ходят слухи, что его немилосердно пытали.
Лоренцо поспешил перебить:
— Слухи небезосновательны. Я очень надеялся, что он поможет отыскать еще одного убийцу моего брата. Но он настаивал, что не знает этого человека. Если все-таки знает, то унесет тайну с собою прямо в ад.
Великолепный произнес это с такой горечью, что Леонардо не сразу продолжил:
— Мессер Лоренцо, если я найду этого третьего убийцу, то не смогу с чистой совестью отдать его на растерзание.
Лоренцо отпрянул, словно только что получил пощечину, голос его зазвенел от возмущения.
— Ты готов позволить заговорщику, повинному в смерти моего брата, гулять на свободе?
— Нет. — Голос Леонардо слегка дрожал. — Я ставил вашего брата выше всех людей.
— Знаю, — тихо ответил Лоренцо, давая ясно понять, что ему известны истинные мотивы такого мнения. — Поэтому я также знаю, что из всех людей ты самый верный мой союзник.
Собравшись с силами, Леонардо склонил голову в поклоне, потом снова поднял ее.
— Я бы хотел видеть справедливый суд над этим человеком. Его должны лишить свободы, пусть работает на благо людей и проводит остаток жизни в размышлениях о содеянном преступлении.
Лоренцо выпятил вперед подбородок, слегка оскалившись.
— Такими воззрениями можно только восхищаться. — Он помолчал. — Я благоразумный человек и, как и ты, честен. Если я дам слово, что этот заговорщик, если ты его отыщешь, не будет убит, а сядет за решетку, ты согласишься пойти на площадь и поискать его там?
— Соглашусь, — пообещал Леонардо. — А если меня завтра ждет неудача, то я не прекращу поиска до тех пор, пока он не будет найден.
Лоренцо удовлетворенно кивнул и бросил взгляд в сторону, где на стене висела фламандская картина, выполненная с чарующим мастерством.
— Тебе следует знать, что этот человек… — Он замолк, но потом продолжил: — Речь идет не просто об убийстве моего брата, Леонардо, все гораздо серьезнее. Они хотят нас уничтожить.
— Уничтожить всю семью? — Лоренцо вновь обратил на него взгляд.
— Тебя. Меня. Боттичелли. Верроккио. Перуджино. Гирландайо. Все то, чем является Флоренция.
Леонардо открыл, было, рот, собираясь спросить: «Кто? Кто намерен это сделать?» — но Великолепный поднял руку, призывая его к молчанию.
— Ступай завтра на площадь. Найди третьего убийцу. Я хочу лично допросить его.
Они договорились, что Лоренцо заплатит Леонардо символическую сумму за «заказ» — эскиз повешенного Бернардо Барончелли, так как в дальнейшем, возможно, этот эскиз превратится в картину. Таким образом, Леонардо мог честно отвечать, что пришел на площадь Синьории потому, что Лоренцо де Медичи понадобился рисунок; он совершенно не умел лгать, а увиливать от ответа было ему не по душе.
Стоя на площади холодным декабрьским утром, когда Барончелли принял смерть, Леонардо внимательно всматривался в лицо каждого мужчины, проходящего мимо, а сам все никак не мог забыть слов Великолепного: «Они хотят нас уничтожить…»
ЧАСТЬ II
ЛИЗА
XI
Я всегда буду помнить тот день, когда мама рассказала мне историю убийства Джулиано де Медичи.
Произошло это декабрьским днем через тринадцать с половиной лет после события. Мне тогда было двенадцать. Я впервые в жизни оказалась внутри великого собора и, запрокинув голову, любовалась великолепным куполом Брунеллески, пока моя мама, молитвенно сложив руки, шепотом рассказывала мне мрачную историю.
Середина недели, утренняя месса давно закончилась. В этот час собор был безлюден, если не считать всхлипывающую вдову, что стояла на коленях у самого выхода, да священника, менявшего сгоревшие свечки на алтарном канделябре. Мы с мамой остановились прямо перед главным алтарем, где когда-то произошло убийство. Я любила слушать рассказы о приключениях и тут же нарисовала в своем воображении картину: молодой Лоренцо де Медичи с мечом наперевес взбегает на хоры и мчится мимо священников туда, где безопасно.
Я повернулась, чтобы взглянуть на маму, Лукрецию, и потянула ее за вышитый парчовый рукав. Она была темноволосая, темноглазая, с такой безукоризненной кожей, что невольно вызывала мою зависть; она же сама, видимо, не сознавала, насколько прекрасна. Мама любила жаловаться на упрямые волосы, не желавшие завиваться, на слишком смуглую кожу и как будто не хотела замечать хрупкость фигуры, изящество рук, хорошие ноги и зубы. Я была не по годам развита, крупнее, чем она, с грубыми, тусклыми каштановыми волосами и не слишком гладкой кожей.
— Что случилось после того, как Лоренцо убежал? — прошептала я. — Что стало с Джулиано?
Глаза мамы наполнились слезами, она была, как часто повторял отец, слишком чувствительна, и расплакаться ей ничего не стоило.
— Он умер от ужасных ран. Флоренция обезумела, каждый жаждал крови. Потом начались казни заговорщиков… — Она вздрогнула от воспоминания, не в силах договорить до конца.
Дзалумма, стоявшая по другую руку от матери, перегнулась через нее и предостерегающе посмотрела на меня.
— Кто-нибудь пытался помочь Джулиано? — спросила я. — Или он уже был мертв? Я бы, по крайней мере, подошла к нему посмотреть — вдруг он еще дышит.
— Тихо, — цыкнула на меня Дзалумма. — Разве не видишь, что она расстроена?
Рабыня разволновалась не напрасно. Моя мама была больна, а волнение только усугубляло ее состояние.
— Она сама решила рассказать мне эту историю, — возразила я. — Я ни о чем не просила.
— Тихо! — приказала Дзалумма.
Я была упряма, но она еще упрямее. Рабыня взяла маму за локоть и мягко обратилась к ней:
— Мадонна, пора идти. Вы должны вернуться домой, прежде чем вас хватятся.
Она имела в виду моего отца, который в тот день, как, впрочем, и во все остальные, занимался своим делом. Он пришел бы в ужас, если бы, вернувшись домой, не нашел жену. Сегодня, впервые за много лет, мама осмелилась надолго покинуть дом и уехать так далеко.
Мы давно уже втайне готовились к этой прогулке. Я до сих пор не бывала в Дуомо, хотя выросла, глядя на его огромный кирпичный купол с противоположного берега Арно, где стоял наш дом на виа Маджио. Всю свою жизнь я ходила в нашу местную церковь Санто-Спирито и считала это здание с классическими колоннами и арками из бледно-серого камня великолепным. Наш главный алтарь тоже находился прямо под куполом, сконструированным великим Брунеллески, его последним детищем. Санто-Спирито с ее многоугольными алтарями казалась мне невероятно пышной и огромной церковью — до тех пор, пока я не очутилась внутри грандиозного собора. Купол поражал воображение. Глядя на него, я поняла, почему, когда его только сконструировали, люди неохотно становились под ним. Я также поняла, почему некоторые, услышав крики в тот день, когда убивали Джулиано, бросились к выходу: они подумали, что огромный купол начал рушиться.
