– Элизабет, я не могу, – сдавленно пробормотала я, решив, что она позвала меня продолжить начатую ею игру.
– Дорогая, это уж ты сама решишь, ложиться тебе под него или нет. Укуси его! Это все, о чем я тебя прошу. Пожалуйста, укуси!
– Мне сейчас не хочется крови, – возразила я.
– Я не спрашиваю, есть ли у тебя аппетит. Всего-навсего, укуси его, и пусть кровь потечет мне на лицо.
Вздохнув, я подчинилась. Я нагнулась над потной спиной цыгана, приготовившись укусить его в плечо. Мужчина напрягся, сдавленно вскрикнул и, наконец, достиг желанного момента.
У него была здоровая, сладкая кровь, но мне не хотелось насыщаться. Горе отбило у меня все желания. Мне безумно наскучила жизнь в замке, и я в какой-то мере даже получала удовольствие от мук голода. Присев на корточки, я смотрела, как Элизабет лижет струящуюся кровь, как по-кошачьи трется щеками о ранку, которую оставили мои зубы.
– Ты – мой, – шептала Элизабет цыгану в ухо. – Повиноваться приказам Влада ты будешь, но лишь до тех пор, пока они не вредят нам. А в остальном ты – мой. Теперь слушай: после того как ты вывезешь Влада из замка, ты вернешься за нами. И еще. Выбери среди своих друзей самого надежного и возьми с него клятву, что если ты вдруг неожиданно умрешь, то он обязательно приедет сюда и спасет нас – несчастных, беспомощных женщин. Не позже, чем через день...
Не позже, чем через день. Этот срок почти истекает, и я начинаю думать: приедут ли цыгане за нами? Мне с детства внушали: этому народу нельзя доверять, ибо каждый из них даст любую клятву, а потом от нее отречется.
Тем не менее вскоре появились явственные признаки приближающегося отъезда Влада. Для начала он забрал все бумаги Харкера и его одежду. Мы узнали об этом, поскольку привыкли по утрам незваными гостями наведываться к англичанину. Наши визиты были очень плодотворны, особенно с тех пор, как он послушно стал расшифровывать свою стенографическую чертовщину на отдельных листах. Теперь Харкер писал дневник не для себя, а для нас. Его записки сослужат нам хорошую службу в Англии, в них полно юридических подробностей.
– В Лондоне он будет нашим шпионом, – объявила мне Элизабет. – Прежде чем Влад поднимется, я совершу особый ритуал для того, чтобы Харкер оставался в живых столько, сколько нам понадобится. Но сперва нужно защитить англичанина более простым способом.
С этими словами она подошла к ночному столику и взяла лежавший там нательный крестик. Правда, ее пальцы касались лишь золотой цепочки. Фигурка Христа, распятого на кресте, закачалась на уровне ее лица.
Должна сознаться, я громко вскрикнула. Я чувствовала, что среди вещей у Элизабет есть распятие, только не могла понять, где именно. Иногда его присутствие особо сильно донимало меня. Увидев мое состояние (мои глаза были полны ужаса), она засмеялась, запрокинула лицо и поднесла крестик почти к самым своим щекам.
– Не будь такой жестокой, – дрожащим от едва сдерживаемых слез голосом взмолилась я. – Не надо так шутить. Мне больно видеть твою беспечность. Ты и не заметишь, как искалечишься!
Думаю, окажись перед лицом Элизабет докрасна раскаленная кочерга, я испугалась бы намного меньше. Неужели ей доставляло удовольствие испытывать судьбу? В конце концов я не выдержала и горько разрыдалась, но страх за Элизабет мигом высушил мои слезы. Я открыла глаза... Элизабет, поднеся распятие к самым губам, бестрепетно целовала его!
Я пронзительно закричала, чувствуя, как у меня подкашиваются ноги. Элизабет успела меня подхватить.
– Жужанна, дорогая моя, прости! Я вовсе не собиралась тебя пугать. Просто хотела кое-что доказать тебе.