То, что такое объемное сооружение находилось на огромной высоте без видимых опор, казалось чудом.
Мама привела меня на Соборную площадь не просто полюбоваться куполом, а утолить мою жажду прекрасного, а заодно и свою. Родившись в знатной семье, она получила хорошее образование, читала на итальянском и латыни (по ее настоянию и меня обучили обоим языкам) и обожала поэзию. Она прекрасно знала все культурные сокровища города и очень мучилась оттого, что болезнь не позволяет ей разделить эти знания со мной. Поэтому, когда ярким декабрьским днем представилась возможность, мы взяли карету и, проехав по Старому мосту, Понте Веккио, направились в сердце Флоренции.
Было бы правильнее проехать по виа Маджио до ближайшего моста, Санта-Тринита, но я бы тогда не смогла полюбоваться чудесным зрелищем. Понте Веккио обрамляли бесчисленные лавочки золотых дел мастеров и художников. Каждая из них открывалась на проезжую часть, и владелец выставлял перед входом свой товар. Мы нарядились в плащи, отороченные мехом, чтобы не замерзнуть, а Дзалумма, кроме того, закутала мать в несколько толстых шерстяных одеял. Но я была чересчур возбуждена, чтобы ощущать холод. Высунув голову из окошка кареты, я с открытым ртом рассматривала золоченые брошки, статуэтки, пояса, браслеты и карнавальные маски. Я глазела на мраморные бюсты богатых флорентийцев, на незавершенные портреты. Раньше, как рассказывала мать, этот мост служил домом для дубильщиков и красильщиков тканей, которые сбрасывали ядовитые отходы прямо в реку Арно. Медичи воспротивились такому порядку. В результате река почти совсем очистилась, а дубильщики и красильщики теперь работали в специально отведенном для них районе города.
По дороге к собору наша карета остановилась ненадолго на широкой площади перед внушительной крепостью, называвшейся Дворцом синьории, где встречались приоры Флоренции. На выступающей стене соседнего здания была нарисована гротескная фреска, изображавшая повешенных. Я ничего о них не знала, кроме того, что их называли заговорщиками Пацци и они воплощали зло. Один из заговорщиков, маленький голый человечек, уставился выпученными и ничего не видящими глазами на меня — мне даже стало не по себе. Но больше всех меня заинтриговало изображение последнего из повешенных. Оно отличалось от остальных тонкостью исполнения и убедительностью; полупрозрачное затенение передавало горе, и раскаяние измученной души. И оно не выглядело плоским, как остальные, обладая тенью и реальной глубиной. Казалось, если протянуть к стене руку, то дотронешься до остывающей плоти.
Я повернулась к маме. Она не сводила с меня внимательных глаз, хотя ни словом не обмолвилась ни о фреске, ни о причине, по которой мы здесь задержались. Я впервые оказалась на площади, впервые мне было позволено так близко увидеть повешенных.
— Последнего нарисовал другой художник, — сказала я убежденно.
— Леонардо из Винчи, — ответила мама. — Его мастерство потрясает своей утонченностью. Он, как Бог, вдохнул в камень жизнь. — Она кивнула, явно довольная моей способностью распознать истинное в искусстве, и махнула вознице, чтобы тот трогал.
Мы отправились на север, на Соборную площадь.
Прежде чем войти в собор, я внимательно рассмотрела барельефы Гиберти на дверях восьмиугольного баптистерия, стоявшего рядом. Здесь, рядом с южным входом в здание, стены были покрыты сценами из жизни покровителя Флоренции, Иоанна Крестителя. Но в больший трепет привели меня Врата Рая, расположенные на севере. Там, выполненный в золоченой бронзе, оживал Ветхий Завет. Я приподнялась на цыпочки, чтобы потрогать пальцем крыло ангела, объявившего Аврааму, что Господь пожелал себе в жертву его сына Исаака; наклонившись, я залюбовалась тем, как Моисей получает из божественной руки скрижали. Но больше всего мне захотелось дотронуться до тщательно выполненных на самой верхней пластине голов и мускулистых загривков быков, которые выходили из металла, чтобы вспахать поле. Я знала, что кончики рогов окажутся острыми и холодными, но так и не смогла до них дотянуться. Пришлось довольствоваться многочисленными крошечными головками пророков и гадалок, обрамлявших двери в виде гирлянд; бронза на ощупь обжигала как лед.
Внутри баптистерий показался мне менее примечательным. Только один предмет привлек мое внимание: темная деревянная скульптура Марии Магдалины, выполненная Донателло. Жуткое, неприятное существо, бывшая соблазнительница: скульптор изобразил ее в преклонном возрасте, с длинными нечесаными космами, в которые она завернулась точно так, как святой Иоанн заворачивался в шкуры животных. Впалые щеки, поникшее лицо из-за десятилетиями переживаемого раскаяния и сожаления. Что-то в ее обреченности напомнило мне собственную мать.
Затем мы все трое прошли в собор, и, как только оказались перед алтарем, мама тут же начала рассказывать об убийстве, случившемся на этом месте почти четырнадцать лет назад. Я лицезрела поразительный купол всего лишь несколько минут, а потом Дзалумма забеспокоилась и сказала матери, что пора уходить.
— Да, наверное, — неохотно согласилась мама, — но сначала я должна поговорить с дочерью наедине.
Это расстроило рабыню. Она нахмурилась так, что черные брови сошлись на переносице в одну толстую линию, но ее положение обязывало спокойно произнести:
— Конечно, мадонна.
После чего она отошла назад, но недалеко.
Как только мама удостоверилась, что Дзалумма не следит за нами, она вынула из-за пазухи маленький блестящий предмет. «Монетка», — подумала я, но, когда она сунула мне ее в ладонь, я увидела, что это золотой медальон с выбитыми словами «Всеобщая скорбь». Ниже надписи двое мужчин с ножами в руках приготовились напасть на изумленно взиравшую на них жертву. Несмотря на небольшой размер, изображение было выполнено детально и очень жизненно — тонкая работа, достойная Гиберти.
— Возьми себе, — сказала мама, — и пусть это будет нашей тайной.
Я с жадностью и любопытством разглядывала подарок.
— Неужели Джулиано де Медичи и вправду был так красив?
— Да. Портрет точный. Это редкая вещь. Ее создал тот же художник, что нарисовал Барончелли.
Я сразу сунула медальон за пояс. Мы с матерью любили такие безделушки, как любили искусство, хотя отец не одобрял, если у меня появлялись непрактичные вещи. Он много работал, чтобы стать состоятельным купцом, и терпеть не мог, когда деньги растрачивались на что-то бесполезное. Но я ликовала, я обожала такие вещи.
— Дзалумма, — позвала мать. — Я готова ехать. Рабыня тут же подошла к нам и взяла маму под руку. Но стоило маме отвернуться от алтаря, как она замерла и наморщила нос.
— Свечи…— пробормотала она. Алтарные покровы загорелись? Что-то горит…
Дзалумма от страха переменилась в лице, но почти сразу взяла себя в руки и спокойно, словно это была самая обычная вещь, произнесла:
— Ложитесь, мадонна. Прямо здесь, на полу. Все будет хорошо.
— Все повторяется, — сказала мама тем самым странным голосом, которого я боялась.
— Ложитесь! — строго велела Дзалумма, словно говорила с ребенком.
Мама как будто не слышала ее, а когда Дзалумма силой попыталась уложить ее на пол, начала сопротивляться.
— Все повторяется, — как безумная бормотала она. — Неужели ты не видишь, что это вновь происходит? Здесь, в этом святом месте.
Я присоединилась к Дзалумме, вместе мы пытались уложить маму, но это было все равно, что пытаться сдвинуть скалу.
Мама вытянула вперед напряженные руки, скрестила ноги.
— Здесь снова творится убийство и замышляется убийство! — пронзительно закричала она. — Снова плетутся интриги и заговоры!
Ее крики стали бессвязными, и она повалилась на пол. Мы с Дзалуммой едва успели поддержать ее, чтобы она не сильно ударилась. Мама корчилась на холодном полу собора, ее синяя накидка распахнулась, серебристые юбки обмотались вокруг ног. Дзалумма плашмя легла на нее сверху, а я вложила носовой платок между ее зубами, затем принялась поддерживать голову.
Я едва успела. Глаза у мамы закатились, так что были видны белки с кровеносными сосудами, а затем начались судороги. Голова, торс, конечности — все беспорядочно и быстро задергалось.
Дзалумме кое-как удалось удержаться на месте, она колыхалась уже на бьющемся под ней теле и хрипло бормотала на своем варварском языке странные слова, которые сыпались так быстро и привычно, что я сразу поняла: Дзалумма молится. Я тоже начала молиться на таком же древнем языке:
Ave Maria, Mater Dei, ora pro nobis pecatoribus, nunc et in hora mortis nostrae…[9]
Я, не отрываясь, смотрела на льняной платок во рту матери — она скрежетала зубами, и на платке выступили мелкие капли крови, — на ее дергающуюся голову, которую я теперь переложила себе на колени, поэтому вздрогнула от испуга, когда кто-то рядом с нами начал громко молиться тоже на латыни.
Подняв взгляд, я увидела священника в черной сутане, который ухаживал за алтарем. Он попеременно кропил маму водой из маленького флакончика и крестился над ней, не переставая молиться.
Наконец настала минута, когда мама издала последний душераздирающий стон и вся обмякла, веки ее, вздрогнув, закрылись.
Священник, стоявший рядом, — молодой рыжеволосый человек с покрытым оспинами розовым лицом — выпрямился.
— Она совсем как та женщина, из которой Иисус изгнал девятерых дьяволов, — со знанием дела заявил он. — Она одержима.
Измученная борьбой Дзалумма тем не менее поднялась с пола и расправила плечи — она оказалась выше священника на полголовы.
— Это болезнь, — сказала она, злобно глядя на него, — о которой вы ничего не знаете.
Молодой священник съежился и уже не так уверенно произнес:
— Это дьявол.
Я смотрела то на лицо священника, то на суровую Дзалумму. Я была не по годам развита и уже знала, что такое долг: бесконечные приступы маминой болезни рано сделали меня хозяйкой дома — я принимала гостей, когда того требовал этикет, сопровождала отца, заняв место матери. Последние три года я даже ходила на рынок вместе с Дзалуммой. Но по всем понятиям, и мирским, и Божьим, я была еще слишком молода. Я все никак не могла решить, не наказывает ли ее Бог за какой-то прежний грех, не являются ли ее приступы расплатой за что-то зловещее. Я знала только, что люблю ее, жалею, и мне сразу не понравилось высокомерие, с каким отнесся к ней священник.
Белые щеки Дзалуммы слегка порозовели. Я хорошо ее знала: она уже придумала едкий ответ, и он готов был сорваться с ее напомаженных губ, но так и не прозвучал. Священник мог еще ей пригодиться. Она вдруг перешла на елейный тон.
— Я бедная рабыня и не имею права возражать ученому человеку. Мы должны перенести мою хозяйку в карету. Вы поможете, отец?
Священник взглянул на нее подозрительно, что было вполне естественно в данной ситуации, но не смог отказать. Я побежала на поиски возницы; он подкатил карету к входу в собор, а потом вместе со священником отнес в нее маму.
Обессилев, она спала, положив голову на колени Дзалуммы. Я придерживала ее ноги. Домой мы возвращались коротким путем, через Санта-Тринита, невзрачный каменный мост, на котором не было лавочек.
Наш палаццо на виа Маджио не отличался ни размерами, ни убранством, хотя отец мог бы позволить себе получше украсить фасад. Дом был построен его прапрадедом сто лет тому назад из светло-серого мрамора, дорогого камня. Отец не сделал никаких пристроек, не добавил скульптур, даже не заменил простых изношенных полов или поцарапанных дверей; он избегал излишнего украшательства. Мы заехали в ворота, после чего Дзалумма с возницей вынули маму из кареты.
К нашему ужасу, в лоджии стоял мой отец и наблюдал за происходящим.
XII
В тот день отец вернулся домой рано. Одетый, как всегда, в темную безрукавку, алую накидку и черные рейтузы, он стоял, сложив руки на груди, у входа в лоджию, чтобы не пропустить наш приход. У него были золотисто-каштановые волосы, чуть темнее на макушке, резкие черты лица, узкий крючковатый нос и грозные густые брови над светло-карими глазами. Свое презрение к моде он не скрывал — носил бороду и усы, в то время когда мужчины брились или отращивали аккуратную маленькую эспаньолку.
Тем не менее, по иронии судьбы никто во всей Флоренции лучше, чем он, не разбирался в текущих стилях и фасонах. Отец держал лавку в районе Санта-Кроче, возле старинной гильдии шерстянщиков. Он поставлял богатейшим семействам города самые лучшие шерстяные ткани. Часто бывал во дворце Медичи на виа Ларга, нагрузив доверху карету тканями, выкрашенными в кармине, самом дорогом красителе, изготовляемом из сушеных оболочек насекомых и придававшем ткани изумительный алый цвет, и алессандрино — красивом синем.
Иногда я ездила с отцом и ждала в карете, пока он встречался с самыми важными клиентами в их дворцах. Мне нравились эти прогулки, а ему, видимо, нравилось посвящать меня в детали сделок, когда он говорил со мной как с равной. Иногда меня посещало чувство вины за то, что я родилась девочкой и не могу перенять семейное дело. Я была его единственной наследницей. Видимо, Бог рассердился на моих родителей, в нашем доме считалось, что во всем повинна болезнь матери.
И теперь мы не могли скрыть тот факт, что наша тайная эскапада только что заставила Лукрецию пережить еще один мучительный приступ.
Отец почти всегда сохранял самообладание. Но определенные вещи могли вывести его из себя и вызвать неуправляемую ярость — одной из них была болезнь матери. Когда я выползла из кареты и, спрятавшись за спиной Дзалуммы, пошла к дому, я прочла в его глазах угрозу и виновато потупилась.