Она усадила меня на диван и села рядом, нежно поглаживая меня по щекам, пока я не отважилась вновь открыть глаза. Элизабет поднесла к моему лицу плотно сжатый кулак, затем начала медленно разгибать пальцы. На ее белой ладони лежало распятие. Я отпрянула и снова непроизвольно зажмурилась, однако Элизабет сурово приказала:
– Не трусь. Посмотри на меня. Слышишь? Смотри на меня!
Я увидела, что блестящий нательный крест не причинил ни малейшего вреда ее коже. Дрожащими пальцами я коснулась губ Элизабет и не обнаружила на них ни единой ранки. Улыбаясь, Элизабет взяла мою руку, повернула ее ладонью вверх и попыталась передать мне крест. Я снова закричала:
– Не надо! Он обожжет меня... Так уже было.
– Послушай, Жужанна. – Голос Элизабет звучал сурово, как у взрослого человека, уставшего от глупых детских капризов. – Давно ли ты уверяла меня, что солнечный свет тебя спалит? А теперь ты нежишься в его лучах. То же самое и с распятием. Оно обжигало тебя, поскольку ты принимала за истину каждое слово Влада. Но сколько можно жить под гнетом чужих суеверий?
Не дав мне опомниться, Элизабет опустила распятие мне на ладонь и плотно сомкнула мои пальцы. Все это произошло так неожиданно, что я даже не вскрикнула. Раскрыв ладонь, я минуту или две просто смотрела на сверкающий крестик и вдруг как будто очнулась от долгого безумия. Распятие было холодным, его острые края слегка царапали ладонь, но оно ничуть не обжигало. С таким же успехом я могла бы держать золотую монету или какую-нибудь безделушку.
– Ну как? – улыбнулась Элизабет. – Теперь ты убедилась, что держишь всего-навсего кусочек металла, и только. Но Влад верит в силу распятия, и мы сыграем на его суевериях. Идем к Харкеру. Ты наденешь распятие ему на шею.
Я сделала так, как она велела, удивляясь своей силе и неуязвимости. Стряпчий, разумеется, спал. Элизабет подошла к нему.
– Отныне, дорогой Джонатан, – начала она, нарочито старательно выговаривая каждое слово, – ты будешь носить это распятие постоянно. Даже если цепочка порвется, крест должен всегда находиться при тебе. Если Влад... если граф, – тут она обернулась ко мне и с усмешкой подмигнула, – начнет тебе угрожать, заслоняйся от него распятием. Это его отпугнет.
Так мистер Харкер превратился в нашего лазутчика.
Через пару недель орава цыган вновь появилась во дворе замка. На этот раз они приехали в больших, вместительных кибитках. Их размеры сразу же позволили мне прояснить кое-какие детали замысла Влада. Сомнений не оставалось: он покидает замок, и если не навсегда, то на очень долгий срок. Естественно, вместе с остальными цыганами приехал и воздыхатель Элизабет, но их вторая встреча была сугубо деловой. Разговор шел о том, кто и как отправится в путешествие. Влад избрал самый безопасный для себя способ – плыть до Англии по воде. Нам с Элизабет кружной путь ни к чему, и мы, отправившись в Англию кратчайшей дорогой, будем дожидаться там появления Влада.
В каждую кибитку могло поместиться несколько больших ящиков с землей (еще один смехотворный предрассудок Влада: он убежден, что может покинуть Трансильванию, лишь захватив с собой изрядное количество родной земли). При виде цыганских повозок меня вновь захлестнул гнев: значит, Влад спокойно бросает нас здесь! Я стала умолять Элизабет сделать все, что в ее силах, дабы незамедлительно уничтожить "дорогого дядюшку". Она сомневалась в успехе, твердя о неподходящем времени (знать бы, что она скрывает, не желая меня "тревожить"!). Я настаивала. Наконец она согласилась и сказала, что возложит эту миссию на Харкера, но будет им управлять.