На какую-то секунду тревога о маме заставила отца позабыть свой гнев. Он подбежал к нам и занял место Дзалуммы, нежно поддерживая маму. Вместе с возницей он отнес ее в дом. Переступив порог, он бросил взгляд через плечо на нас с Дзалуммой. Говорил он тихо, чтобы не расстраивать маму, пребывавшую в полусознании, но я слышала в его голосе озлобленность, которая так и рвалась наружу.
— Женщины, уложите ее в постель, а потом я с вами поговорю.
Худшего быть не могло. Не случись с мамой этого приступа, мы могли бы возразить отцу, заявив, что она слишком долго просидела дома взаперти и заслужила прогулку. А так я чувствовала ответственность за все произошедшее и готовилась выслушать заслуженное порицание. Мама только потому повезла меня в город, что хотела доставить мне удовольствие, показав сокровища Флоренции. Отца просить было бесполезно: он презирал собор, считая, что с самого начала строительство его было «нечестивым замыслом», и говорил, что для нас вполне сгодится церковь Санто-Спирито.
Итак, отец понес маму наверх, в ее спальню. Я закрыла ставни, чтобы не пустить в комнату солнце, затем помогла Дзалумме раздеть маму до сорочки из вышитого белого шелка, такой тонкой, что ее вряд ли можно было назвать одеждой. Когда Дзалумма убедилась, что хозяйка удобно устроена, мы тихо вышли в соседнюю комнату и прикрыли за собой дверь.
Отец уже ждал нас. Он вновь сложил руки на груди, его слегка веснушчатые щеки пылали, а от взгляда могли засохнуть ближайшие розы.
Дзалумма даже не поежилась. Она смотрела ему прямо в лицо, держалась вежливо, но не подобострастно и ждала, пока он заговорит первым.
Голос его был, тих, но слегка дрожал.
— Ты знала, что хозяйке опасно покидать дом. Знала и все же позволила ей уйти. И это называется преданность? Что мы будем делать, если она умрет?
Дзалумма отвечала совершенно спокойно, в уважительном тоне.
— Она не умрет, господин, приступ прошел, сейчас она спит. Но вы правы — я виновата. Без моей помощи она никуда бы не отправилась.
— Я тебя продам! — С каждой секундой голос отца звучал все громче. — И куплю более ответственную служанку!
Дзалумма потупилась, на ее скулах заиграли желваки от усилия сдержаться и ничего не ответить. Но я-то знала, какие слова она могла сейчас произнести. «Я рабыня хозяйки, жила в доме ее отца. Я принадлежала ей еще до того, как мы вас увидели, и только она может меня продать». Но Дзалумма молчала. Мы все знали, что отец любит маму, а мама любит Дзалумму. Поэтому он ни за что ее не продаст.
— Ступай вниз, — велел отец.
Дзалумма секунду помедлила. Ей не хотелось оставлять маму одну, но и перечить хозяину она не могла и прошла мимо, прошелестев юбками по каменному полу. Мы с отцом остались вдвоем.
Я вздернула подбородок, причем сделала это с вызовом. Я такой родилась, у нас с отцом одинаковый темперамент.
— А все из-за тебя, — сказал он, и щеки его стали еще багровее. — Ты со своими идеями. Твоя мать сделала это, чтобы доставить тебе удовольствие.
— Да, все случилось из-за меня. — Голос мой дрожал, и мне это не нравилось. Я с большим трудом старалась говорить спокойно. — Мама пошла на это, чтобы доставить мне удовольствие. Неужели ты думаешь, меня радует ее приступ? Она ведь и раньше выезжала, и все проходило гладко. Ты считаешь, что я нарочно увезла ее из дому?
Он покачал головой.
— Такая юная особа и столько бесстыдного неуважения. Послушай меня: будешь сидеть дома и не ступишь за порог всю неделю. Никаких месс или рынка. Ты хотя бы понимаешь, насколько серьезен твой проступок? Представляешь, какой ужас я испытал, когда вернулся домой и обнаружил, что она ушла? Неужели тебе совсем не стыдно, что из-за собственного эгоизма ты подвергла мать такой опасности? Или, быть может, тебя совсем не волнует ее жизнь?
Он говорил все громче, так что к концу вообще перешел на крик.
— Конечно… — начала я, но сразу замолкла, так как открылась дверь в спальню и на пороге появилась мама.
Мы с отцом вздрогнули и уставились на нее. Она была похожа на призрак. Ее покачивало, поэтому она цеплялась за косяк, лицо выглядело изможденным. Перед тем как уложить маму в постель, Дзалумма распустила ей волосы, и теперь они темной волной окутали плечи и грудь Лукреции, спускаясь до пояса. На ней ничего не было, кроме длинной сорочки с пышными рукавами.
Говорила она шепотом, но он прекрасно передавал ее чувства.
— Оставь девочку в покое. Это была моя идея, от начала до конца. Если тебе обязательно нужно кричать, то кричи на меня.
— Тебе нельзя вставать, — пролепетала я, но мои слова заглушил злобный голос отца.
— Как ты могла пойти на такое, когда знаешь, что это опасно? Почему ты меня так пугаешь, Лукреция? Ты ведь могла умереть!
Мама уставилась на него измученным взглядом.
— Я устала. Устала от этого дома, этой жизни. Умру так умру, мне все равно. Я хочу выходить из дома, как это делают обычные люди. Я хочу жить, как любая нормальная женщина.
Она сказала бы больше, но отец прервал ее.
— Да простит тебя Всевышний за то, что ты так легко говоришь о смерти. Это Его воля, что ты живешь так, Его решение. Ты должна покорно смириться.
Прежде я никогда не слышала, чтобы моя нежная мама говорила с такой язвительностью, не видела, чтобы она презрительно усмехалась. Но в тот день я услышала и увидела и то и другое. Ее рот скривился в усмешке.
— Не смеши Бога, Антонио, мы ведь оба знаем правду.
И тут он подлетел к ней, словно ничего не видя перед собой, и поднял руку, чтобы ударить. Мама отпрянула. Я с не меньшим проворством загородила ее собой и заколотила по плечам отца, отталкивая его от мамы.
— Как ты смеешь! — кричала я. — Как ты смеешь! Она добрая и хорошая, а вот ты — нет!
Его светлые глаза расширились, вспыхнув от гнева. Он ударил меня наотмашь, я отпрянула и сама не знаю, как оказалась на полу.
Отец вылетел из комнаты. Я начала, как безумная, озираться в поисках какого-нибудь предмета, чтобы швырнуть ему вслед, но единственное, что мне попалось под руку, — накидка из тяжелой синей шерсти, все еще лежавшая на моих плечах, это был отцовский подарок.
Я скомкала ее двумя руками и швырнула, но она отлетела всего лишь на расстояние вытянутой руки и беззвучно упала на пол — тщетный жест.
Затем я пришла в себя и побежала в комнату мамы, где нашла ее на коленях возле кровати. Я помогла ей улечься, накрыла одеялом, а потом держала ее руку, пока она, снова впав в полудрему, тихо плакала.
— Не расстраивайся, — говорила я. — Мы ведь не всерьез. Скоро помиримся.
Она принялась шарить вокруг себя, как слепая, пытаясь найти мою руку, я ей помогла.
— Все повторяется, — простонала она, наконец, закрывая глаза. — Все повторяется…
— Успокойся, — убеждала я ее, — и поспи.