Она действительно отправила Харкера, выбрав наиболее уязвимый для Влада дневной час... Увы, наша затея провалилась (или Элизабет "помогла" ей провалиться?).
Я заставила себя сесть за дневник, чтобы унять охватившее меня волнение и побороть страх. Сейчас вечер. Недавно ко мне приходил Влад. Мы не виделись почти месяц, но я не удивилась переменам в его облике. Естественно, он помолодел. Из волос исчезла седина, лицо слегка порозовело. Он находился в приподнятом настроении и решил напоследок еще раз поиграть в "щедрого дядюшку".
– Осталось ждать всего сутки, – с улыбкой объявил он. – Завтра вечером Харкер будет твой.
Я, добросовестно изобразив на лице растерянность и беспомощность, скорбным голосом произнесла:
– Ты бросаешь меня здесь и обрекаешь на голод. Не думай, будто я ничего не знаю.
Брови Влада изогнулись, выражая притворное удивление. Он прижал руку к своему безжизненному сердцу.
– Я? Помилуй, Жужанна. Неужели Элизабет настолько опутала тебя своими сетями, что ты забыла, кто является твоим настоящим благодетелем? Так позволь тебе напомнить: я. Только мне ты обязана своей красотой, да и самим существованием. И сейчас, моя дорогая, я не бегу от тебя в Англию, а еду, чтобы осмотреть... кое-какую свою собственность. Мне таки удалось найти способ освободить нас обоих. Напрасно ты упрекаешь меня, будто я не подумал о тебе. Первой моей мыслью была мысль о твоем благополучии, а потому я оставляю тебе англичанина. Когда все будет готово – а это случится раньше, чем ты успеешь проголодаться, – я обязательно вернусь за тобой.
Мне не хотелось встречаться с ним глазами. Глядя в окно... туда, где была свобода... я отрешенно молвила:
– Аркадий исчез.
Влад – опытный лицемер. Он тут же продемонстрировал крайнее изумление, смешанное с весьма правдоподобным страхом. Все это выглядело вполне убедительно, но меня уже не одурачишь.
– Что?
– То, что ты сейчас слышал, – чужим, холодным голосом ответила я.
Это была правда. В ожидании скорого отъезда из замка (у меня было стойкое ощущение, что я покидаю замок навсегда) утром я спустилась в подземелье. Я не могла уехать, не взглянув в последний раз на моего дорогого Аркадия, над безжизненным телом которого было пролито столько слез.
Его усыпальница оказалась пуста. Тело исчезло! (Я настолько подавлена, что не в состоянии даже плакать.) Исчезло бесследно, остался только деревянный кол. Я повалилась на сырую, покрытую пятнами плесени землю и зарыдала. У меня не было сомнений, что это чудовище Влад не пощадил даже останки Каши. Наверняка он совершил над телом брата какой-нибудь гнусный ритуал. И сейчас, видя его лицемерие, я, подобно трем Мариям у открытой гробницы[13], потребовала от него объяснений:
– Куда ты дел тело Аркадия?
Влад наморщил лоб, отчего его брови сомкнулись, будто две грозовые тучи. Побагровев, он закричал:
– Что, дождалась? Твоя любезная Элизабет творит за моей спиной свои мерзкие делишки и вероломно сваливает всю вину на меня! И ты веришь! Ты веришь любой чудовищной клевете, которая исходит из ее уст. Теперь Элизабет бросила тебе новую кость, и ты тут же вцепилась в нее, да еще, я уверен, начала строить планы, как бы поизощреннее отомстить мне. Я не стану больше тебя предостерегать. Зачем, если ты безоглядно веришь ей, а не мне, своему благодетелю? Одно успокаивает: очень скоро ты убедишься, насколько же ты была глупа, доверившись ей и отвернувшись от меня... Только учти: тогда уже будет поздно молить меня о помощи!
Он порывисто вышел, и, как всегда, его уход сопровождался громоподобным ударом дверью. Но на сей раз двери так досталось, что по ней наискось пробежала трещина.