XIII
Остаток дня я провела у постели мамы. Когда солнце начало клониться к горизонту, я зажгла свечу. Вошла служанка, передала просьбу отца, чтобы я спустилась вниз и поужинала с ним, но я отказалась. Мне пока не хотелось мириться.
Однако, сидя в темноте и глядя на мамин профиль, освещенный мерцающей свечой, я почувствовала, как во мне шевельнулось сожаление. Я была ничуть не лучше своего отца, из любви к матери и желания защитить ее я позволила гневу взять над собою верх. Когда отец поднял руку, угрожая ей, — хотя я не верю, что он на самом деле ударил бы маму, — я первая ударила его, и не один раз, а несколько. А ведь знала, что такой поступок разобьет маме сердце. Я была плохой дочерью. Одной из худших, ибо отличалась мстительностью и не прощала тех, кто причинял вред моим родным. Когда мне было десять лет, у нас появилась новая служанка, Иванджелия, дородная женщина с черными волосками на подбородке и широким красным лицом. Впервые увидев один из маминых приступов, она заявила — совсем как священник в соборе, — что моя мама одержима дьяволом и нуждается в молитве.
Одно это заявление пробудило во мне не ненависть, а всего лишь неприязнь: как я уже говорила, я все еще не могла решить, где тут истина, зато знала, что такие утверждения смущали и ранили маму. Но Иванджелия никак не могла успокоиться. Стоило ей оказаться в одной комнате с мамой, она тут же начинала креститься и по-особому складывала пальцы, чтобы избежать сглаза. Она начала носить амулет в кисете, висевшем на шее, и, наконец, сделала непростительное: второй амулет повесила на двери маминой комнаты. Он должен был не позволить маме выйти оттуда за порог. Когда другие слуги рассказали маме о назначении этой вещицы, она расплакалась. Но мама была слишком добра и стеснялась что-то сказать Иванджелии.
Тогда я взяла дело в свои руки. Я не могла позволить, чтобы кто-то заставлял плакать мою маму. Тайком пробравшись в материнскую спальню, я взяла лучшее кольцо: огромный рубин в тонкой золотой оправе, свадебный подарок отца.
Спрятав кольцо среди вещей Иванджелии, я принялась ждать. Далее случилось неизбежное: кольцо нашли, к всеобщему ужасу — особенно к ужасу Иванджелии. Отец сразу ее уволил.
Поначалу я чувствовала удовлетворение: справедливость восторжествовала, маме больше не придется плакать от стыда. Но прошло несколько дней, и во мне заговорила совесть. Почти все в городе узнали о мнимом проступке Иванджелии, а она была вдова, с маленькой дочкой. И теперь ни одна семья не брала ее к себе на работу. На что ей было жить?
Я призналась в своем грехе священнику и Господу, но легче мне не стало. Наконец я отправилась к матери и, рыдая, рассказала ей правду. Мама говорила со мной очень строго, с ходу заявив то, что я уже знала, — я сломала этой женщине жизнь. К моей огромной радости, отцу она не стала говорить всего, упомянула лишь, что произошла ужасная ошибка, и умолила его разыскать Иванджелию и вернуть ее в дом, чтобы имя ее больше не считалось запятнанным.
Но все усилия отца ни к чему не привели. Иванджелия успела покинуть Флоренцию, не сумев найти другую работу.
С той поры меня не покидало чувство вины. В ту ночь, сидя возле спящей мамы, я припомнила все злобные выплески своего детства, каждый мстительный поступок. Их было много, и я просила Господа, того самого Господа, который любил мою маму и не желал, чтобы у нее повторялись приступы, избавить меня от моего ужасного характера. Глаза у меня налились слезами. Я знала, что каждый раз, когда мы с отцом устраиваем стычки, мы приносим маме еще большее страдание.
Когда первая слезинка потекла по моей щеке, мама зашевелилась во сне и пробормотала что-то неразборчивое. Я легко коснулась ее руки.
— Успокойся. Я рядом.
Не успела я произнести эти слова, как дверь тихо открылась. Я подняла глаза и увидела Дзалумму с бокалом в руке. Она успела снять головной убор и заплести непослушные волосы в косу, но ореол неукротимых завитков все равно обрамлял ее бледное лицо.
— Я принесла лекарство, — тихо сказала она. — Когда синьора Лукреция очнется, оно позволит ей спокойно проспать до утра.
Я кивнула и попыталась незаметно вытереть мокрые щеки, надеясь, что Дзалумма ничего не заметит. Разумеется, она все увидела, хотя, когда ставила бокал на столик возле маминой кровати, повернулась ко мне спиной. Потом она обернулась и так же тихо произнесла:
— Ты не должна плакать.
— Но это моя вина. — Дзалумма вспыхнула.
— Нет, не твоя. И никогда не была твоей. — Она горестно вздохнула, глядя на спящую хозяйку. — Все, что говорил священник в соборе…
Я наклонилась вперед, ловя каждое слово. Мне очень хотелось услышать ее мнение.
— Так что?
— Это низость. Невежество. Понятно? Твоя мама самая искренняя христианка, каких я только знала. — Она помолчала. — Когда я была совсем маленькой…
— Когда ты жила в горах?
— Да, когда я жила в горах, у меня был брат. Даже больше чем брат. Мы с ним были двойняшки. — Она слегка улыбнулась, вспоминая прошлое. — Упрямец и озорник. Наша мама не знала с ним покоя. А я всегда ему помогала. — Улыбка исчезла бесследно. — Однажды он вскарабкался на очень высокое дерево. Сказал, что хочет добраться до неба. Я полезла за ним, но он забрался так высоко, что вскоре я испугалась и остановилась. Он пополз но ветке… — Голос ее слегка дрогнул, она помолчала немного, но потом продолжила уже спокойно: — Слишком далеко. И упал.
Я в ужасе выпрямилась на стуле.
— Он умер?
— Мы думали, он умрет. Брат разбил себе голову, было много крови. Когда ему стало лучше, и он начал ходить, мы пошли с ним поиграть. Отошли от дома совсем недалеко, и вдруг он упал и начал трястись, совсем как твоя мама. После он какое-то время не мог говорить и заснул. Потом ему стало лучше, но только до нового приступа.
— Совсем как мама. — Я помолчала. — А эти приступы… они когда-нибудь… он не…
— Ты хочешь спросить, не умер ли он от приступа? Нет. Я не знаю, что с ним стало, после того как нас разлучили. — Дзалумма внимательно посмотрела на меня, пытаясь решить, уловила ли я суть ее рассказа. — У брата никогда не было приступов до того, как он ушиб голову. Приступы начались после падения. Оно и было причиной болезни.
— Выходит… мама ударилась головой?
Дзалумма отвела взгляд — возможно, она мне рассказала об этом, только чтобы успокоить, — но кивнула.
— Думаю, да… Неужели Господь столкнул маленького мальчика с дерева в наказание за какие-то грехи? Или он оказался таким трусливым, что в него вселился дьявол и заставил прыгнуть вниз?
— Нет, конечно, нет.
— Есть люди, которые с тобой не согласятся. Но я знаю, какая душа у моего брата, и знаю, какая душа у твоей матери. И я уверена, что Бог никогда бы не поступил так жестоко сам и дьяволу бы не позволил поселиться в их душах.
В ту секунду, когда Дзалумма произнесла эти слова, мои сомнения рассеялись. Что бы там ни говорили Иванджелия или священник, моя мать не была одержима демонами. Она ежедневно посещала мессу в нашей личной часовне, все время молилась и в своей комнате устроила место поклонения Деве с цветком — лилией, символом возрождения и символом Флоренции. Она была щедра к беднякам и ни разу ни о ком не сказала дурного слова. Я считала ее такой же благочестивой, как любого святого. Это открытие принесло мне огромное облегчение.
Но одна вещь все-таки меня беспокоила.
«Здесь снова творится убийство и замышляется убийство. Снова плетутся интриги и заговоры».
Я не забыла, что сказал мне астролог два года назад: что меня окружает обман, что я обречена, завершить кровавое дело, начатое другими.
«Все повторяется».
— Мама выкрикивает странные слова, — сказала я. — У твоего брата тоже так было?
На фарфорово-белом лице Дзалуммы отразилась нерешительность, но она все-таки была вынуждена сказать правду.
— Нет. Она всегда говорила странно, с самого детства, еще до того, как начались приступы. Она… она видит и знает то, что скрыто от остальных. Многое из того, о чем она говорила, свершилось. Я думаю, Господь коснулся твоей матери своей дланью, наделив ее чудесным даром.
«Убийство и замыслы убийства». На этот раз мне не захотелось поверить Дзалумме, поэтому я предпочла убедить себя, что в данном случае служанка стала жертвой предрассудков.
— Спасибо, — сказала я.
Она улыбнулась и, наклонившись, обняла меня за плечи.
— Больше не будешь дежурить. Теперь моя очередь. Иди и поешь.
Я бросила неуверенный взгляд на маму, по-прежнему чувствуя себя ответственной за то, что случилось утром.
— Ступай, — произнесла Дзалумма тоном, не допускавшим возражения. Теперь я с ней посижу.
Я поднялась и вышла из комнаты. Но не отправилась на поиски кухарки, а спустилась вниз с намерением помолиться. Прошла на задний двор, пересекла сад. За садом находилось небольшое строение — наша часовня. Ночь была холодной, облака, затянувшие небо, закрыли и звезды, и луну, но я захватила с собой фонарь, чтобы не споткнуться на ступеньках, наступив на край собственной юбки.
Открыв тяжелую деревянную дверь часовни, я скользнула внутрь. Там было темно и мрачно, горели лишь ладанки перед небольшими изображениями наших семейных святых покровителей: Иоанна Крестителя, Девы с лилией — любимой святой моей матери, именем которой был назван собор Санта-Мария дель Фьоре, и святого Антония, в честь которого назвали отца; на руках у святого сидел младенец Христос.
Большинство частных семейных часовен во Флоренции были расписаны огромными фресками, часто изображавшими членов семейства, лики святых или мадонн. В нашей часовне не было подобных украшений, если не считать изображений трех святых. Главное украшение было подвешено над алтарем — большая деревянная статуя распятого Христа с таким же скорбным выражением, как у пожилой кающейся Магдалины в баптистерии собора.
Войдя, я услышала тихий низкий стон. Подняла лампу, посветила туда, откуда он доносился, и увидела темную коленопреклоненную фигуру у алтарного ограждения. Отец самозабвенно молился, прижавшись лбом к костяшкам крепко сцепленных пальцев.
Я опустилась на колени рядом с ним. Он повернулся ко мне, в его янтарно-светлых глазах блеснули непролитые слезы.
— Прости меня, дочка, — сказал он.
— Нет, — возразила я. — Это ты должен меня простить. Я тебя ударила. Самый ужасный проступок, какой только может совершить ребенок, — ударить собственного отца.
— Я тоже тебя ударил, без всякой причины. Ты ведь только хотела защитить свою мать. Я тоже этого хотел, а совершил прямо противоположное. Я старше тебя и должен быть мудрее. — Он поднял глаза на образ страдающего Христа. — После стольких лет мне следовало бы научиться держать себя в руках… — Мне хотелось, чтобы он перестал себя упрекать. Я опустила ладонь на его руку и сказала, как ни в чем не бывало:
— Вот, значит, как — я унаследовала твой дурной характер.
Он вздохнул и нежно провел подушечкой большого пальца по моей щеке.
— Бедное дитя. В том нет твоей вины.
Мы обнялись, по-прежнему стоя на коленях. В это мгновение медальон выскользнул у меня из-за пояса. Ударившись о мозаичный мраморный пол, он описал на ребре идеальный круг и, наконец, упав плашмя, остановился.
Я смутилась. Отец из любопытства потянулся к круглому диску, поднял его и рассмотрел — глаза его тут же прищурились, он слегка дернул головой, словно уклоняясь от удара. После долгой паузы он произнес:
— Вот видишь, к чему приводит гнев. К бессмысленному насилию. — Голос его звучал тихо и печально.
— Да, — эхом повторила я, мечтая поскорее заговорить о другом, и вернуться к теплому чувству примирения. — Мама рассказывала мне об убийстве в соборе. Это было ужасно.
— Ужасно. Нет оправдания убийству, каковы бы ни были его мотивы. Такое насилие отвратительно и людям, и Всевышнему. — Золотой диск сверкнул, поймав тусклый лучик света. — Она рассказала тебе о другой стороне?
Я не сразу поняла, что он имеет в виду. Подумала, что речь идет о медальоне.
— О другой стороне?
— Лоренцо. Любовь к убитому брату чуть не довела его до сумасшествия. — Отец прикрыл глаза, вспоминая. — Восемьдесят человек за пять дней. Некоторые из них действительно были виновны, но большинству просто не повезло, поскольку они состояли не в том родстве. Их безжалостно пытали, привязывали к хвостам лошадей и пускали животных вскачь, их четвертовали, а потом искромсанные, окровавленные тела вывешивали из окон Дворца синьории. А уж как поступили с трупом бедного мессера Якопо…— Он вздрогнул от ужаса и не стал продолжать. — Все напрасно, ибо даже целая река крови не могла вернуть Джулиано к жизни. — Отец открыл глаза и пристально посмотрел на меня. — Есть в тебе мстительная жилка, дитя мое. Попомни мои слова: месть никогда не приводит к добру. Молись, чтобы Господь избавил тебя от этой греховной наклонности. — Он вложил холодный медальон мне в ладонь. — Вспоминай о том, что я сказал, каждый раз, как взглянешь на него.
Я потупилась, покорно выслушав наставление, но сама в то же время проворно спрятала свое сокровище.
— Обязательно.
К моей радости, отец, наконец, поднялся с пола, а я вслед за ним.
— Ты ужинал? — спросила я. Он покачал головой.
— Тогда давай разыщем кухарку.
Выходя из часовни, отец подобрал с пола мой фонарь и вздохнул.
— Помоги нам, Господи. Помоги нам, Господи, вновь не поддаться гневу.
— Аминь, — произнесла я.
XIV
Той ночью, прежде чем Дзалумма ушла к себе, я разыскала ее и зазвала в свою маленькую комнату. Закрыв за нами дверь, я прыгнула на кровать и обхватила руками колени.