Я молчала, не собираясь вступать с ним в спор. Я вообще больше не собираюсь с ним разговаривать. Задуманная мною месть – это не пустые слова и бесполезные споры, а весьма целенаправленные действия. И они низринут Влада в преисподнюю!
Итак, мы с ним расстались. Навсегда. Я не испытываю ни грусти, ни благодарности за прошлое, хотя именно его поцелуй когда-то сделал меня бессмертной. Но сколько близких мне людей он погубил? Мать, отца, братьев, Дуню. Он растоптал мое достоинство, и я, прежде самозабвенно любившая его, с таким же самозабвением начну готовить отмщение.
Мерзавец! Гнусное чудовище! Думаешь, ты скрылся от меня навсегда? Нет, мы еще встретимся в Англии. В той самой Англии, которая, как маяк, как волшебный мираж, манит меня на протяжении многих десятков лет. Я боюсь только одного: что при моем приближении этот волшебный мираж рассыплется в прах.
Нет. В моей душе не должно быть места сомнениям и страхам... Я обязательно разыщу тебя в Лондоне. И вот тогда-то я нанесу тебе свой смертельный удар!
Глава 7
ТЕЛЕГРАММА, ОТПРАВЛЕННАЯ
28 ИЮНЯ ИЗ АМСТЕРДАМА
ДОКТОРОМ АБРАХАМОМ ВАН ХЕЛЬСИНГОМ
ДОКТОРУ ДЖОНУ СЬЮАРДУ
В ПАРФЛИТ (АНГЛИЯ)
"Мой дорогой и верный друг! Заранее прошу простить мне это вторжение в Вашу жизнь. В самое ближайшее время мне очень понадобится Ваша помощь. 1 июля, во второй половине дня, я прибуду в Парфлит вместе с душевнобольной пациенткой. По ряду причин наше появление должно сохраняться в строжайшей тайне. Никто, кроме Вас, не должен о нем знать.
Моей пациентке требуется отдельная палата с решетками на окнах и надежным дверным замком, мне – аналогичное помещение.
Телеграмму по прочтении немедленно уничтожьте".
ДНЕВНИК ДОКТОРА СЬЮАРДА
1 июля
Профессор приехал.
Он прибыл, как и собирался, во второй половине дня. Скромный черный костюм и широкополая соломенная шляпа делали его похожим на сельского пастора. Я стоял на крыльце, наблюдая, как он выбрался из кэба, а затем с помощью кучера высадил невысокую худенькую женщину. Она тоже была вся в черном, включая и вуаль, скрывавшую черты ее лица.
Профессор подхватил свою пациентку на руки и с достаточной сноровкой – словно это было для него привычным занятием – понес по окаймленной цветочными клумбами дорожке, ведущей ко входу в лечебницу. Заметив меня на крыльце, профессор широко улыбнулся, и его синие глаза мгновенно оживились. Я двинулся ему навстречу и дружески потрепал по плечу. Конечно же, нам обоим хотелось обменяться крепким рукопожатием, но руки профессора были заняты таинственной пациенткой.
– Приветствую вас, дорогой профессор Ван Хельсинг! – произнес я.
Следом за профессором к крыльцу подошел кучер с двумя большими чемоданами в руках. Я поспешил дополнительно вознаградить его за эту услугу. Насколько мне известно, финансовое положение профессора оставляет желать лучшего. Вероятно, при его опыте и знаниях он мог бы быть куда более преуспевающим врачом, но я догадывался, что он привык брать со своих пациентов умеренную плату, а некоторых и вовсе лечил бесплатно. Судьба уберегла меня от необходимости зарабатывать на кусок хлеба. Если бы не мой интерес к психиатрии и не мое "хобби" – лечебница, я был бы обречен на праздную жизнь богатого скучающего бездельника.
Услышав мое приветствие, профессор перестал улыбаться, а его глаза потухли. Он вытянул губы, напоминая мне о полной секретности (наверное, будь его руки свободными, он приложил бы палец к губам). Я понял намек и сразу же понизил голос до шепота:
– Я очень рад снова видеть вас.