Еще больше непослушных жестких прядок выбилось из кос Дзалуммы, поблескивая при свете одной-единственной свечи у нее в руке; пламя отбрасывало на лицо какой-то зловещий мерцающий свет, создавая идеальную атмосферу для той мрачной истории, что я хотела услышать.
— Расскажи мне о мессере Якопо, — попросила я. — Отец говорил, тело мессера осквернили. Я знаю, он был казнен, но хочу услышать все подробности.
Дзалумма заупрямилась. Обычно она с удовольствием рассказывала о таких вещах, но на сей раз, предмет разговора явно ее встревожил.
— Это ужасная история, совсем не для детских ушей.
— Все взрослые ее знают. Если ты мне ничего не расскажешь, я стану выведывать у мамы.
— Нет, — выпалила она так резко, что чуть не задула пламя свечи. — Не смей беспокоить ее. — Нахмурившись, она поставила свечу на ночной столик. — Что ты хочешь узнать?
— Что они сделали с телом мессера Якопо… и почему. Он ведь не убивал Джулиано… Так почему его казнили?
Рабыня присела на край моей постели и вздохнула.
— На эти вопросы есть много ответов. Старый Якопо де Пацци был патриархом семейного клана. Образованный человек, его все уважали. А, кроме того, как ты знаешь, он был рыцарем. Не он организовал заговор с целью убить братьев Медичи. Думаю, он поддался уговорам и решил принять в нем участие только тогда, когда стало ясно, что другие пойдут до конца, с ним или без него. Тебе мама рассказывала, что, когда был убит Джулиано, заговорщики начали звонить в колокола на колокольне рядом с собором?
— Да.
— Так вот, это был сигнал для мессера Якопо. Он выехал верхом на площадь Синьории и закричал: «Народ и свобода!», призывая народ подняться против Медичи. Он нанял почти сотню солдат-перуджианцев, чтобы они помогли ему взять штурмом Дворец синьории, и надеялся, что горожане поддержат его. Но все случилось не так, как он задумал. Приоры принялись швырять из окон дворца камни на голову его армии, да и народ повернул против него с криками: «Palle! Palle!» Поэтому когда его поймали, то повесили из окна дворца — точно так, как поступили с Франческо де Пацци и Сальвиати. Но все-таки он был благородного происхождения, и люди питали к нему уважение, поэтому сначала ему даже позволили исповедаться и причаститься перед смертью. После казни его похоронили в семейной гробнице в Санта-Кроче. Но тут разнесся слух, что перед смертью Якопо вверил душу дьяволу. Монахи Санта-Кроче перепугались, вырыли тело и закопали его за городскими воротами, в неосвященной земле. Спустя три недели после смерти мессера Якопо какие-то безобразники достали тело из могилы. Когда его хоронили, то не сняли петлю с шеи. И вот тогда молодчики протащили труп за веревку по всему городу. — Она закрыла глаза и покачала головой, вспоминая. — Они насмехались над ним несколько дней, словно труп был марионеткой. Приволокли тело к дому мессера Якопо и принялись стучать головой в дверь, изображая, что он требует впустить его. Я… — Дзалумма замолкла и открыла глаза, но смотрела не на меня, а куда-то в прошлое. — Я видела этих парней, когда возвращалась с рынка домой. Они прислонили труп к фонтану и вели с ним разговор. «Добрый день, мессер Якопо!», «Прошу вас, мессер Якопо, проходите», «Как поживает ваше семейство, мессер Якопо?» Потом они принялись закидывать труп камнями. До сих пор помню тот ужасный звук — глухие удары. Когда он лежал в земле, то дожди шли, не переставая четыре дня, и он очень сильно разбух. В день казни на нем была красивая пурпурная туника — я сама видела, стоя в толпе. От сырости туника сгнила, покрылась зеленовато-черной слизью, а лицо и руки были белые, совсем как рыбье брюхо. Рот раскрыт, распухший язык высунут. Один глаз у него закрылся, а второй, затянутый серой пленкой, глядел как будто прямо на меня. Мне показалось, что он молит о помощи откуда-то из могилы. Я тогда помолилась за его душу, хотя в те времена все боялись произнести доброе слово о семействе Пацци. Парни поиздевались над его телом еще несколько дней, потом им это надоело, и они швырнули труп в Арно. Люди видели, как его уносило в море аж в самой Пизе. — Она помолчала, потом посмотрела на меня. — Ты должна понять: Лоренцо совершил для города много добрых дел. Но он не давал угаснуть людской ненависти к семейству Пацци. Не сомневаюсь, по крайней мере, один из тех парней положил в карман флорин, а то и два, полученных от самого Лоренцо. Его месть не знала границ, и за это Господь однажды заставит его заплатить.
На следующий день в знак примирения отец взял меня с собой на виа Ларга, во дворец Медичи, куда доставил в карете свои лучшие шерстяные ткани. Мы заехали в огромные кованые ворота. Как всегда, я осталась ждать в карете. Слуги привязали лошадей, и отец вошел в дом через боковую дверь в сопровождении домашней прислуги, нагруженной его товаром. Он пробыл в доме больше, чем обычно, — почти три четверти часа. Я начала терять терпение, успев запомнить до малейших деталей фасад здания и истощить собственное воображение, представляя, что находится внутри.
Наконец охрана у боковых дверей разомкнула ряды, и появился отец. Но вместо того, чтобы сразу сесть в наш экипаж, он отступил в сторону и принялся чего-то ждать. Вслед за ним из дверей вышел целый отряд стражников с длинными мечами. Секундой позже показался какой-то человек, тяжело опиравшийся на мускулистую руку своего помощника; одна нога у него была разута и обернута по самую щиколотку мягчайшей шерстью, которая шла на одеяльца для младенцев.
Он был слегка сутул, с болезненным цветом лица и непрестанно мигал на ярком солнце. Он посмотрел на моего отца, тот указал ему на нашу карету.
Я сидела не шевелясь, как зачарованная. Мужчина — некрасивый, с огромным крючковатым носом и сильно выпирающей нижней челюстью — скосил глаза в мою сторону. Бросив слово своему помощнику, он начал приближаться, морщась при каждом шаге — видимо, ему было невыносимо ступать на больную ногу. Тем не менее, он упорно продолжал идти, пока не оказался на расстоянии в два человеческих роста от меня. Но и тогда ему пришлось вытянуть шею, чтобы взглянуть на меня.
Мы довольно долго беззастенчиво разглядывали друг друга. Он внимательно меня оценивал, но что выражал его взгляд, я так и не смогла понять. Казалось, воздух, нас разделявший, колеблется, как после удара молнии: этот человек знал меня, хотя мы никогда не встречались.
Потом он кивнул моему отцу и скрылся в своей крепости. Отец забрался в карету и сел рядом со мной, не говоря ни слова, словно не случилось ничего необычного. Что касается меня, то я тоже молчала, лишившись дара речи.
Я только что впервые встретилась с Лоренцо де Медичи.