Ван Хельсинг улыбнулся и тоже шепотом ответил:
– И я очень рад вас видеть, дружище Джон. Вот только вид у вас что-то бледный, да и питаетесь вы, скорее всего, как придется. Надо срочно найти для вас юную леди, которая нагнала бы вам аппетит прогулками на свежем воздухе.
Продолжая приветливо улыбаться, я опустил глаза и принялся разглядывать буйство желтых и малиново-красных цинний, росших по обеим сторонам дорожки. Все, что пробуждало мысли о Люси, отзывалось во мне острой болью, и я не смог заставить себя ответить на шутку профессора.
– А, понимаю... – с сочувствием произнес он. – Дурацкая врачебная привычка – сразу дотрагиваться до больного места. Друг мой, простите глупого слепого старика.
Думаю, я покраснел, что лишь усилило неловкость моего положения (вообще-то я редко теряю самообладание). Но сейчас мы с профессором были не одни. Я покосился на молчаливую пациентку: интересно, понятен ли ей смысл нашего разговора?
И снова Ван Хельсинг прочитал мои мысли.
– Не тревожьтесь, Джон. Эта женщина страдает кататонией. Ее мысли сейчас блуждают где-то очень далеко. Но даже если бы она и поняла наш разговор, то не сумела бы никому его передать. Болезнь отняла у нее речь.
– Зря вы наговариваете на себя, профессор. Вы далеко не старик и уж вовсе не слепец. Вы – самый проницательный человек из всех, кого я знаю.
Я не льстил профессору – такое мнение о нем сложилось у меня с самой первой нашей встречи. Иногда меня просто ошеломляла его способность читать мысли – мои или кого-то другого. И дело здесь вовсе не в том, что он слишком хорошо меня знал, аналогичным образом он проникал в помыслы совершенно незнакомых ему людей. Я много думал над этим и нашел два возможных объяснения: либо профессор феноменально развил наблюдательность, либо он... ясновидящий.
Второе мое предположение нелегко доказать, хотя в последнее время я стал серьезно интересоваться оккультными явлениями и учением, распространяемым "Золотой Зарей"[14] – одним из местных обществ мистического толка. (Знакомясь с литературой, имеющей вышеозначенную направленность, я пришел к выводу, что профессор весьма эрудирован в этой области – достаточно вспомнить многочисленные высказывания, которые я слышал от него за восемь лет наших тесных дружеских отношений, например герметический афоризм «Как вверху, так и внизу». Далеко не все его слова были мне понятны. Смысл многих его замечаний стал мне открываться по мере знакомства с произведениями, посвященными оккультным наукам, но кое-что так и остается для меня загадкой.)
Более того, вокруг профессора ощущается аура силы, причем не столько физической, сколько ментальной. Его способности проявились в очень раннем возрасте (здесь мы с ним схожи; таких детей принято называть немецким словом wunderkind). Однако я говорю не об интеллектуальных способностях (их Ван Хельсингу тоже не занимать), а о метафизических. Будучи на людях, профессор надевает личину добродушного рассеянного чудака (исключение составляют лишь лекции, которые он безупречно читает студентам). Я даже слышал, с каким забавным акцентом он говорил на иностранных языках, хотя со мной он всегда разговаривает на вполне правильном английском. Такое ощущение, что он делает все, только бы скрыть от мира свою истинную суть: ученого, философа, гения.
Но когда мы оставались с Ван Хельсингом наедине, он снимал свой шутовской колпак, а из-под маски чудаковатого врача временами проглядывал блестящий и знающий оккультист. Разумеется, профессор ни разу не назвал себя оккультистом. Я же отваживаюсь назвать его так на основе наших бесед и своих наблюдений. Помню, как еще давно, очутившись в его амстердамском доме, я совершенно непреднамеренно забрел в комнату, служившую ему библиотекой. За стеклами запертого шкафа виднелись корешки книг по магии: "Больший ключ Соломона"[15], «Гетия»[16], «Сефер Йецира»[17], а также "Правдивое и достоверное описание того, что в течение многих лет происходило между доктором Ди[18] и некоторыми духами".