XV
Новый год принес лютый холод. Несмотря на погоду, отец оставил наш приход в Санто-Спирито и начал ежедневно ездить через мост по обледенелым улицам на мессу в собор Сан-Марко, который называли собором Медичи. Старик Козимо не жалел денег на его восстановление и содержал там личную келью, которую посещал все чаще, чувствуя приближение смерти.
С недавних пор там начал проповедовать новый настоятель, некто фра Джироламо Савонарола. Фра Джироламо, как называли его люди, приехал во Флоренцию из Феррары за два года до этого. Близкий друг Лоренцо Медичи, граф Джованни Пико, проникся учением Савонаролы и упросил Лоренцо, неофициального главу Сан-Марко, послать за монахом. Лоренцо уступил просьбе.
Но как только фра Джироламо получил господство в доминиканском монастыре, он обратился против своего хозяина. Не важно, что деньги Медичи когда-то возродили Сан-Марко из забвения — фра Джироламо поносил Лоренцо, правда, не называя его имени. Карнавалы, организуемые Медичи, были объявлены греховными; языческие древности, усердно коллекционируемые Лоренцо, — святотатством; богатство и политическая власть Лоренцо и его семьи — оскорблением Богу, единственному праведному владетелю временной власти. В общем, фра Джироламо нарушил традицию, которой следовали все настоятели Сан-Марко: он отказался проявлять уважение к благодетелю монастыря, Лоренцо.
Такое поведение понравилось врагам Медичи и завистливым беднякам. А моего отца околдовали предсказания Савонаролы о грядущем апокалипсисе.
Как многие жители Флоренции, мой отец был благопристойным гражданином, стремившимся понять и ублажить Всевышнего. Как образованный человек он также сознавал важность астрологического события, происшедшего несколькими годами ранее: пересечения Юпитера и Сатурна. Все считали это знаком огромной важности. Некоторые говорили, что звезды, таким образом, возвещают о приходе антихриста (широко господствовало мнение, будто этот антихрист — турецкий султан Мехмед, завоевавший Константинополь и теперь угрожавший всему христианскому миру), другие утверждали, что звезды предрекают духовное очищение церкви.
Савонарола предполагал и то и другое. Однажды утром отец вернулся с мессы в чрезвычайном волнении. Во время проповеди фра Джироламо признался, что с ним говорил сам Бог.
— Он утверждает, что церковь сначала понесет наказание, затем пройдет очищение и возрождение, — сказал отец, весь сияя. — Мы приближаемся к концу света.
Он был настроен взять меня с собой в следующее воскресенье послушать речь монаха. И упрашивал маму поехать с нами.
— Его коснулась десница Божья, Лукреция. Клянусь, если бы ты только услышала речи этого человека собственными ушами, твоя жизнь изменилась бы навсегда. Он святой, и если мы убедим его помолиться за тебя…
Обычно мама не отказывала отцу ни в одной просьбе, но в данном случае она не уступила. Слишком холодно, чтобы уезжать из дома, да и в толпе она может переволноваться. Если она и пойдет на мессу, то только в нашу церковь Санто-Спирито, до которой рукой подать, — и там Господь выслушает ее молитвы точно так же, как слушает речи фра Джироламо.
— А, кроме того, — добавила мама, — ты всегда можешь, придя, домой, пересказать нам все, что услышал.
Отец был разочарован и, как мне кажется, рассержен, хотя постарался скрыть это. Он был убежден, что если мама поедет послушать фра Джироламо, ее здоровье улучшится как по волшебству.
На следующий день после размолвки родителей к нам в дом явился визитер: граф Джованни Пико делла Мирандолло, тот самый человек, который убедил Лоренцо де Медичи пригласить Савонаролу во Флоренцию.
Граф Пико был умным, тонким человеком, знатоком классики и иудейской Каббалы. Кроме того, он был красив — золотистые волосы, ясные серые глаза. Родители приняли его сердечно — ведь он входил как-никак в близкий круг Медичи… и знал Савонаролу. Мне позволили присутствовать при разговоре взрослых. Дзалумма прислуживала за столом, подгоняя остальных слуг и внимательно следя, чтобы бокал графа Пико был все время наполнен нашим лучшим вином. Мы собрались в большом зале, где мама когда-то принимала астролога; Пико сидел рядом с отцом, напротив меня и мамы. А за окном небо было затянуто свинцовыми тучами, грозившими пролиться дождем; холодный и сырой воздух пронизывал до костей — типичный флорентийский зимний день. Но огонь в камине наполнял комнату теплом и оранжевым светом, окрасившим бледное лицо моей мамы и бросающим блики на золотистую шевелюру Пико.
Больше всего в мессере Джованни (как он пожелал, чтобы к нему обращались) меня поразили его теплота и полное отсутствие высокомерия. Он разговаривал с моими родителями — и что самое удивительное, со мной — как со своей ровней, словно он был обязан нам за теплый прием.
Я предположила, что это исключительно светский визит. Как близкий друг Лоренцо де Медичи мессер Джованни несколько раз встречался с отцом, когда тот предлагал правителю Флоренции свой товар. И действительно, разговор начался с серьезного обсуждения здоровья Великолепного. В последнее время Лоренцо начал сдавать; как и отец, Пьеро Подагрик, он ужасно страдал от этой болезни. Сейчас боли стали настолько сильными, что он уже не покидал постели и не принимал визитеров.
— Я молюсь за него, — со вздохом произнес мессер Джованни. — Тяжко наблюдать его муки. Но я верю, что он поправится. Он черпает силы от своих трех сыновей, особенно младшего, Джулиано, который старается проводить все свободное от учебы время рядом с отцом. Радостно видеть такую преданность в юноше.
— Я слышал, Лоренцо все еще не отказался от намерения добыть кардинальскую шапочку для своего второго мальчика.
В голосе отца прозвучали нотки неодобрения. При этом он все время оглаживал бороду, как делал обычно, когда нервничал.
— Да, для Джованни. — На лице Пико промелькнула улыбка. — Моего тезки.
Мне приходилось видеть этих мальчиков. Джулиано обладал красивым лицом и фигурой, но Джованни напоминал жирную сосиску на тонких ножках. Самый старший брат, Пьеро, пошел в мать, его воспитывали как преемника отца, хотя, по слухам, он был туповат и совершенно не годился на роль правителя.
Пико долго не решался продолжить, по лицу этого человека было видно, что его раздирают сомнения.
— Да, Лоренцо давно вынашивает эту идею… хотя, конечно, Джованни еще слишком молод. Понадобилось бы… действовать вопреки каноническому праву.
— Ну, Лоренцо в этом преуспел, — небрежно бросил отец.
Даже я много наслушалась об этом деле и знала, какой гнев оно вызвало у большинства флорентийцев. Лоренцо проталкивал идею о повышении налогов для того, чтобы оплатить кардинальскую должность для Джованни. Отец вдруг ни с того ни с сего развеселился.
— Расскажите мадонне Лукреции, как он отзывается о своих мальчиках.
— А-а. — Пико слегка наклонил голову и заулыбался. — Вы должны понять, что он, разумеется, не говорит это при сыновьях. Лоренцо слишком любит их и всегда проявляет к ним доброту. — Он впервые за вечер поднял глаза на маму. — Точно так, как вы, мадонна, относитесь к своей дочери. Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7
|
|