И теперь этот удивительный человек стоял на крыльце моей лечебницы, приняв облик заурядного сельского пастора. Но я видел то, что скрывалось под маской добродушно улыбающегося синеглазого простака. Со времени нашей последней встречи доктор постарел, в его рыжевато-золотистых волосах прибавилось седины. Как и я, он заметно исхудал и осунулся, и при взгляде на его впалые щеки у меня сочувственно сжалось сердце. Зато его внутренние силы и мудрость возросли многократно. Спокойствие, коим были исполнены каждое слово, каждый жест Ван Хельсинга, казалось, не поколебала бы даже самая яростная и неистовая буря. Как ни странно, но его истинное, внутреннее "я", скрывавшееся под изможденной плотью, стало гораздо... моложе.
– Прошу вас. – Я посторонился, собираясь проводить Ван Хельсинга и пациентку в подготовленные для них помещения.
Мы направились к открытой двери. Я попытался было забрать у профессора его ношу, но, как и следовало ожидать, он отказался от моей помощи. Тогда я предложил:
– Хотите, я позову санитара? Он мигом отнесет вашу пациентку, а вам не нужно будет тратить лишние силы.
– Нет! – с непривычной для меня резкостью ответил Ван Хельсинг.
Я удивленно повернулся к нему. Заметив это, профессор гораздо более мягким тоном прибавил:
– Пока давайте обойдемся без санитаров. Возможно, скоро ей и понадобится помощь кого-то из них, но сегодня было бы лучше, если бы нас как можно меньше тревожили.
Я не стал возражать и сказал, что в таком случае пошлю Томаса заблаговременно поднести чемоданы и оставить их посреди коридора, чтобы даже он не знал, где разместятся приехавшие. В вестибюле я вторично предложил профессору освободиться от драгоценной ноши и пересадить несчастную женщину на специальную каталку. Это была последняя модель, имевшая дополнительные пристежки для рук и ног, что весьма облегчало перевозку буйных пациентов. Профессор согласился и осторожно усадил больницу в каталку, после чего принялся внимательно разглядывать устройство пристежек.
– Сомневаюсь, чтобы они понадобились вашей пациентке, – осторожно заметил я.
На мгновение маска веселого простодушия слетела с него, и мне открылся отягченный заботами человек, несущий в своей душе всю боль мира.
– Сейчас нет, – отозвался он. – Но очень скоро могут понадобиться. Мы постоянно должны быть готовы к этому.
Ван Хельсинг заявил, что сам повезет каталку. Мы направились к лифту (дорогостоящее, но абсолютно необходимое нововведение, ибо подниматься или спускаться с буйным пациентом по лестнице – занятие крайне опасное). В кабине, где мы могли говорить спокойно, не опасаясь ничьих глаз и ушей, я ожидал услышать хотя бы некоторые подробности "тайной миссии" профессора. Однако он молчал. Желая несколько разрядить гнетущую атмосферу, я спросил Ван Хельсинга о здоровье его матери. Эта женщина – настоящая английская леди – очаровала меня с первого взгляда.
– Она умирает, – с типично голландской прямотой ответил профессор, не забыв назвать диагноз. – Злокачественная опухоль правой груди. Это началось более года назад. Думаю, мамины дни сочтены: опухоль добралась до мозга. Больше всего меня тревожит, что мама может умереть, пока я здесь.
Я обнял профессора за плечо, и он с благодарностью принял этот знак ободрения и поддержки. (До сих пор я ограничивался лишь рукопожатиями с ним при встрече и прощании. Попутно замечу: пожалуй, никто так не любит пожимать руки, как его соотечественники!)
– Профессор, мне не хватает слов, чтобы передать вам свое сочувствие. Когда вы с мамой приезжали к нам, ее доброта покорила мое сердце. Я привык мысленно считать ее своей бабушкой. В детстве мне так хотелось, чтобы у меня была бабушка, но своих я не знал: обе умерли задолго до моего рождения.
При этих словах профессор чуть слышно застонал, будто что-то ударило ему в живот, и отвернулся. Видимо, сдерживаемые чувства все-таки прорвались наружу. Помолчав, он тихо проговорил:
– Джон, дружище, мои тяготы – это мои тяготы. Не надо брать их на свои плечи. У вас более чем достаточно собственных забот и потерь. В вашем юном возрасте это ощущается гораздо острее. В моем, к сожалению, потери становятся частью повседневной жизни.
Разумеется, он имел в виду моего отца, скончавшегося шестнадцать лет назад, и маму, со дня смерти которой прошло почти три года. Семейное поместье оказалось слишком большим для единственного наследника, и я превратил его в лечебницу.
Наконец мы добрались до двух палат, расположенных в непосредственной близости от моей спальни. Я предпочитаю, чтобы эти помещения пустовали, если только количество пациентов не приближается к предельно возможному. Сейчас в лечебнице находилось всего трое больных, одного из которых я собирался вскоре выписать. От ближайшей занятой палаты упомянутые помещения отделяло не менее полудюжины комнат. Я надеялся, что уж здесь-то никто не потревожит профессора и его несчастную спутницу.
– Вот мы и пришли, – сказал я, отперев двери обеих палат, чтобы профессор смог их осмотреть.
Одна из комнат вовсе не имела окон. Ее убранство было довольно спартанским: кровать, тумбочка и газовая лампа, которая крепилась к стене на значительной высоте, так что зажигать и гасить ее мог только санитар, пользуясь специальным приспособлением на длинной палке. Палата, отведенная мною для профессора, имела зарешеченное окно, выходившее на цветник (нынешним летом цветы радовали нас изобилием и яркостью красок). Кровать я застелил одеялом, сшитым когда-то моей матерью. Понимая, что профессору необходимо создать условия для работы, я распорядился принести сюда письменный стол и удобный стул. Поскольку в целях безопасности лампы во всех палатах находились почти под потолком, я позаботился о шесте, чтобы профессор сам мог регулировать освещение.
Я передал Ван Хельсингу ключи от обеих палат.
– Это ключ от вашей комнаты... а это – от комнаты вашей пациентки, – пояснил я.
Профессор еще раз обвел глазами оба помещения.
– Знаете, Джон, ей больше подойдет эта комната. Здесь ей будет гораздо приятнее. Ну а я вполне удовольствуюсь газовым светилом.
Я хотел было возразить, но профессор уже вкатил свою пациентку в палату, осторожно снял женщину с каталки и усадил на стул, стоявший возле окна. Честно признаюсь: меня это отнюдь не обрадовало. Если женщина страдает кататонией, то бессмысленно заботиться об усладе для ее глаз (она все равно не обратит внимание на пейзаж за окном). Я не отличаюсь жадностью к вещам, но это одеяло было дорого мне как память о маме, и мне не хотелось оставлять его душевнобольной, у которой (как я понял по намекам профессора) случаются припадки буйства.
Я тоже вошел в палату, обдумывая, как бы поделикатнее сказать Ван Хельсингу об этом. Профессор тем временем снял с пациентки шляпу и вуаль. Я затаил дыхание. Женщина поразила меня невероятной худобой (о таких говорят "кожа да кости") и одновременно – необычайной молодостью и красотой. Я залюбовался ее большими карими глазами и совершенно черными волосами, собранными на затылке. Но это не все... Я моргнул, и пациентка Ван Хельсинга на какое-то мгновение показалась мне его ровесницей. Я увидел седину в ее волосах и густую сеть морщин под глазами. Повторяю, все это длилось менее секунды, и в следующее мгновение ее лицо вновь стало молодым и красивым, а из волос исчезли седые пряди. Меня посетила странная догадка: молодость пациентки являлась чем-то вроде вуали, скрывающей ее истинный возраст и внешность. Но пустой, отсутствующий взгляд ее полуприкрытых глаз скрыть было невозможно, хотя я явственно ощутил в нем безграничное горе.
Посмотрев на профессора, я обнаружил, что он внимательно наблюдает за мной, наморщив свои светлые (и тоже начавшие седеть) брови. Наши глаза встретились (в моих застыл вопрос, в его светилось знание), и он сказал:
– У вас хорошая восприимчивость, Джон. Если не ошибаюсь, вам удалось увидеть то, что скрывает этот замечательный фасад?
Меня настолько ошеломил его вопрос, что я лишь утвердительно кивнул. Правильно ли я его понял? Уж не метафизическая ли причина вогнала в кататонию его пациентку, и не метафизикой ли обусловлена такая двойственность ее внешности? Мои предположения были весьма смелыми. Но еще смелее и невероятнее было... странное ощущение родства между мною и этой женщиной. Нас как будто бы соединяло некое общее горе.
К моей досаде, профессор больше ничего не объяснил, ограничившись словами:
– Пусть отдыхает. Вечером я зайду к ней. Хотелось бы, чтобы вокруг была полная тишина и чтобы нам никто не мешал.
Дальше последовала и вовсе удивившая меня сцена. Профессор опустился на одно колено, словно влюбленный, предлагающий руку и сердце милой прелестнице (меня тут же обожгло болью воспоминаний о Люси). Осторожно сжав вялую ладонь женщины, он с такой любовью и нежностью поцеловал обтянутые перчаткой пальцы, что меня охватило смущение и изумление одновременно. Этих людей явно связывало нечто большее, нежели отношения врача и пациентки.
Любопытство не давало мне покоя. Когда мы вышли и профессор запер крепкую дверь на такой же крепкий, надежный замок, я отважился спросить напрямую:
– Кто эта женщина?
Не глядя на меня, профессор тяжело вздохнул:
– Герда Ван Хельсинг, моя жена.
Это признание повергло меня в еще большее замешательство. Как я уже говорил, мы с профессором знакомы почти восемь лет – с того самого времени, когда я пятнадцатилетним мальчишкой поступил в университет, для чего впервые покинул родной дом. Я был значительно моложе остальных студентов и служил им постоянной мишенью для насмешек и колкостей (самое скверное, что выглядел я даже моложе своих пятнадцати лет, и однокурсники мне часто советовали "вернуться к мамочке и немного подрасти" или вместо лекций "поиграть в солдатики"). Только Ван Хельсинг сумел разглядеть мои способности и взял меня под свое "отеческое" и профессиональное крыло.
Мы очень сблизились. Наверное, главную роль здесь сыграло то, что профессор в какой-то мере заменил мне рано умершего отца. Помимо этого, нас объединяла страсть к медицине, и Ван Хельсинг во мне видел себя в юности – он сам очень рано стал практикующим врачом. Мои однокурсники были почти на десять лет меня старше, отчего нередко я и впрямь ощущал себя ребенком, путающимся под ногами у взрослых. Ван Хельсинг с неизменной улыбкой прогонял прочь все мои сомнения, убеждая ни в коем случае не бросать медицину. (Добавлю, что профессор имеет еще и юридическое образование, позволяющее ему заниматься адвокатской практикой, но он всегда подчеркивает, что выбор стези служителя Фемиды был ошибкой юности.)
За все годы нашего знакомства (а также во время моего краткого – однодневного – визита в его дом) я ни разу не слышал, чтобы профессор упоминал о жене или детях. Я привык считать его холостяком. Естественно, мне никогда бы и в голову не взбрело расспрашивать Ван Хельсинга об интимных подробностях его жизни.
В коридоре, где мы стояли, не было никого, и мы могли говорить, не опасаясь быть услышанными. Однако для спокойствия своего друга и гостя вопросы я задавал шепотом: